В момент, когда Россия и Франция сражаются вместе за дело цивилизации [Имеется в виду первая мировая война 1914 -- 1918 гг.], я хотел бы на этих страницах возродить благородный облик одного из самых знаменитых представителей русской литературы. Тургенев был истинным другом нашей страны, где он поселился тотчас но окончании войны 1870 года и где оставался до самой смерти, став тем самым на сторону побежденных. И я надеюсь, что читатели не без интереса прочтут эти неизданные воспоминания о великом писателе, который сохранил в нашей стране крепкие и верные привязанности и который, оставаясь русским до мозга костей, все же считал Францию своей второй родиной.

В 1872 году гостиная г-жи Виардо была, несомненно, одним из самых интересных музыкальных центров Парижа [Известно, что г-жа Виардо (Полина Гарсиа) была сестрой Малибран. На первый парижский концерт Виардо, в 1838 году, восторженно откликнулся Мюссе. Она стала женой выдающегося художественного критика Луи Виардо. Ее артистическая карьера была необычайно яркой, она создала "Пророка", Сафо и с огромным успехом воскресила Орфея и Альцеста. Она свободно говорила на шести языках, восхитительно рисовала и сочиняла очаровательную музыку; ученица Листа и Шопена, она изумительно играла на рояле. Это была во всех отношениях гениальная артистка*. (Прим. автора.)]. Среди лиц, которых можно было там встретить, необходимо особенно отметить Ивана Тургенева, являвшегося, собственно говоря, членом семьи Виардо в течение тридцати лет. Я хорошо знал Тургенева: он проявлял ко мне большую симпатию, и за десять лет нашего знакомства я виделся с ним очень часто <...>

* Тургенев посвятил специальную статью парижской постановке оперы Мейербера "Пророк", которая состоялась 10 января н. ст. 1850 г. Об исполнении Виардо арии Фидес он писал: "Виардо поет ее, как никто не певал до нее..." (Тургенев, Соч, т. V, с. 351). Мейербер и Ш. Гуно были друзьями певицы; партии Фидес и Сафо (в одноименной опере) были написаны композиторами специально для Полины Виардо. В 1877 г. Виардо исполнила роль Альцесты в одноименной опере Глюка. Полине Виардо принадлежит несколько портретных зарисовок Тургенева, выполненных карандашом и пером. Сохранился целый альбом рисунков, начатый ею в 1847 г.: "Есть в нем несколько рисунков, сделанных пером и карандашом, воспроизводящих известные картины (например, Гойи)... остальное -- зарисовки, сделанные дома, в гостиной, перемежаемые искусными портретами гостей и домашних" (М. П. Алексеев. По следам рукописей И. С. Тургенева во Франции, -- "Русская литература", 1963, No 2, с. 67). Вместе с Тургеневым, также прекрасным рисовальщиком, она увлекалась игрой в портреты, часть из них выполнена ею (Л Н, т. 73, кн. первая, с. 427 -- 576). О композиторской деятельности П. Виардо см. коммент. 6 на с. 484.)

Гостиная Полины Виардо была центром блестящего музыкального общества. Можно сказать, что в Европе не было знаменитого артиста, который не знал бы г-жу Виардо и не посещал бы ее, будучи проездом в Париже. Почти все музыкальные знаменитости мира прошли у меня там перед глазами [По словам А. И. Герцена, "быть в доме у умной, блестящей, образованной Виардо значило разом перешагнуть пропасть, которая делит всякого туриста от парижского и лондонского общества."" Быть у нее в доме значило быть в кругу артистов.." литераторов" ("Былое и думы", ч. VI. -- См. Герцен, т. XI, с. 173 -- 174).].

Познакомился я с Тургеневым в 1872 году; ему исполнилось тогда 54 года, но выглядел он гораздо старше. У него была внешность патриархального старца; длинные седые волосы и совершенно седая борода обрамляли его лицо, окрашенное легким румянцем. Из-под густых бровей на вас мягко смотрели глубоко посаженные ярко-голубые глаза. Во всей его фигуре было что-то львиное. С первого взгляда он внушал почтение, но очень скоро его мягкость и очаровательная простота возвращали вам непринужденность. Все окружающие обожали его.

С того момента, как я был представлен Тургеневу, он выказал ко мне особую приветливость, относившуюся прежде всего к солдату, которым я в то время был. Известно, что он был очень любознателен. Я же только что вернулся тогда с войны 1870 года, где воевал в чине унтер-офицера, и еще находился под впечатлением страшных воспоминаний о событиях, свидетелем которых мне пришлось быть. Он часто наводил разговор на эту тему, а я, со своей стороны, охотно развивал ее и без его поощрений. Он внимательно слушал то, что я рассказывал; очевидно, для такого наблюдателя, как он, впечатления молодого человека, его стремления, его взгляды на будущее -- все было интересно. В окружении Виардо я был единственным военным; сам же он очень любил рассуждать на военные темы. Изучив у Тьера все походы Наполеона, он знал их досконально и часто говорил со мною о них. Таким образом, мы находили общий язык. С другой стороны, ему нравилась моя страсть к музыке, так же как и склонность к изучению живых языков. "Вам следовало бы изучить русский язык", -- сказал он мне однажды. И видя, что я смотрю на него, несколько испуганный перспективой взяться за изучение языка, считавшегося -- и заслуженно -- трудным, Тургенев настаивал: "Попробуйте, и вы безусловно справитесь. Наш язык мало известен, но он очень богат; поверьте, вы будете рады узнать его. Не забывайте, -- добавил он в заключение, -- что изучить новый язык -- значит, обрести новую душу".

Следуя этим советам, я поступил в Школу живых восточных языков, где преподавателем русского языка был тогда Луи Леже -- "человек, который, -- по словам Тургенева, -- знал лучше всех не только славянские языки, но и их диалекты". Я стал студентом и по окончании четырехлетнего курса получил аттестат переводчика. Тогда- то Тургенев и подарил мне большинство своих произведений, которые я получил возможность прочитать и оценить в оригинале.

Тургенева обычно представляют себе "исполненным добродушия и юмора, наивности и простоты". Что он был и прост и добродушен -- в этом не может быть никакого сомнения; но он часто бывал насмешлив, и его истинная благожелательность не была лишена некоторой язвительности. Говорят, в юности он был очень вспыльчив; с возрастом он стал сдержаннее и утверждал, что вот уже много лет, как он ни разу не вспылил <...>

Среди постоянных гостей Виардо изредка появлялся Флобер, которого Тургенев очень любил, хотя они были как нельзя более непохожи друг на друга: один -- сдержанный, мягкий, тонкий, изысканный; другой -- простоватого облика, с речью часто грубоватой, с зычным голосом, раздававшимся "из-под его усов галльского воина", как говорил Мопассан. Однажды, во время музыкального вечера, Флобер особенно раздражал меня: играли (я помню это совершенно точно) чудесный квинтет Шумана. Во все время исполнения квинтета Флобер кружил вокруг накрытого стола и потаскивал с тарелочки приготовленное к чаю печенье. В ту пору я был убежден, что люди, не любящие музыки, -- бесчувственные люди. Смолоду наши суждения так резки! Для меня это равнодушие Флобера к чудесной музыке доказывало полное отсутствие сердца. Нет нужды добавлять, что жизненный опыт заставил меня изменить это мнение <...>

Эта близость Тургенева и Флобера объяснялась, я полагаю, не столько сходством их литературных вкусов, сколько общим культом поэзии, присущим им обоим отвращением к мещанству и презрением к расчетливости молодых.

Тургенев был также очень близок с Доде. Он часто говорил мне о нем с восхищением. Впервые он прочитал Доде в России и вот при каких обстоятельствах: он остановился на железнодорожной станции, где ему нужно было сделать пересадку. Продавщица газет на вокзале, узнав Тургенева, предложила ему томик Доде с портретом автора на обложке, восхитившим ее своей тонкостью и интеллигентностью. Тургенев купил книжку (кажется, это был "Малыш") и пришел в восторг. По приезде в Париж он познакомился с Доде у Флобера и затем постоянно встречался с ним на обедах Маньи; позднее он был принят в семье Доде как свой, а во время отъездов писал ему самые сердечные письма.

Поэтому, когда после смерти Тургенева появились мемуары одного из его секретарей, я был немало удивлен -- зная, как он ценил Доде, -- недоброжелательностью приписываемых ему отзывов [Имеется в виду французское издание воспоминаний И. Я. Павловского (1877)]. Доде был очень огорчен ими и горько сетовал на них в конце своей книги "Тридцать лет парижской жизни". Мне трудно верить в существование этих высказываний Тургенева. Как! Принятый в интимный круг семьи Доде, где к нему относились как к другу, он, за спиной, мог поносить Доде, называя его "хитрым южанином, фальшивым добряком, ничтожеством"! Все это противоречит чрезвычайно благожелательным суждениям, которые я сам не раз слышал от него в отношении Доде. По-моему, эти толки (их, впрочем, многие оспаривали) не следовало делать достоянием гласности <...>

Порой я встречал в доме Виардо Ренана, больше дружившего, как мне кажется, с самим Виардо, чем с Тургеневым. На музыкальных вечерах он появлялся редко. Кто бы мог заподозрить при виде этого небрежно одетого толстяка с грязными ногтями, с крупной, склоненной к плечу головой, с небольшими, искрящимися умом глазами, что видит перед собой одного из крупнейших писателей, которым гордится французская литература? <...>

Однажды, когда Тургенев лежал с приступом подагры, я пошел его навестить; я застал у него Эмиля Ожье, которого знал раньше, нередко встречаясь с ним в Круасси, у его племянника Поля Деруледа. Внешностью Ожье, с его широкими плечами и бурбонским носом, был удивительно похож на Франциска I. Беседа его была обворожительна, полна воодушевления, блистала остроумием. В вопросах музыки Ожье не сходился с Тургеневым. "Я, -- говорил он, -- без ума от музыки Оффенбаха. Такая ясность, такая веселость, все такое французское! Мое понимание музыки дальше его не идет".

В тот день, когда я у Тургенева встретил Ожье, он рассказал нам, что у него был спор со скульптором, высекавшим его бюст (кажется, это был Шёневерк); художник хотел во что бы то ни стало сохранить в мраморе большую бородавку, которая была у Ожье возле глаза, у самого носа. "А что мне сходство, -- возражал Ожье своим резким голосом, удивительно напоминавшим голос его друга Го, -- я хочу, чтобы он сделал меня красивее!" И Ожье сыпал самыми тонкими своими остротами в адрес художников, желавших подражать природе вместо того, чтобы ее истолковывать.

"Взгляните, -- говорил он нам, -- на бюст Ротру в фойе Комеди Фрапсэз. Когда его заказали знаменитому Каффиери, почти через сто лет после смерти Ротру, тот не располагал никакими данными о Ротру. Что же он сделал? Он встретил на улице великолепного грузчика, сговорился с ним, тот ему позировал; и с этой-то модели был высечен бюст, являющийся шедевром. Признайтесь, -- прибавил Ожье в виде заключения, -- что если Ротру и не был похож на этот бюст, что вполне вероятно, ну что ж! тем хуже для Ротру!" <...>

Когда Тургенев что-нибудь рассказывал, он начинал запинаясь, затем речь его мало-помалу крепла, становилась свободной, прояснялась, как после рассеявшегося тумана, и это было просто прелестно. Я горячо сожалею о том, что не сохранил следа всех наших бесед. Как-то вечером он рассказал нам в кругу семьи Виардо, что однажды в России он был на охоте и ему случилось найти приют в заброшенном сарае. Расположившись с самоваром на берегу реки, он подкрепился молоком, хлебом, картофелем, испеченным в золе, а затем забрался по лестнице на огромный стог сена; он рассказал нам об испытанном им тогда упоении: лежа на спине под усеянным звездами небом, он почувствовал, как его охватывает сладкая и таинственная теплота. О, как бы мне хотелось передать ту поэтичность, с какой Тургенев передавал нам такую простую историю! Это было восхитительно. Другой его рассказ был записан мною тогда же. Вот он в нескольких словах -- вы увидите, как очарователен и остроумен его сюжет:

"Однажды у господа бога явилась мысль устроить большой пир на небесах. Все Добродетели были приглашены -- явились и большие и маленькие. Можно представить себе, как очарователен был этот вечер, раз сами ангелы исполняли чудеснейшую музыку. Господь бог был в восторге, видя, как веселятся его гости. Вдруг он заметил в углу две большие Добродетели, которые смотрели друг на друга, как лица совершенно незнакомые. Господь бог сразу понял. Он подошел к этим Добродетелям и, взяв каждую за руку, представил их друг другу: "Благодарность", -- назвал он одну; "Благодетельность", -- прибавил он о другой. Обе эти большие Добродетели раскланялись, удивленно глядя друг на друга. Впервые с тех нор, как мир существует -- а существует он давно, -- встретились Благодетельность и Благодарность; и то для этого потребовалось, чтобы у господа бога явилась мысль созвать их в небесах на большой пир". Не очаровательна ли в самом деле эта притча? [Фори передает содержание будущего стихотворения в прозе "Пир у Верховного существа".]

У Тургенева никогда не было своей семьи. Сожалел ли он об этом? Не думаю. Я слышал, что у него была внебрачная дочь от крепостной, с которой он сблизился в России, но я ее никогда не видел, и ее мало кто знал. В сущности, он обрел домашний очаг в семье Виардо, где все -- муж, жена, дети -- обожали его. Писатель и любитель живописи, Тургенев нашел в своем старом друге Виардо собрата по литературе и тонкого художественного критика; большой любитель музыки, он и мечтать не мог о более интересной среде, поскольку все члены семьи были артистами, и артистами выдающимися <...> Одно из чудеснейших моих воспоминаний относится к дню, проведенному с ним в "Ясенях". Мы заговорились в гостиной его дома. Мало-помалу спустилась ночь. Тургенев попросил г-жу Виардо сесть за рояль, и она охотно согласилась. Мы сидели в сумерках, а окна, выходившие в огромный парк, залитый ярким лунным светом, были открыты. Не зная устали, великая артистка играла нам ноктюрны, этюды Шопена, а затем дивную "Лунную сонату" Бетховена, -- все это исполнялось с прелестной поэтичностью. Мы были поистине очарованы. Незабываемые часы. Можно полагать, что в такой среде Тургенев не жалел о том, что живет во Франции, хотя изредка и выражал сожаление, что находится вдали от России (так же как Гейне сожалел, что живет вдали от Германии). Во Франции он привлекал широкую публику своей внешностью богатыря и русским происхождением, а людей просвещенных -- своими произведениями и знанием нашего языка, которым он владел безукоризненно; наконец, после 1870 года ему были благодарны за то, что он стал на нашу сторону, тогда как его соотечественники, особенно русское правительство, приветствовали немецкие победы.

Таков был Тургенев: человек тончайшей души, чувствительнейшего сердца, в глубине души меланхолик и вечный мечтатель, а в общем -- один из самых пленительных людей, с какими я только встречался.

А теперь мне хотелось бы сказать несколько слов о Тургеневе-писателе <...>

Как воспринимали Тургенева во Франции и в России? У нас, в сущности, он никогда не был по-настоящему популярен, да это и понятно: его обаяние частично заключается в его стиле, а оценить это можно, лишь читая по-русски.

Все же в литературных кругах о нем были очень высокого мнения. "Что за человечище, этот скиф!" -- писал Флобер Жорж Санд. Гизо, Мериме, Санд, Тэн восхищались им. Тэн писал о Тургеневе Брандесу: "Можно всех немцев в ступе истолочь, и все равно не добудешь капли его дарования".

Короче говоря, во Франции Тургенев был более известен, чем читаем, по крайней мере в широкой публике.

В России его сочинения вызывали сильный отголосок благодаря не только таланту писателя, но и избираемым им темам. Было бы очень сложно -- хотя и очень интересно -- изучить причины его влияния. Кажется, некоторые русские находили, что хотя Тургенев и наносил крепкие удары, но порой невпопад. Я как иностранец могу только воздержаться от суждения в этом вопросе. Русская душа так сложна! Читая Тургенева, я часто задавался вопросом, каким образом в России такая нищета и такие противоречия могли сочетаться с подобным величием.

В действительности у Тургенева среди соотечественников было много почитателей, но также и много врагов. Он чувствовал себя в некоторых отношениях непонятым и страдал от этого. Его роман "Отцы и дети" поссорил его и с отцами, и с детьми; его упрекали в том, что он оказал услугу ретроградам. Революционер Герцен был почти единственным, кто защищал его, разъясняя характер нигилиста Базарова. Русская молодежь упрекала Тургенева в том, что он изображал ее одновременно и дикой и развращенной. Как бы то ни было, никогда не бывало, чтобы, съездив в Россию, он не вернулся оттуда опечаленным. Даже родной дом больше не привлекал его. Однажды, по его возвращении, я заметил ему, что все мужики, должно быть, рады его видеть каждый раз, когда он приезжает в Спасское. "Надеюсь, -- грустно ответил он мне. -- Во всяком случае, они этим пользуются, чтобы выуживать из меня деньги до последнего гроша. В предотъездные дни дом мой бывает наводнен калеками, нищими, лентяями со всей округи. Настоящий "двор чудес". Но однажды -- это было в 1881 году -- Тургенев возвратился очень утешенным: он ездил на открытие памятника Пушкину и стал там предметом бесконечных оваций, особенно со стороны молодежи, с которой долгое время был в ссоре. Однако почти тотчас же он испытал неприятности, когда открыл в России подписку на памятник, который собирались воздвигнуть Флоберу в Руане. Его упрекали за то, что он не подумал о Гоголе, памятника которому тогда еще не было. Его поносили в газетах, и это очень его огорчало.

Хотя Тургенев выглядел колоссом, здоровье его было слабо. Оп был подвержен частым приступам подагры, причинявшим ему тяжкие страдания. Кроме того, с 1880 года у него появились острые боли в спине. "Доктора, -- говорил он мне, -- ничего не понимают в этом". Установили диагноз: грудная жаба. Он все же продолжал работать, когда болезнь давала ему передышку. Именно в эту мучительную пору Тургенев писал со своего смертного одра Толстому, заклиная его не отказываться от литературы. Муки его (вызванные раком спинного мозга) стали так невыносимы, что он хотел повеситься или выброситься из окна. Последние месяцы его жизни были сплошной пыткой. 3 сентября 1883 года он, наконец, скончался: ему было 65 лет. Смерть была для него настоящим избавлением. Прах Тургенева был перевезен на Восточный вокзал, где Абу и Ренан от имени Франции и ее писателей произнесли прощальные речи. В Петербурге его похороны были торжественными.

Соотечественники воздвигли ему памятник; я уверен, что если бы его самого спросили, он присоединился бы к мысли Абу, который предлагал установить Тургеневу простую стелу, увенчанную разорванной цепью, в память участия, которое он принял в деле освобождения крестьян своими сочинениями. "Все, что я хотел бы пожелать для своей могилы, -- говорил он, -- это чтобы на ней были выгравированы слова о том, что моя книга ("Записки охотника") послужила делу освобождения крестьян".

Рассказывают, что, освобождая крепостных, Александр II просил передать Тургеневу: "Записки охотника" сыграли большую роль в моем решении". Эти слова должны были глубоко тронуть его.

Так, вероятно, оценят и потомки его творчество, его значение и его влияние.

Дорогой Тургенев! Среди тех, кого я встречал на своем пути, никто не оставил по себе воспоминания столь обаятельного и столь глубокого. Вы были одновременно и великим и добрым; ум и сердце были в вас равны. И так как подобное сочетание встречается бесконечно редко, я с волнением, благодарностью и глубоким уважением отдаю дань вашей памяти.

Комментарий

Воспоминания генерала Батиста Фори (1853 -- 1938) были напечатаны в 1917 году в парижском журнале "Mercure de Frans" (март). Русский текст впервые опубликован в 1967 году в 76-м томе "Литературного наследства" в переводе Н. А. Леонтьевского, откуда и перепечатывается в настоящем издании с небольшими сокращениями.