ОБРУЧЕНИЕ
— У меня, государи мои, — шутил с друзьями и знакомыми старый Лутковский, — у меня в мезонине, скажу вам, настоящая кают-компания, так что над нашим домом сейчас хоть вывешивай гюйс и вымпел.
— По какому же это случаю вы переходите на морское положение?— интересовались слушатели.
— А как же, государи мои! У меня самого, как вам известно, двое гардемаринов, а у них днюют и ночуют их друзья — товарищи по дальнему плаванию — трое мичманов. Мои-то приходят почитай раз в неделю, в отпуск, «за корпус», как у них зовется, а то и так удирают из корпуса домой на ночь. А господа мичманы, находясь под покровительством моей дорогой дочки, почитай, вовсе поселились на нашем верхотурье.
Услышав однажды такие слова, Евдокия Степановна с укоризной обратилась к отцу:
— Папенька, как вам не стыдно! Первое, эти молодые люди нам не чужие: они идут в опасное и долгое плавание с Василием Михайловичем; второе, двое из них круглые сироты, а один полусирота. Если их оставить на воле, так будут жить, как Врангель в Ревеле: питаться будут щами да кашей, даже простой чай почитая роскошью. Разве вам не жалко?
— Да я, Дунюшка, не к тому, — оправдывался Степан Васильевич. — Разве мне чего жалко? Христос с ними! Я просто радуюсь, какая у меня семья большая стала. Еще дочку замуж выдать не успел, а в доме уж прибыль на три человека, — и старик весело и лукаво засмеялся.
— Слушать вас не желаю, папенька, — и Евдокия Степановна, заливаясь румянцем, убежала прочь от отца.
Старик Лутковский действительно не тяготился постоянным присутствием в его доме молодых офицеров. А Евдокия Степановна смотрела на них, как на младших братьев.
Вечером, если все «три Федора», как она шутя называла их, были дома, то-есть у Лутковских, они до самого появления Головнина вертелись в зальце у клавикордов и что-нибудь пели под аккомпанемент Евдокии Степановны или Литке, или читали вслух, или беседовали и спорили.
Поначалу Евдокия Степановна заинтересовалась больше всего Матюшкиным, как человеком, который ежедневно, ежечасно в продолжение семи лет видел вот так же, как она видит теперь его самого, был товарищем, однокашником, другом поэта, который пишет такие стихи, каких не писал до него никто.
— Прочтите, прочтите, Федор Федорович, еще раз то, что вы давеча читали! — просила Евдокия Степановна.
И юноша, взявшись за спинку стула и наклоняя его к себе, декламировал — уже в который раз! — с вдохновением и восторгом:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Когда поля в час утренний молчали,
Свирели звук унылый и простой —
Слыхали ль вы?
Евдокия Степановна слушала, и слезы капали с ее ресниц.
Скромный юноша, что стоял сейчас перед нею, казался ей участником этой восходящей славы русского народа, освещенным ее лучами. Она интересовалась жизнью Матюшкина, а он охотно о ней рассказывал:
— Родился а Штутгарте, батюшка был советником русского посольства. Матушка — немка, классная дама. Она-то и устроила меня в лицей с превеликим трудом и слезами. За неимением в Штутгарте русского священника был крещен в реформатскую веру, в коей пребываю и по сей день.
— Бедный! — восклицала Евдокия Степановна. — Как же должно быть вам неприятственно, при столь русской фамилии и русском сердце, быть в чужой вере!
— Но ведь бог един для всех народов!
— Все ж таки... А где ваш отец?
— Он умер семь лет назад, — отвечал Матюшкин.
— А в плавание зачем идете?
— А в плавание иду потому, что с детства имею страсть к сему. Только одно страшит меня...
— А что? Скажите...
Но тут юноша умолкал и более ни за что не хотел открываться. Его просто-напросто в море укачивало.
Судьба второго Федора, мичмана Литке[16], тоже переполнила сердце Евдокии Степановны жалостью. Он ей казался наиболее несчастливым из всех трех молодых офицеров, сделавшихся постоянными гостями их семьи.
— Что вас так трогает в судьбе сего молодого человека?— спросил свою невесту однажды Головнин, продолжавший внимательно присматриваться к своим молодым офицерам.
— То, что судьба преследовала его с самых первых часов его жизни, — отвечала Евдокия Степановна. — Он сказывает, что его мать умерла через два часа после того, как родила его. Он не знал даже ласки матери...
— Я тоже мало знал их, — заметил Василий Михайлович.
— Значит, вы должны ему сочувствовать. А на одиннадцатом году он лишился отца и стал беспризорным сиротой без всякого воспитания, без ученья, видя кругом себя одни пагубные примеры. Вся опора его была в бабушке, которая сама из милости жила у кого-то из родных. Но и бабушка скоро умерла.
— Все же до одиннадцати лет у него был отец.
— Но он тоже был ему, как чужой. Федор Петрович не помнит, чтобы он хотя бы один раз потрепал его по щеке, а бил, по наущению мачехи, частенько.
— И все ж таки...
— Вы хотите сказать, что все ж таки он вырос?
— Да.
— Но какой ценой это далось? Не будьте строги к этому юноше. Мне сдается, что из него что-то выйдет.
— Мне тоже думается, что из него будет человек.
Но тут беседу их прервал старый Лутковский, который вместе с женой вошел в гостиную каким-то особым, торжественным шагом, и оба опустились на диван напротив жениха и невесты.
...По лицам отца и матери Евдокия Степановна догадалась, что разговор будет важный.
Она поднялась и хотела выйти.
— Нет, уж посиди, Дуня, — сказал ласково старик. — Дело-то касается больше всего тебя да тебя, Василий Михайлович. Как же будет со свадьбой? Сыграем сейчас, на курьерских или отложим до возвращения жениха из плавания?
— Я не знаю... — смущенно отвечала Евдокия Степановна. — Мы еще не говорили об этом. Как Василий Михайлович...
— Вот, вот, — покачал головой старик, — о других вы говорите и печетесь, а о себе, сударыня? Что вы скажете, государь мой? — обратился он к Головнину».
— Долг моей совести и мои чувства к Евдокии Степановне велят мне отдалить сей счастливый миг моей жизни до возвращения из экспедиции.
— По какой причине?
— По той наипростейшей, Степан Васильевич, что наш брат иной раз из плавания может и не возвратиться...
Василий Михайлович взглянул на невесту и увидел, как она отступила к клавикордам и лицо ее побледнело.
Матушка громко вздохнула. А старый Лутковский задумался.
— Что ж, — сказал он, наконец, — сие правильно. Против этого ничего не скажешь.
Решено было свадьбу отложить, устроив в ближайшее время обручение.
Обручение состоялось в доме Лутковского, почти без посторонних, если не считать «трех Федоров».
После краткого богослужения, совершенного священником местного прихода, молодые обменялись обручальными кольцами, приняли поздравления от присутствующих, затем все вылили шампанского.
Все было просто и в то же время необыкновенно волновало сердце Василия Михайловича. Серьезное, сосредоточенное выражение лица Евдокии Степановны врезалось навсегда в его память. Для Василия Михайловича сила была не в торжественности церемонии обручения, не в дыму ладана, не в словах священника, а в том, что крепче всего: слово любви было для него нерушимо.