ТРИ ФЕДОРА
«Камчатка» давно уже была в море. Размеренная жизнь корабля среди привычной для Василия Михайловича стихии, вечно подвижных волн, освещенных то солнцем, то светом звезд, то луной, знакомый скрип снастей, перемены ветра, каждодневные заботы капитана, — все это постепенно, точно морским приливом, покрывало воспоминания о недавнем прошлом.
И все же одного Василий Михайлович не мог забыть: одинокая фигура невесты в высокой коляске на набережной и рядом старик Лутковский, глядевший из-под ладони на ползущие вверх паруса фрегата. Вспоминая об этом, Головнин с жалостью думал: «Невесты моряков!.. Кто бы вы ни были — дворянские ль девушки или простые рыбачки, вам всем одинаково суждено ожидание».
На этот раз в кругосветное путешествие был взят молодой художник Тихонов. Он был немногим старше мичманов Литке и Врангеля, на вид скромен, тих, но карандаш имел живой, быстрый и трудолюбивый.
Рисунки его нравились Головнину, и он нередко заглядывал в его тетрадь.
Однажды, уже спустя много дней после начала плавания, он увидел в его альбоме рисунок: на граните набережной коляска, в коляске девушка и за ней, в дымке, одинокий шпиль Адмиралтейства...
Лицом девушка не походила на Евдокию Степановну, но взгляд ее был обращен вдаль, и столько было в ее чертах и фигуре выражения грусти расставания, что Василий Михайлович долго не отрывал глаз от рисунка, а потом сказал художнику:
— Как же чудесна поэзия, если может сказать человеку прелестней и сокровенней, чем говорит сама натура.
Он попросил подарить ему этот рисунок и унес его к себе в каюту.
Это было единственный раз, когда Василий Михайлович проявил личные чувства на корабле.
Никто из офицеров, старших и младших, не мог бы сказать, что на шлюпе служат два брата невесты капитана. Гардемарины Лутковские жили на общем положении, так же как и молодые мичманы Литке, Врангель и Матюшкин.
Единственно, кого невольно и изредка выделял Василии Михайлович из всего экипажа, были его старые товарищи по «Диане».
Плавание на этот раз было спокойное. Большое судно, устойчивое на любой волне, послушное и тяжело груженное военно-морским снаряжением и грузами для далекой Камчатки, мало доставляло хлопот экипажу.
Вечерами, в свободное от вахты время, молодежь собиралась в кают-компании. Читали вслух, спорили, практиковались в иностранных языках, предавались воспоминаниям.
В один из таких вечеров мичман Литке, больше других любивший подшутить, предложил кают-компании и решить вопрос:
— Гоже ли на одном шлюпе троим младшим офицерам носить одно и то же имя?
— Ты это к чему? — спросил Врангель.
— А к тому, что я — Федор, ты—Федор и Матюшкин — Федор. Сие будет не «Камчатка», а «три Федора», как называла нас Евдокия Степановна.
— Так что же делать? — спросил Врангель.
Надо одного Федора возвратить в первобытное состояние: ведь ты же крещен не Федором, а Фердинандом.
— А ты хоть и настоящий Федор, а глуп изрядно! — запальчиво крикнул Врангель при общем смехе.
— Не сердись, Фердинанд Петрович, — спокойно отвечал Литке. — Лучше спросим Матюшкина.
И он начал трясти за ногу Матюшкина, лежавшего на диване.
Но тот не отвечал, изредка испуская едва слышные стоны, — его жестоко мучила морская болезнь от самого Кронштадта.
— Оставь его в покое, лучше продолжай приставать ко мне, — предложил быстро успокоившийся Врангель. — ежели тебе скучно.
— О чем у вас разговор? — поинтересовался вошедший в эту минуту Головнин.
Все молчали, некоторые переглядывались, улыбаясь. — Не хотите сказать? Тогда я уйду.
— Нет, нет, Василий Михайлович,— заговорили все разом. — Мы просто шутили.
Литке рассказал, в чем дело.
— А кому сие мешает, что у нас три Федора? Я вас не спутаю, а клерк Савельев выписывает довольствие не по именам, а по фамилиям... А вот по какой причине Федор Федорович лежит? Опять все то же?
— Все то же, Василий Михайлович, — строя скорбную мину, отвечал Литке.
Все рассмеялись. На лице Литке была изображена столь непритворная скорбь, что даже Головнин не мог не улыбнуться. Затем он вздохнул и покачал головой:
— Видать, придется в Лондоне списать его со шлюпа и отправить с первой оказией обратно в Петербург.
После ужина нее расходились по своим каютам и быстро засыпали. Только в каюте, в которой жили Врангель и Литке, еще долго светился полупортик.
Несмотря на мелкие ссоры и стычки, на частое подтрунивание Литке, юноши жили очень дружно.
Их сближала и некоторая одинаковость судьбы — сиротство и бедность в раннюю пору, и прежде всего их жажда учиться, овладеть в совершенстве теми знаниями, которые нужны мореходцам, исследователям новых земель, о чем они оба мечтали и к чему оба всерьез готовились.
Через час после стычки в кают-компании Врангель, лежа в койке, говорил своему другу:
— Мечта моя теперь сбылась: я иду в безвестную[17]. Сему обязан я Василию Михайловичу. С детства я только и думал об этом.
И Врангель запел свою песенку, которую сам придумал в детстве:
Туда, туда, вдаль, с луком и стрелою...
— А ты в самом деле барон? — спросил полушутливо Литке.
Врангель криво усмехнулся.
— Конечно, барон. Дед служил камергером при Петре Третьем. А после свержения Петра... — Врангель тихо свистнул. — Дед бежал, именье в казну пошло, а мне вот осталось одно баронство.
— Из сего шубы не сошьешь! — сказал Литке. Молодые люди умолкли, и стало слышно, как где-то мерно поскрипывает снасть. Звонко пробили склянки.
— А вот мне не удалось учиться в корпусе, — сказал вдруг Литке с горечью. — Учился у кого попало, случайно. И баронства никто не оставил. Ты спишь, барон?
Врангель не отвечал. Он и в самом деле уже уснул под мерное покачивание фрегата.
Желание ближе узнать друг друга можно было заметить не только у Врангеля и Литке, но и у остальных офицеров «Камчатки». В большинстве это были молодые люди, а молодость склонна к дружбе.
Но внимательнее всех присматривался к своим офицерам командир корабля.
Постояв на вахте с каждым из них, он сразу и безошибочно давал им оценку.
Головнин видел, что Муравьев, Филатов и Кутыгин знают свое дело, а Врангель и Литке — еще ученики, способные, многообещающие, но только ученики, причем последний к тому же и довольно легкомыслен. Матюшкина он по-прежнему считал «пассажиром». Кроме того, этот юноша, имевший счастливое свойство располагать к себе людей с первой же встречи, жестоко страдал от морской болезни, и Головнин, при всей готовности, не мог выполнить его просьбу о практическом изучении морской науки.
Эти три мичмана я четыре гардемарина заботили его больше других. Он считал своей обязанностью приготовить из них моряков, морских офицеров по духу, сведущих в своем деле, любящих его, мужественных, преданных России.
Он почитал себя неплохим воспитателем и только потому взял на борт своего судна так много зеленой молодежи.
В опасную минуту, которая всегда может выпасть на море, они также будут еще учениками. Но это его не смущало. Он всегда успевал сам быть там, где это было нужно.
Как и в прошлое плавание на «Диане», Головнин и теперь никогда не раздевался и спал только днем, да и то сидя в глубоком кресле.
В его каюте не было койки.