Внезапный холод задержал партизан в тунгусском стойбище на два дня. Он был вызван льдами, пригнанными ветром к Шантарским островам. Холод был так силен, что, несмотря на июнь, партизаны ночью мерзли у костров, а тунгусы спали ночью в оленьих мешках. По утрам солнце покрывалось тонким паром, а по вечерам долго стояло на горизонте.

Старики говорили, что рыбы в этом году не будет. И действительно, льды оттеснили горбушу. Она прошла мимо Удской губы.

Тунгусы выходили с сетями на берег и возвращались печальные. Улова не было. Мухи не жужжали над навесами для юколы, ветер не разносил по стойбищу гнилого и сытного запаха; дети не лакомились похлебкой из дикого лука и рыбьих голов.

Тогда вечером тунгусы пришли к партизанам, обступили палатку и зажгли на поляне костры. Огонь осветил их темные лица, впалые щеки под широкими скулами, голодные взгляды.

— Зачем вы здесь? — спросил их комиссар Небываев.

— Мы пришли за нашими ртами, — ответили старики. — Они привели нас с гор к морю ловить майму, горбушу и корюшку. Но снегу много, реки быстры, и рыбы мало в этом году. Плох урожай на белку и зверя. Мы едим нерпичьи шкуры, крошим старые трубки, чтобы вспомнить запах табаку. Ты прогнал купцов. Ты принес нам советскую власть, не принес ли ты нам муки, дроби и пороху?

И тунгусы сели на землю, вынули из мешков связки белок, рысьи и барсучьи шкуры и положили их себе на колени.

— Вот наши товары. Где же твои?

Но у партизан, кроме боевых припасов, ничего не было.

— Мы сами бедны и идем воевать с нашей и с вашей бедностью, — ответил комиссар Небываев и печально посмотрел на нищее стойбище тунгусов, на палатки и шалаши, крытые кожаной ветошью, на одежду охотников: даже у самых богатых выглядела она убогой. Голод посетил страну.

Небываев пососал цыгарку, прищурился и спросил у командира Десюкова, много ли осталось муки, дроби и пороху.

— Мало у нас муки, дроби и пороху, — ответил командир. — Если раздать только беднейшим, и то не надолго хватит.

И Десюков пододвинулся ближе. Знал он безумную голову Небываева.

— И не думай, — тихо сказал он комиссару.

— А я думаю, товарищ Десюков, — ответил Небываев. Он обвел глазами дымные костры и лица звероловов. Дети хныкали, просили груди. А матери совали им свои трубки, чтобы они покурили.

— Я думаю, товарищи, — повторил он, обращаясь к партизанам, — надо дать тунгусам половину наших запасов.

— Какая же это политика, — сказал завхоз Устинкин, — чтобы нам подыхать раньше их? У нас галетов всего-то на две недели, а пути на месяц.

— Дать! — сказал кореец Ким, самый молодой из партизан.

— Дать! — повторили другие.

Но командир Десюков был недоволен. Он наморщил лоб, посмотрел во тьму, стеной стоявшую за кострами.

— Дать-то можно, если вертаться.

— Дать! И никаких «вертаться»! — сказал Небываев. — Только вперед! В Аяне еще нет советов!..

И наутро, на восходе солнца, партизаны покинули стойбище. Они расклеили на юртах, на прибрежных скалах воззвания, грозившие смертью «капиталу», и ушли по тропе на Аян.

После заморозков это утро казалось теплым, но на траве долго висела роса. Горько пахла хвоя.

Легок был первый привал. Но едва только партизаны развьючили оленей на отдых, как увидели новый караван. Он шел по той же тропе следом. Олени несли переметные сумы — сорук, обшитые кожей, берестяные люльки с младенцами; поверх вьюков сидели мальчишки.

— Наше стойбище провожает гостей, — сказал хромой старик, подходя к Небываеву. — Овены[5] будут с вами обедать.

— Вот погибель! — крикнул Устинкин. Он был еще кашеваром в отряде и сейчас варил мясные консервы в бидоне, заменявшем походный котел. — Что же это такое, товарищ комиссар?

— Прибавь еще десять банок консервов и открой ящик с галетами, — сказал в раздумье Небываев.

Тунгусы подсели к огню партизан и вынули ножи из берестяных ножен, чтобы есть мясо. Женщины, торопясь к чаю, оставили на вьюках люльки с детьми. Но у костра все сидели молча, ожидая пищи. И столько достоинства было на голодных лицах тунгусов, так глубоко было их уважение к мясу, так скромно ждали они, что Небываев сказал кашевару:

— Завари погуще чай…

И назавтра было то же самое. Небываев начал избегать привалов, Припасы тайно раздавали партизанам. А тунгусы все шли по тропе следом.

Комиссар пришел в отчаяние и сказал тунгусам:

— Возвращайтесь обратно. Зачем вы идете за нами?

— Вода прибывает и убывает, — ответил хромой старик, — а люди приходят из тайги и снова в нее уходят. И если есть у них хлеб и мясо, они дают голодным, а если нет, то умирают вместе. Так живут овены. Нам все равно, куда итти.

Небываев вынул свой мандат из-за пазухи и показал его.

— Тут сказано: мы можем умереть только в борьбе с врагами трудящегося класса. Вы нам не враги. Идите назад. Пошлите людей на прииска. Может быть, они доставят вам муку и припасы. Нам же дайте проводника, чтобы итти в другую сторону.

Тогда выступил вперед молодой тунгус Олешек — батрак и проводник. Он сказал овенам:

— Возвращайтесь назад. Я был на приисках, и я знаю, что эти люди, которых мы называем красными, дали нам больше, чем могут дать солдаты.

— Мы не солдаты, — нахмурясь, сказал Небываев, — а большевики.

— Болшики, — повторил за ним Олешек. — Я овен, я беден и поведу вас через тайгу, куда вы хотите. Но, как только вы придете на место, я вернусь, потому что наш закон велит нам жить и умирать в тайге.

И комиссар Небываев ему поверил.

— Приведи нас в Аян, — сказал он. — Там еще нет советской власти. Там еще враги.

И Олешек начал заботиться об отряде, как подобает проводнику. Прежде всего он занялся вьюками.

Увидев на партизанах сапоги, тяжелые для ходьбы, он попросил у тунгусов шестнадцать пар запасных олочей и десять оленьих шкур. Женщины тут же сшили олочи, мужчины дали шкуры для постелей. Олешек сделал из этого половину вьюка; на другую же половину положил ящик со спичками, так как не было у русских другой вещи, такой же легкой, как тунгусская обувь.

Но на другой же день после того, как тунгусы ушли назад и тропа опустела, Олешек увидел рану на спине оленя, несшего этот вьюк, и удивился. Ящик со спичками показался ему теперь тяжелым. Он попросил Небываева открыть его. Спички оказались сырыми.

Командир Десюков поднял над Олешеком кулак.

— Кто сделал? Говори!

Небываев остановил его. Но и он посмотрел на Олешека так, что лучше бы схватил его за горло.

— Как же! — вскрикнул Олешек. — У вас еще много врагов! Но это не я!

И снова комиссар Небываев ему поверил.

Партизаны, удрученные, стояли вокруг, не принимаясь за пищу.

Каждый шарил в карманах, отыскивая спички. Набралось пять коробок. И было решено каждую спичку расщеплять пополам и всем закуривать сразу.

Олешек показал Небываеву на свой кремень и огниво, висевшие на поясе рядом с ножом. Пока партизаны обедали, он сделал трут из березовой губки, размягчил ее ударами палки, вымочил в порохе и высушил у костра. Потом каждому дал прикурить по два раза и снова стал беспечным.

Тропа вела вдоль берега моря на север. Так широка была она вначале, что по двое рядом шли олени. И люди не уставали до полудня.

Потом тропа круто повернула от моря на запад. Стало глуше. Но Олешек шел по ней все так же уверенно, назначая места для привалов. За ним шли партизаны.

Он любил будить их по утрам в палатке, когда заря размыкала верхушки лиственниц. Сам он спал всегда у костра под рваным заячьим одеялом на кабарожьей шкуре. Роса ложилась на его лицо.

Он слышал, как по вечерам Небываев назначал дежурных, которые засыпали так же скоро, как и все. Боясь, что их накажут, Олешек вползал в палатку, едва только забрезжит, и тихо звал:

— Дежурный!

Он не понимал, почему им запрещают спать, но слово «дежурный» ему нравилось. Полюбил он еще говорить: «как же», и, когда Небываев спрашивал его: «Скоро ли придем в Аян?», он отвечал с улыбкой: «Как же!»

Перешли реку Киран, перешли реку Жеголь, и пошел дождь. Днем он шумел в траве и в хвое. Ночью лил из необъятного мрака. Иногда он не надолго стихал, чтобы снова стеной упасть на землю.

Два дня сидели в палатке, слушая, как работает вода. Беспрерывно топили железную походную печку. В палатке стоял пар. Когда же печка остывала, с парусины над головой свисали капли. Десюков иногда касался их пальцем, и струйка воды стекала за рукав. Он ежился и говорил со скрытой тоской:

— Нанялся к нам дождичек грызть галеты.

Небываев тоже думал о припасах. Задержка была некстати. Мясные консервы подходили к концу. Муки и галет оставалось дня на три.

— Олешек, скоро ли мы будем в Аяне? — спрашивал снова Небываев.

— Как же, как же! — отвечал с улыбкой Олешек.

Тайга просыхала медленно. Душно пахло корой. В траве стояли лужи. Целый день шлепали по ним олени. Итти было тяжело. Партизаны не видели больше тропы. Олешек стал осторожней и улыбался реже. Он теперь последним уходил с привала, осматривал вьюки и насухо вытирал мокрые спины оленей. Он подбирал с земли брошенные жестянки из-под консервов и вешал их на ветки.

— Трава, как вода, все скрывает, — говорил он с укоризной русским, — а дерево все открывает. Может быть, охотник напьется из этой жестянки и сварит себе мясо.

На следующий день перешли Немуй, потеряв на переправе оленя. Река гремела, переполненная вчерашним дождем. Вода была белеса, как глаза трахомного. По перекату тащились черные стволы.

— Я никогда ее такой не видел, — сказал с тревогой Олешек. — Спустимся к морю: там песок и мелко, и всего лишь день пути.

— Нет, — ответили партизаны. — Дорог день.

Каждый взял оленя за повод и вошел в воду. Ледяная струя ударила под колени, точно плеснула свинцом. А впереди гудел перекат. Маленький Ким вскрикнул и выскочил обратно на берег. Устинкин качался, не трогаясь с места. Ему подали палку, чтобы помочь. Тогда Олешек срубил длинный шест, сел верхом на оленя и погнал его в реку. Он задирал оленю голову, чтобы тот не смотрел в быстрину. Шест, упертый в дно, придавал устойчивость.

Партизаны последовали за Олешеком.

Небываев ехал последним на олене, навьюченном мукой и галетами. Он боялся за вьюки и слишком часто натягивал повод. Голенастые ноги оленя расходились врозь, дрожали. Тяжел седок, скользки камни, сильна вода.

Было уж близко от берега. И вдруг олень начал падать набок. Засинели белки в расширенных глазах. Вода коснулась языка, прикушенного от боли. Олень тонул. У него был сломан хребет.

С замершим сердцем Небываев стоял, крепко схватившись за вьюк. Он взял поводья в зубы. Он уперся шестом в камень. Реку словно тащило вперед вместе с дном. Небываев закрыл глаза, чтобы не смотреть вниз. Только бы не снесло вьюки, только бы тело оленя не сшибло его с ног!

Близко звенели камни. Вода колотила по бедрам. Небываев открыл глаза и увидел шест, протянутый ему Десюковым. Партизаны цепью стояли в воде, держась за руки. Олешек накинул аркан на рога оленя и потащил его к берегу.

Олень был мертв. Олешек тут же отрезал ему голову и начал свежевать.

В этот вечер ночевали у подножья Джуг-Джура и ели много мяса.

Устинкин из подмоченной муки сделал пирожки с олениной. Он любил поесть и за стряпней мог проводить ночи. Несколько раз Небываев просыпался от гнуса и все видел Устинкина у костра. Он пек пирожки на раскаленной земле, засыпая их горячей золой, потом жарил мясо, коптил язык, вываривал из костей мозг.

Он как бы предчувствовал голод.

Утром партизаны были сыты в последний раз. От муки и оленя ничего не осталось. Целый день потом скрипела на зубах зола.

А впереди был Джуг-Джур, лысые гольцы под небом.

Безлесная долина лежала у самого подножья. И здесь, внизу, было хорошо. Трава поднялась после ливня. В траве качались лиловые ирисы и огромные, без запаха, ландыши. Было солнечно. Гудела пчела над багульником. И партизаны немного помечтали о пасеках, о дворах и скоте.

Три ущелья выходили на эту долину, давая начало ручьям, стекающим в Немуй. Ни тропы, ни следа. Только трава и ирисы. В какое же ущелье войти? Разделенные узкими кряжами, они одинаково шумели мелколесьем.

Олешек смотрел вдаль, на гольцы и сопки. Он ездил в Аян только по зимней тропе, летом же был здесь впервые. Сомнение на минуту овладело им. Сомнение и стыд, ибо какой же тунгус ищет тропу, когда охотится за зверем? Он, как птица, находит дорогу домой.

И Олешек вошел в среднее ущелье. Здесь он увидел след и обрадовался. На берегу ручья валялись обугленные сучья, а на камне рядом лежал заржавленный топор. Олешек присел на корточки, задумался. Топорище глядело на запад, значит, охотник ушел на восток, в это ущелье. Тропа должна быть там. Тунгус садится лицом туда, куда идут его ноги, и никогда не кладет топора топорищем вперед. Олешек не сомневался в том, что это был тунгус. Ни якут, ни русский не прилаживают такой длинной ручки к своему топору. Одно только смущало Олешека: почему так торопился охотник?

Подошли партизаны. Небываев спросил:

— Что ты увидел?

Олешек показал ему топор.

— А топорик-то хорош! — сказал Устинкин. Он взял его, помахал им и сунул за пояс.

Олешек с изумлением взглянул на него.

— Нельзя, — сказал он, протягивая руку к топору.

— Вот чудак! — в свою очередь удивился Устинкин. — Ведь не украл же ты его — нашел!

— Нельзя, — повторил настойчиво Олешек. — Мы, овены, думаем о тех, кто идет впереди нас. Может быть, охотник вернется. Он будет рад. Никто не возьмет его топора.

И Олешек воткнул топор в толстую осину и пошел прочь, больше не глядя под ноги.

Ему нечего было искать, когда путь найден. Но если бы он смотрел, если бы не был так молод и беспечен, то увидел бы новый след человека и положенный через след сучок[6].

…………………………………………………

Три дня шли партизаны в горах.

Небо с синим блеском, камни цвета голубиного помета, кедровый сланец на склонах. Последний след человека исчез.

И чем выше поднимались, тем угрюмей становилось на сердце Небываева.

За один переход стоптали тунгусские олочи. Многие снова обулись в сапоги.

Галеты были съедены.

На ночлег останавливались рано, чтобы найти для оленей хоть немного белого мха.

На третью ночь легли спать голодными, но спали крепко. Только Небываев, вдруг проснувшись, сел на шкуру, схватился за винтовку и подумал: «Плохо!» Стояла тишина. Он выглянул из палатки. Над ущельем висел месяц. Блестела железная ложка, забытая Устинкиным у костра. Огонь погас. Олешека не было.

Небываев пощупал золу. Она была холодная. «Давно, значит, сбежал». Небываев лег на камни у потухшего костра. Страшно было подумать, что отряд остался без проводника.

— Вот тебе и враг! — сказал он еле слышно.

И другой голос ответил ему так же тихо:

— Неладно что-то, товарищ комиссар.

Небываев поднял голову. Десюков стоял рядом на коленях. Лицо у него было землистое, глаза блестели при луне.

— Я за этим чортом доглядаю. И вчера он куда-то уходил. В голову не пришло. Думал — по своей нужде человек отлучился. Расстрелять бы этого человека.

— Расстрелять.

Больше они ничего не сказали. Долго сидели молча, не разжигая костра. И все блестела ложка на камне у холодных углей. Ущелье наполнялось синим предрассветным дымом. Вдруг такая же синяя тень легла у ног Небываева. Он поднял винтовку!

К костру подошел Олешек. Он был мокрый до пояса и тяжело дышал. Небываев и Десюков переглянулись, но ни о чем не спросили. Олешек присел рядом с ними, выбил огонь из огнива, долго закуривал. Трубочка его не горела. Сердце его не выносило тяжести лжи.

— Убей Олешека, — сказал он Небываеву.

— Мы думали, ты совсем ушел и нас оставил.

Странными показались Олешеку слова комиссара. Он вздохнул, поднял блестевшую ложку, положил на вьюк.

— Луна светла, — сказал он, — а следа нет. Я искал его две ночи и буду искать, пока не найду. Десять раз я пересек ущелье. След должен быть внизу, у воды. И вернуться нам тоже нельзя. Нет мха для оленей. Они съели его. Надо итти вперед.

Небываев прислушался к молчанию рассвета. Не было слышно ни ветра, ни птиц.

— Пойдем вперед, — сказал он. — Но почему ты ищешь след ночью?

— Пусть люди спят и не думают о потерянном следе. Тогда днем их ноги будут крепче.

Небываев тихо рассмеялся, протянул руку к Олешеку, прижал его к плечу, как друга.

От Олешека пахло кабарожьей шкурой, туманом и табаком.

— Ищи, браток, мы тебе верим. Мы идем не за золотом, не за шкурами. Мы идем за советской властью. Понимаешь?

— Как же! — серьезно ответил Олешек.

Еще реже стал попадаться ягельник. Олени шли медленно. Глаза их гноились, трескались копыта. И когда Олешек не находил белого мха, он солил для них камни. Они слизывали с солью розовый лишайник и казались сытыми. Но все же каждый вечер Олешек выбирал среди них самого печального и показывал на него партизанам.

Те кричали: «Закрой ему глаза!», и Олешек вонзал свой якутский нож в затылок оленя. Но и после этого глаза оставались открытыми. Пламя костра отражалось в них, и долго на их стеклянной поверхности держалось выражение муки.

Олешек высасывал мозг из голеней, вешал кости и шкуру на дерево. А Устинкин варил в бидоне мясо. Он теперь не делал пирожков, и тоска прочно сидела в его огромном теле. Оленина была жестка и, даже изрядно посоленная, не давала без хлеба ни сытости, ни вкуса.

Страна становилась обширней и пустынней. Ошеломляла глушь, бесптичье, тысячи и тысячи километров на запад, на север, на юг.

Небываев часто спрашивал Олешека, куда они идут. Однажды на привале он показал ему карту и компас и заглянул с сомнением в узкие глаза Олешека. На компас Олешек посмотрел равнодушно, но карту разглядывал с любопытством. Он узнал в этих линиях реки, горы и берег своих кочевок. Его изумило искусство красного начальника, нарисовавшего землю якутов и овинов. Ему представлялось, что Небываев долго вышивал свою карту, как женщины вышивают каптаргу — кисет. Но он мог бы указать на ошибки: Немуй течет не так, и Керан начинается не отсюда. Олешек, присев на землю, обугленным сучком исправил карту императорского географического общества и ласково кивнул Небываеву, чтобы тот не обижался. И он, Олешек, делает ошибки. След обманул его в этой долине. Но куда бы тунгус ни вошел, он выйдет. И, чтобы подтвердить это, Олешек показал на карте, где проходит зимняя тропа, где лежит север, запад и юг. На востоке же — море.

Глаза его, чуть улыбаясь, смотрели вверх, на комиссара.

— Откуда ты знаешь это? — спросил с удивлением Небываев.

Олешек пожал плечами.

— Я видел: молодые птицы улетают осенью раньше старых. Откуда они знают дорогу?

Небываев рассмеялся. Лукав был этот Олешек в своих ответах. И как смышлен! Он полюбил его за дни похода.

Привязались к нему и партизаны и даже суровый Десюков, который называл его дьяволом. Казалось не так страшно, когда впереди шагает Олешек в своей летней дошке, в ровдужных штанах и олочах, подвязанных лосиными шнурками.

С открытым, широким лицом, худощавый, ловкий, он никогда не жаловался на усталость. Винчестер за его плечами лежал, как пришитый. Олешек не клал его, как партизаны, на вьюк. И постель свою — кабарожью шкуру — нес подмышкой. Он жалел оленей.

А путь становился все тяжелей.

Целый день поднимались на сопку, заросшую низким кедровым сланцем. Ползучие кусты, точно хмель, цеплялись друг за друга и покрывали склон сплошной корой. Олешек пошел по зыбким, пружинящим кустам, как акробат по сетке. Олени на подъеме долго выбирали, куда поставить копыто; от усилий капли крови выступали на раковинах ноздрей; шерсть прилипала к кедровым шишкам, еще неспелым, клейким от смолы. Партизаны продирались через кедровник, как по глубокому снегу. И, когда, наконец, поднялись, нашли на высоте болото. Даже Олешек крикнул от злости и ударил оленя ногой.

Те же лиловые ирисы качались и здесь, над ржавыми лужами. Шелестели кусты голубики. Душила мошкара.

Ким упал на землю и приложил к луже мгновенно распухшие от укусов губы. Партизаны замотали лица и руки бинтами, и бинты тотчас же почернели от гнуса. Никто не нагнулся, чтобы набрать голубики. Олени закрыли глаза, сжали ноздри и, гремя вьюками, бросились через болото вперед. Люди бежали за ними. Мошкара беззвучно толклась над головами. Олешек поминутно оглядывался — не упал ли кто-нибудь. Крепки были красные, он гордился ими.

Ночевали на противоположном склоне, поросшем ельником. Болото осталось позади. Но гнус и комары не исчезали.

Олешек развел дымокур, окружив его жердями, чтобы защитить от оленей. Они не отходили от огня, жались к дыму, топтали горящие сучья. Пахло паленым рогом и шерстью.

Усталые партизаны с распухшими лицами засыпали не надолго и просыпались для новых мучений. Звон стоял от комаров. Жажда их была так же велика, как и страдания людей. Хоть раз напиться крови за время короткой жизни! Ничего живого не было кругом. И когда утром Небываев снял свою парусиновую рубаху и штаны, чтобы вытряхнуть набившуюся золу, партизаны с удивлением обступили его. Он был татуирован. Будто портной покроил на его теле одежду и отметил кровавым мелком. Комары жалили по шву.

Они были страшней, чем голод. И, не дав подкормиться оленям, партизаны ушли.

После перевала места стали веселей. Тайга лежала под ногами дугой, закипая под ветром. Черными клубами она катилась вниз по ущельям. Тайга! Олешек торопил. Тайга, она казалась теперь благодатной. Но это был только обман. Она приняла их так же сурово, как и горы.

Все утро продирались сквозь лес, поваленный бурей. Пихты и лиственницы лежали крест-накрест. Два урагана пронеслись над ними. Один повалил на север, другой — на восток. Мелкий кустарник бряцал, как железо, скрывая ямы, наполненные черной водой. Олени ломали ноги. Их прирезывали и мясо тащили с собой. Люди тонули в древесной гнили.

В полдень наткнулись на участок горелого леса и остановились перед странным зрелищем: ели возвышались голые и белые, как кости. Пожар случился весной, во время движения соков. Огонь прошел по верхушкам, съел бородатый мох, свисавший с ветвей, и затих. Поджаренная кора отвалилась, обнажив блестящую заболонь. Она сверкала под солнцем, чуть розовея, как фарфор. Отряд вошел в этот серебряный лес. В нем еще держался запах гари. Люди тащились под звон обнаженных вершин, певших, как струны.

Миновали и это. А впереди снова открывались ущелья, полные до краев тайгой. Олешек нашел помет медведя и радостно крикнул:

— Амака[7], дедушка, не бойся нас, мы жалкие люди!

Перед закатом, далеко на скале, увидели горных баранов. Они мчались и падали с кручи вниз головой. Казалось, только спуститься — и найдешь там груду бараньего мяса.

Но Олешек говорил:

— Это амака, дедушка, гонит их, и они обманывают его, как и нас. У барана рога тяжелее, чем зад. Он падает на них, как камень на камень, и снова становится на ноги.

В этот вечер подсчитали потери. Осталось всего лишь два оленя, коробка спичек, немного соли и три связки манчжурского табаку.

Всю ночь сторожили медведя — зверь не пришел. Олешек гудел в берестяный манок, подражая дикому оленю, — никто не откликнулся. Ствол его винчестера остался холодным. На заре Олешек отважно спустился под кручу, где видели баранов, и вернулся лишь к полудню с куском гнилого мяса на медвежьей лопатке.

— Это амака убился, гоняясь за баранами, — сказал он и добавил: — Неудача идет по нашему следу.

Но отчаяния не было в его словах. Он показал Небываеву на оленя, лежавшего у костра неподвижно с розовой пеной на морде.

— Сегодня он пропадет. Не закрыть ли ему глаза? — И Олешек грустно улыбнулся.

Прирезали и этого оленя.

Последний же погиб смертью, удивившей всех. Он был ламской породы, верховой, самый выносливый и резвый. В нем еще хватало силы, чтобы с вьюком перепрыгнуть через ручей. Его берегли на тот случай, если кто-нибудь не сможет итти.

Первым сел на него Ким. Он молча показал комиссару свои распухшие в сапогах ноги. Лицо его было сине и выражало крайнюю усталость. С оленя сняли вьюки. Семь человек разделили их между собой.

Олешек вырубил шест, дал в руки Киму и показал, как надо ездить на оленях верхом. И эта езда была новым мученьем для Кима. Седло лежало на самом загорбке. Шкура ездила. Худые лопатки ходили под ней, как в мешке. Чтобы не упасть, Ким то и дело перебрасывал шест, упираясь им в землю. Иногда, забываясь, он наклонялся вперед, и олень внезапно вскидывал голову, бил его рогами. Слезы сочились из-под желтых век Кима. Он ехал позади отряда, стонал и ругался по-китайски. Четыре раза он падал с седла и снова садился на оленя. На пятый раз Ким упал головой на затвор своей винтовки. Он поднялся с белыми глазами, трясясь от бешенства, снял винтовку и выстрелил. Все обернулись на выстрел. Олень и Ким лежали неподвижно рядом. Было непонятно, кто из них мертв. Ким, наконец, поднял голову, посмотрел на товарищей. Глаза его все еще были белые.

— Я убил последнего оленя.

Никто не сказал ни слова. Вьюки сложили тут же и сделали долгий привал.

Небываев принес Киму мяса. Он съел его лежа, прижав щеку к прикладу винтовки. Небываев дал ему еще половину своей порции. Он съел и это и напился холодной воды. Глаза его стали темней, спокойней. Он сел, разулся и начал ножом вскрывать пузыри на ногах.

Небываев отошел в сторону, положил остатки мяса на траву и долго смотрел на него невидящим взглядом. Сам он есть не мог. Шатались зубы. Каждый нажим причинял боль. Он сосал языком кровь из десен.

Цынга!

Небываев взглянул на партизан, сидевших у костра. Скрывают ли они, как и он, свою болезнь?

Все уже кончили есть. Олешек задумчиво строгал сухие палочки для растопки; как венчик ромашки, выползали стружки из-под его ножа. Десюков разглядывал свои разбитые сапоги. Устинкин говорил о хлебе. Остальные слушали его. Рты их были широко открыты.

Небываев топором мелко, как фарш, изрубил остатки мяса и набил им карманы. Он будет сосать его по дороге. Потом лежал, курил, смотрел на желтого Кима, жадно слушавшего рассказ Устинкина. А тот все говорил о хлебе.

Отдыхали до вечера и ночевали на этом привале. Утром снова поели мяса, раздали патроны, обулись в последние олочи и двинулись дальше.

Сапоги, палатки, лишняя одежда остались висеть на деревьях.

Каждый, как Олешек, нес подмышкой свою оленью шкуру и за плечами винтовку. Патронташи давили грудь. Оттянутые под сумками ремни врезались в поясницу. Ким хромал. Небываев сосал рубленое мясо вместе с кровью из десен. Но никого еще не покидала бодрость. И ночью, лежа у костра, они пели. Начинал партизан Степунов. Опрокинувшись навзничь и следя в небе вырастающие над тайгой созвездия, он затягивал дурацкую песню:

— Три старушки охнули! — пел он жалобным и высоким голосом.

— …ну-ли… ну-ли… — подхватывали торжественными басами конопатые братья Коняевы.

Пел Рыжих — парень с красивыми глазами; пел Устинкин; пел суровый Десюков, не меняя серьезного выражения лица.

Небываев смеялся, с трудом обнажая больные десны.

А Олешек слушал, и песня казалась ему прекрасной.

Засыпали поздно, под влажно сиявшими звездами, а во сне бредили хлебом.

Наутро снова вставали и шли.

Целый день брели по болоту с лицами, закрытыми марлей. Устинкин задыхался, сбрасывал комарник. Его грузное тело не выносило лишений. Он отставал, шатался, рот его яростно чернел на искусанном лице. Ким, прихрамывая, вел его под руку.

На привале Устинкин сел на кочку. Ломило крестец и ноги. Глаза слезились, и слезы разъедали глубокие расчесы на скулах. Было больно прикоснуться языком к нёбу. Он засунул пальцы в рот, вынул зуб из ослабевших десен и положил его на ладонь. Потом поднес Небываеву и взял комиссара за грудь.

— Зачем ты отдал муку тунгусам? Мы все были бы сыты.

Олешек закричал. Партизаны бросились к Устинкину. Небываев остановил их взглядом.

Наступило полное молчание. Как в пропасть, все полетело в тишину — люди у костра, болото и сумрак над краем его.

И в этой необычайной тишине тайги и мари ничтожным звуком, не громче шороха упавшего листа, показался Олешеку голос комиссара:

— Какой же ты большевик, если за советскую власть потерпеть не можешь?!

Устинкин облизнул распухшие десны, выплюнул кровь и отошел.

Олешек пытливо и с уважением смотрел на красных.

Большевик! Что это за слово, которое заставляет человека забывать страдания?

Он обвел глазами каждого из русских. Он не узнавал их теперь. Одежда изорвалась в клочья, лица их обросли бородами, веки налились кровью, а губы сурово молчали. И никто больше не вспоминал о муке, отданной голодному стойбищу.

«Чего хотят они? Если в Аяне их ждет смерть, то зачем они идут ей навстречу? Если же там нет врага, то зачем они ищут его?»

Олешек обратил глаза и ладони к земле, спрашивая у нее ответа. Молчала трава, молчали кустики клюквы и мох.

Но как бы там ни было, Олешек ведет этих людей и должен о них заботиться. Он подошел к Небываеву, ткнул пальцем в свои десны и сказал:

— Надо, однако, искать черемшу[8].

Он ушел с одним ножом, оставив винчестер у костра, и вскоре вернулся, неся подмышкой пучок травы. Она пахла острей чеснока, листья же были широкие, как у ландышей.

— Ешь! — строго сказал он каждому. А Устинкину дал черемши вдвое больше. — Ты будешь здоров.

Олешек привел партизан на черемшовое поле. В тени широких листьев долго держалась роса. Казалось, и она пропахла чесноком.

Тут провели они полдня и двинулись дальше. Каждый нес на спине вместе с винтовкой огромную охапку черемши. Они ели ее, медленно шагая вперед.

Устинкин не жаловался уж на боль в крестце. Небываев не сосал кровь из десен. Но напрасно крепли зубы. Дрожа от голода, он пил воду из луж.

Снова вошли в ущелье. Поднялись, топча росшие по камням смолевки, и увидели охотника. Он будто скользил с обрыва и будто не двигался, прячась за вершину пихты, росшей под скалой.

Охотник был в дохе, в рысьей шапке и нагруднике из беличьих лапок. Голенища расшитых торбасов были подвязаны к поясу. Дуло кремневого ружья торчало над левым плечом.

Все разом остановились. Небываев крикнул:

— Эй, человек!

Пихта, колыхаясь, шумела, как тополь.

Олешек тронул комиссара за рукав.

— Он мертв и не может ответить.

Подошли ближе. Только тогда заметили, что к ногам охотника подвязаны лыжи.

— Он гнался по снегу за зверем и напоролся на сук, — сказал со страхом Олешек.

Партизаны взобрались на обрыв. Тут нашли они санки, которые тунгус берет с собой, когда уходит один далеко, надеясь вернуться с тяжелой добычей. Охотник стоял к ним спиной. Смерть настигла его на лету. Сук пробил ему грудь и торчал из спины сквозь доху. Пронзенный охотник висел на пихте, скрытой под обрывом. И лыжи его еще выражали стремительность. На санках лежал олений мешок для спанья, под мешком — чайник, котелок, берестяной турсук, полный сушеного мяса, истолченного вместе с кедровым орехом, и три ржаных лепешки.

В тряпочке Олешек нашел еще зубы диких оленей — счет убитых животных.

— Вот кто привел нас сюда, — сказал Олешек. — Он взял с собой все, чтобы итти по черной тайге, которая шумит вокруг всей земли и неба. Только чем он теперь нарубит веток для костра? Топор его остался в долине.

— Да, браток, — сказал повеселевший Устинкин. Он грыз заплесневшую каменную лепешку, слизывая с ладони крошки. — Долго твой топор будет дожидаться на осине хозяина, а хозяин на пихте — топора. Зря, выходит, я тебя послушался.

Олешек не взял бы у мертвого человека ни муки, ни мяса, даже если бы умирал с голоду. Но, глядя, как партизаны хлебали мясную похлебку и сила и радость возвращались на их истощенные лица, он подумал:

«Не правы ли они, когда берут у мертвых?»

Найденные припасы подбодрили всех. Еще на ужин осталось по горсти сушеного мяса. Стало легче итти. Миновали короткое ущелье и спустились в лесистую долину. Олешек повернул на восток. Размашистые лиственницы предвещали близость моря.

В небе стояли орлы. Чмокали белки над головами. Партизаны залпами расстреливали их и, как картошку, пекли на углях. Олешек грабил норки лесных мышей, набирая за раз по два полных кармана орехов. Шлялись медведи по сопкам, розоватым от листьев брусники. Вверх по ручьям прыгала через перекаты горбуша. Она уже озубатилась, истощилась в мелкой воде, и партизаны ударами ног выбрасывали ее на камни. Олешек палкой разгребал на берегу под хворостом кучи лежалой рыбы. Это медведи зарывали ее впрок, отгрызая голову.

— Близко тропа, — говорил Олешек.

И, бросая охоту, красные шли дальше.

Утром увидели первый след — траву, втоптанную олочем в землю. А через час услышали звон жестяной погремушки. Они рассыпались, цепью окружая этот звук.

По тропе шел тунгус на семи оленях. На переднем, положив шест поперек, сидела девочка. Олень гремел бубенцами, а девочка курила.

Тунгус, увидев людей, спешился и, взглянув на их лица, снял с оленя вьюк с мукой. Ему незачем было спрашивать, кто эти люди и чего они хотят.

Это был последний привал перед Аяном. Веселый привал! Устинкин месил тесто прямо в мешке с мукой. Олешек не успевал поворачивать на огне насаженные на палочки лепешки. Им не давали покрыться коркой и ели сырыми.

Насытились скоро. Потом сели у костра курить. Тунгус рассказывал странные новости.

— В Аяне — советская власть, — говорил он, косясь на синий дым своей трубки. — Она пришла по Лене, Алдану и Мае, чтобы накормить наш край. Она пришла с товарами, и имя ей — Холбос[9]. А в бухте напротив Аяна стоят японские солдаты на корабле, остром, как мыс Некой. Кого стерегут они, не знаю.

Со слов тунгуса Небываев не мог уяснить себе истины. Он велел задержать его, увел отряд с тропы и, безоружный, отправился один на разведку.

Аян открылся перед ним на плоском берегу, прижатый к сопкам огромной бухтой. Отсюда, как храм, был виден японский миноносец.

Небываев нес свою усталость, словно груз на спине. Останавливался, вздергивал плечи, опускал голову.

Он вернулся к вечеру с человеком, обутым в ичиги из дымленной коровьей кожи.

Человек был коренаст и рыж. Он бодро сказал партизанам:

— Я председатель временного Аянского ревкома и уполномоченный Якутского комитета партии. Вы поступили хорошо, что не вошли в Аян. Это было бы вредно для советской власти. Мы с великим трудом доставили из Якутска товары, чтобы снабдить голодных тунгусов. Мы открываем первые советские фактории. Но орудия японского миноносца направлены на наши склады. Они не уничтожают их только потому, что считают товары собственностью Центросоюза, а не советской власти. Но японцы получили сведения от американской шхуны, заходившей в Удскую губу, что по берегу движется большой партизанский отряд. Они ждут вас. Им нужен повод, чтобы открыть огонь. Я выслал вам навстречу по аянской дороге якутов, чтобы остановить вас. Они дошли до Джуг-Джура, никого не встретив. Это к лучшему. Силы наши пока неравные.

Вы — большевики. В силу данных мне партией полномочий я предлагаю отряду немедленно уйти в глубину тайги, обогнуть Аян по сопкам и, выйдя на нельканскую тропу, направиться в Якутск. В двух днях пути от Аяна вас будут ждать на тропе олени и припасы…

Кончив свою речь, человек задумался, и вместе с ним задумались остальные. Еще было светло. Голубые аянские ели бросали широкую тень. Олешек глядел на пепел, вспухавший, как пена в котле.

Небываев сидел рядом, обхватив колени и подняв голову. Тонкие струпья покрывали его потрескавшиеся руки. Небольшие карие глаза смотрели ясно из-под распухших век. Взгляд был полон готовности как угодно отражать удары врага: голодом, усталостью, оружием.

Он поднялся.

— Товарищи, собирайся дальше!

Ким топтался на месте. Углы его толстых губ отметила лиловой полоской цынга.

— Значит, не будем драться?

— Не будем.

Устинкин неподвижно лежал на траве.

— В бане бы помыться…

Степунов тихо тянул свою дурацкую песню.

Десюков уже собирался в путь.

А Олешек все глядел на пепел, нараставший на углях. Винчестер его висел на сучке. Олочи сушились у огня. Он как будто никуда не собирался.

Олешек сидел, вытянув босые ноги, думал о красных: «Зачем они искали врага и, найдя его, замученные, голодные, снова уходят в тайгу, более страшную, чем враг?»

Он слышал рыжего и теперь понял это, изумившись их преданности его нищему, голодному племени.

Олешек обулся, раскидал костер, снял с сучка винчестер и подошел к Небываеву.

Он подал ему обе руки в знак почтения, словно старому человеку. И Небываев подумал, что Олешек прощается. Ему было жаль расставаться.

— Уходишь? Ну, прощай!

— Нет, — ответил Олешек. — Назови мне то место, где можно сделаться большевиком. Если надо, я выйду с тобой на большую реку, за каменный Джуг-Джур. Там, говорят, тоже тайга.

Небываев крепко пожал ему руку.

— А дальше не хочешь? В город? Там нет тайги.

— Если надо, пойду с тобой в город. Что сказал, то сказал. Возьми меня.

Партизаны уходили в тайгу, толкая свои усталые ноги. Олешек шел с ними рядом. И пихты, одетые в синюю хвою, качали лапами, словно одобряли их мужество.

А девочка, с лицом, обращенным вслед уходившим, долго стояла на тропе.