И так воздымался он челом и грудью, Как будто бы ад презирал безмерно. «Ад». Песнь X.

Сидя на террасе своей башни, старый Фарината дельи Уберти вперял пронизывающий взгляд в город, ощетинившийся зубцами стен. Стоя близ него, брат Амброджио глядел на небо, где распускались вечерние розы, и которое венчало своими пламенными цветами холмы, обступившие кругом Флоренцию. С ближайших берегов Арно, в тихом воздухе поднималось благоухание мирт. Последние птичьи крики доносились от светлой кровли Сан-Джиованни. Вдруг топот двух коней зазвучал по острым камням, вырытым из ложа реки для городской мостовой, и двое всадников, прекрасных, как два святых Георгия, выехав из узенькой улицы, проехали перед глухими стенами дворца рода Уберти. Поровнявшись с подножием гибелинской башни, один из них плюнул, в знак презрения, а другой, подняв руку, сложил кукиш. Затем, оба, пришпорив своих коней, галопом доехали до деревянного моста. Свидетель оскорбления, наносимого его имени, Фарината был спокоен и молчалив. Его иссохшие щеки дрогнули, и слеза, в которой было больше соли, чем воды, медленно заволокла его желтые глаза. Наконец, трижды покачав головой, он вымолвил:

— За что ненавидит меня этот народ?

Брат Амброджио не ответил. И Фарината продолжал глядеть на город, который он видел только сквозь горькую пелену, разъедавшую ему веки. Затем, обратив к монаху свое худое лицо с крепко посаженным носом, в виде орлиного клюва, и грозными челюстями, он спросил еще раз:

— За что ненавидит меня этот народ?

Монах сделал движение, как бы отгоняя муху.

— Что вам, мессер Фарината, похабная дерзость этой пары молокососов, вскормленных в гвельфских[ Гибеллины и гвельфы — две стороны, боровшиеся в Италии: первые — сторонники германских императоров, стремившихся распространить свою власть на Италию; вторые, — сторонники независимости Италии и папы, боровшегося против германского императора. Под влиянием различных экономических интересов итальянские города примыкали к той или другой стороне, иногда меняя свой фронт в процессе борьбы. (Прим. ред.) ] башнях Ольтарно?

Фарината.

— Действительно, мне мало дела до этих двух Фрескобальди, любимцев римлян, сыновей всадников и проституток. Их презрение меня не пугает. Ни друзьям моим, ни, особенно, моим врагам меня нельзя презирать. Горе мое в том, что я чувствую на себе ненависть народа Флоренции.

Брат Амброджио.

Ненависть царит в городах с тех пор, как сыны Каина занесли в них искусные ремесла и гордыню, с тех пор, как два фиванских рыцаря кровью своею утолили взаимную братскую ненависть. Оскорбление порождает гнев, а гнев — оскорбление. С ненарушимой плодовитостью ненависть зачинает ненависть.

Фарината.

Но как возможно любви породить ненависть? И за что ненавистен я моему возлюбленному городу?

Брат Амброджио.

Я отвечу вам, мессер Фарината, раз вы этого хотите. Но из уст моих вы не услышите ничего, кроме правды.

Ваши сограждане не прощают вам того, что вы сражались у Монтаперто под белым знаменем Манфреда[ Сын германского императора Фридриха II, князь тарентский, постепенно овладевший Сицилией, частью юга Италии и распространивший свою власть на Тоскану (1231–1266 гг.). (Прим. ред.) ], в день, когда Арбия покраснела от крови флорентийцев. Они считают, что в тот день в той гибельной долине вы не были другом своей Флоренции.

Фарината.

Как? Я не любил ее. Жить ее жизнью, жить только для нее, выносить усталость, голод, жажду, лихорадку, бессонницу и ни с чем не сравнимую муку — изгнание, быть непрестанно лицом к лицу со смертью, рисковать попасть живым в руки тех, кто не удовольствовался бы только моей смертью, на все решиться, все перенести за нее, за ее благо, за то, чтобы вырвать ее у моих врагов, которые были и ее врагами, за то, чтобы освободить ее от всякого позора, чтобы волей или неволей склонить ее к следованию благим советам, стать за правое дело, думать то, что я думал сам, а со мной лучшие и благороднейшие, желать видеть ее во всей красе, мудрой и великодушной, и этому единому желанию пожертвовать своим достоянием, своими сыновьями, своими близкими, своими друзьями, быть в зависимости от ее выгод щедрым, скупым, честным, предателем, великодушным и преступным — это не значит любить свой город! Но кто же тогда любил Флоренцию, если я ее не любил?

Брат Амброджио.

Увы, мессер Фарината, ваша беспощадная любовь вооружила против города злобу и хитрость и стоила жизни десяти тысяч флорентийцев.

Фарината.

Да. Моя любовь к моему городу была именно так сильна, как вы говорите, брат Амброджио! И поступки, которые она мне внушила, достойны того, чтобы их поставить в пример нашим сынам и сынам сынов наших. Дабы память о них не затерялась, я бы и сам велел их записать, будь у меня голова, способная к писаниям. Когда я был молод, мне в голову приходили такие любовные песни, которые дам приводили в восторг, а писцы записывали их в свои книжки. А кроме того, я всегда презирал письменность наравне с ремеслами, и о том, чтобы писать, заботился не больше, чем о том, чтобы прясть шерсть. И пусть всякий по моему примеру действует согласно своему общественному положению. Но вы, брат Амброджио, вы очень ученый письменник, вам и следует составить рассказ о великих замыслах, мною осуществленных. Это принесет вам честь, если, конечно, вы поведете рассказ не по-монашески, а по-дворянски, потому что это дело дворянина и рыцаря. Это сочинение показало бы, что я сделал многое. И во всем, что я сделал, я ни о чем не жалею.

Я был изгнан, гвельфы изрубили троих моих родственников. Сиенна меня приютила. Враги мои так озлобились на нее за это, что подстрекали флорентийский народ взяться за оружие и идти войной на город, оказавший гостеприимство. Для Сиенны, для изгнанников я стал просить помощи у короля Сицилии.

Брат Амброджио.

Это совершенно верно: вы стали союзником Манфреда, друга Люкерийского султана, астролога, отступника, отлученного от церкви.

Фарината.

Мы тогда, как воду, пили папское отлучение. Не знаю, научился ли Манфред читать судьбы по звездам, но что он очень дорожил своей сарацинской кавалерией, так это правда. Он был столь же осторожен, как и отважен. Мудрый государь, скупой в отношении крови своих солдат и золота в своих сундуках, он ответил сиеннцам, что пошлет им подмогу. Он давал великие обещания, чтобы внушить такую же благодарность. На деле же он сдерживал его в самых малых размерах из хитрости и из боязни себя ослабить. Он послал свое знамя да сотню немецких всадников. Сиеннцы, разочаровавшись и озлясь, поговаривали уже отвергнуть эту помощь, вызывавшую насмешки. Я сумел внушить им правильное понимание обстоятельств и научил их искусству «продевать простыню в кольцо». В один прекрасный день, накормив немцев мясом и напоив их вином до отвала, я заставил их выйти так непредусмотрительно и так некстати, что они попали в засаду и были все перебиты гвельфами из Флоренции, которые овладели белым манфредовским знаменем и волокли его по грязи, привязав к ослиному хвосту. Я сейчас же дал знать сицилийцу о нанесенном ему оскорблении. Он воспринял его так, как я это предвидел, и в отместку послал восемьсот конников при немалом числе пехотинцев, под начальством графа Джордано, которого сравнивали с троянским Гектором. Тем временем Сиенна с союзниками собирала свое ополчение. Вскоре силы наши достигли тридцати тысяч обученных военному делу людей. Это было меньше того, чем располагали флорентийские гвельфы. Но в их рядах было не мало лже-гвельфов, которые только и ждали того часа, когда им можно будет объявить себя гибеллинами, между тем среди наших гибеллинов не было гвельфов. Таким образом, имея на своей стороне не все благоприятные условия (всех невозможно иметь никогда), но много и хороших и нежданных, какие другой раз могут не встретиться, я с нетерпением готовился дать сражение, которое при удаче уничтожило бы моих врагов, а при неудаче повредило бы только моим союзникам. Я алкал и жаждал этого сражения. Чтобы вовлечь в него флорентийское войско, я воспользовался лучшим из средств, какое я мог изобрести. Я послал во Флоренцию двух братьев-миноритов, поручив им тайно уведомить совет, что, обуреваемый пламенным раскаянием и желая великою услугою добиться прощания от своих сограждан, я готов сдать им за десять тысяч флоринов одни из сиеннских городских ворот, но что для успеха этого предприятия необходимо флорентийской армии, в возможно большем составе, продвинуться до берегов Арбии под предлогом оказания помощи гвельфам из Монтальчино. Как только оба мои монаха уехали, уста мои выплюнули прощение, которое я испрашивал, и я стал ждать в страшной тревоге. Я боялся, как бы часть совета из знати не сообразила всего безумия отправки войска на Арбию. Но я надеялся, что эта затея поправится плебеям своею неслыханностью, и что они станут ее отстаивать тем усерднее, чем более против нее восстанут люди знатные, которым они не доверяли. И в самом деле, дворянство почуяло западню, но ремесленники попались на мою удочку. А в совете их было большинство. По их приказанию флорентийское войска двинулось в поход и выполнило порядок действий, который я начертал на его погибель. Как прекрасен был восход того дня, когда, выехав с маленьким отрядом изгнанников среди немцев и сиеннцев, я увидел, что солнце, раздирая белую утреннюю пелену, осветило целый лес гвельфских копий, покрывавших склоны Малены! Я выманил своих врагов к себе под кулак. Еще немножко ловкости, и я не сомневался, что истреблю их. Следуя моему совету, граф Джордано трижды провел перед ними пехоту сиеннской общины, сменяя их куртки после первого и второго прохода, чтобы они казались в три раза многочисленней, чем было на самом деле, и он их показал гвельфам сперва красными, в предвещание крови, потом зелеными, в предвещение смерти, и в заключение черными с белым, в предвестие плена. Истинные предвещания! О, радость, когда, налетая на флорентийскую конницу, я увидел, что она подалась и закружилась, подобно стае ворон, и когда я увидел, как подкупленный мною человек, имени которого я не произнесу из страха осквернить свой рот, ударом меча срубил знамя, которое вышел защищать, и вся конница, тщетно отыскивая синий и белый цвета для сбора вокруг них, растерялась, побежала и всадники стали давить друг друга, а в это время мы, пустившись им вдогонку, резали их, как кабанов на базаре. Еще ремесленники общины держались; пришлось их всех перебить вокруг залитой кровью колесницы. Наконец вокруг себя мы видели только мертвецов, да трусов, которые ваяли друг другу руки, чтобы поуниженней вымаливать у нас жизнь, ползая на коленях. А я в это время, радуясь своей работе, стоял в стороне.

Брат Амброджио.

Увы! Проклятая долина Арбии! Говорят, что и теперь, через столько лет, от нее веет еще смертью, и что по ночам, вечно пустынная и посещаемая только дикими зверями, она наполняется воем белых сук. Неужели сердце ваше, мессер Фарината, зачерствело настолько, что не изошло слезами в тот проклятый день, когда вы увидели, как цветущие склоны Молены напитываются флорентийской кровью?

Фарината.

Единственным моим горем была мысль, что этим я показал врагам моим путь к победе и, свергнув их после десяти лет господства и высокомерия, дал им возможность почувствовать то, на что они в свой черед могут надеяться через тот же промежуток лет. Я думал, что, если с моей помощью такой оборот был дан колесу Фортуны, оно продлит свое движение и когда-нибудь низложит моих друзей. Это предчувствие заволокло тенью блистательное сияние моей радости.

Брат Амброджио.

Мне показалось, что вы ненавидите, — и вы, конечно, правы, — предательство того человека, который поверг в грязь и кровь знамя, под которым он вышел в бой. Сам я, зная, что милосердие божие безгранично, сомневаюсь не отведено ли Бокке [ Имя предателя — Бокка. По-итальянски это слово означает «рот». Отсюда — завление Фаринаты о нежелании осквернять свой рот этим именем принимает характер игры слов. (Прим. перев.) ] в аду место рядом с Каином, Иудой и Бруттом, отцеубийцей. Но если преступление Бокки настолько отвратительно, не раскаиваетесь ли вы в том, что послужили тому причиной? И не думаете ли, мессер Фарината, что сами вы, заманив флорентийскую армию в западню, оскорбили правосудного бога и сделали то, что им не дозволено?

Фарината.

Все дозволено тому, кто действует, побуждаемый великой мыслью и великим сердцем. Обманув своих врагов, я действовал как человек с большой душой, а не как предатель. Если же вы вменяете мне в преступление то, что для спасения своей партии я нанял человека, опрокинувшего знамя своих, вы очень неправы, брат Амброджио, потому что природа, а вовсе не я, сделали этого человека мерзавцем, но я, а не природа, обратил во благо его гнусность.

Брат Амброджио.

Но раз вы любили вашу родину, даже сражаясь с ней, ведь вам было, конечно, больно, что победили вы ее только с помощью сиеннцев, вечных ее врагов. Не испытали ли вы при этом некоторого угрызения совести?

Фарината.

А чего же мне стыдиться? Как мог я иначе восстановить власть моей партии над городом? Я вошел в союз с Манфредом и сиеннцами. Я бы вступил в союз, будь в этом надобность, и с теми африканскими великанами, у которых один глаз посередине лба и которые кормятся человеческим мясом, как сообщают венецианские мореплаватели, их видавшие. Преследование столь высокой цели — не игра, в которую играют по правилам, как в шахматы или шашки. Если бы я стал соблюдать, что такой-то удар разрешен, а такой-то запрещен, неужели вы думаете, что враги мои стали бы играть так же? Нет, конечно; там, на берегу Арбии, мы играли не в кости под тенью листвы, держа на коленях таблички и белые гальки, чтобы отмечать выходящие числа. Надо было победить. Это знала и та и другая сторона.

Впрочем, уступало вам, брат Амброджио, в том, что нам, флорентийцам, лучше было бы закончить нашу ссору одним. Гражданская война — дело такое прекрасное, самоотверженное и вещь такая тонкая, что в нее по возможности не надо допускать чужих рук. Хотелось бы ее всецело поручить согражданам, и предпочтительно благородным, способным работать над ней неутомимой рукой и свободным умом.

Не скажу того же о внешних войнах. Это предприятия полезные, а порою даже необходимые, которые начинают для охраны или расширения границ государства, или для содействия обмену товаров. В личном ведении таких войн по большей части нет ни проку, ни чести. Сообразительный народ охотно возлагает их на наемников и поручает ведение дела опытным предводителям, умеющим много выигрывать с малым числом людей. Для них требуется только знание ремесла, и удобнее тратит на них больше золота, чем крови. Сердца своего в них не вложишь. Потому что не умно ненавидеть иностранца за то, что его выгоды противоположны нашим, тогда как естественно и разумно ненавидеть согражданина, который противодействует тому, что ты считаешь благим и полезным. Только в гражданской войне и можно обнаружить проницательный ум, непреклонную душу и силу сердца, до краев переполненного гневом и любовью.

Брат Амброджио.

Я беднейший из служителей бедняков. Но у меня только один господин, и это царь небесный: я изменил бы ему, не сказав вам, мессер Фарината, что единственный воин, достойный совершенных похвал, тот, кто идет с крестом и поет:

Vexilia regis prodeunt [ Царские знамена изменяют. ].

Блаженный Доминик, чья душа, подобно солнцу, взошла над церковью, омраченною тьмою лжи, учил, что война против еретиков тем более благотворна и милосердна, чем она жесточе и настойчивее. Понял его, конечно, тот, кто, нося имя князя апостолов, сам уподобился камню пращи, поразив чело ереси, как Голиаф. Он принял венец мученика между Комо и Миланом, Благодаря ему мой орден пользуется большим почетом. Всякий, обнаживший меч против такого воина, явится новым Антиохом в глазах господа нашего Иисуса Христа. Но установив империи, царства и республики, господь по милости своей терпит, что их защищают оружием, и обращает взор свой на военачальников, которые, призвав его имя, обнажают меч во спасение своей светской родины. И наоборот, он отвращает лицо свое ют гражданина, поражающего свой город и проливающего кровь его, как вы делали с таким усердием, мессер Фарината, не опасаясь того, что истощенная и растерзанная вами Флоренция не будет иметь силы сопротивляться своим врага. В старых летописях можно найти указания, что города, ослабленные внутренними междоусобиями, представляют собой легкую добычу для иноземца, который их подстерегает.

Фарината.

Монах, когда лучше нападать на льва, — когда он спит или когда бодрствует? А я не давал заснуть льву Флоренции. Спросите пизанцев, пришлось, ли им радоваться, что они напали на него, когда я его разъярил? Поищите-ка в старых историях и, может быть, вы в них отыщите, что города, которые кипят изнутри, всегда готовы обжечь противника, народ же, ставший от мирного жития не горячим, а теплым, лишек пыла, необходимого, чтобы сражаться за пределами его ворот. Знайте, что приходится бояться обидеть город, достаточно бдительный и самоотверженный, чтобы поддерживать гражданскую войну, и не говорите мне больше, что, я ослабил свою родину.

Брат Амброджио.

Вы знаете, тем не менее, что она была готова погибнуть после несчастного сражения при Арбии. Приведенные в ужас гвельфы вышли из ее стен и добровольно набрали скорбный путь изгнания. Съезд гибеллинов, созванный графом Джордано в Эмноли, решил уничтожить Флоренцию.

Фарината.

Правда. Всем хотелось не оставить на ней камня на камне. Все они говорили: «Раздавим это гвельфово гнездо». Один я поднялся ее защищать. И я один охранил ее от всякого ущерба. Флорентинцы обязаны мне каждым днем, в который они дышат. Те самые, кто оскорбляет меня и плюет на мой порог, будь у них хоть капля благоговения в сердце, должны бы почитать меня как родного отца. Я спас свой город.

Брат Амброджио.

Погубив его. Все же да зачтется вам, мессер Фарината, этот день у Эмполи и в этом веке и в будущем, и да благоугодно будет святому Иоанну Крестителю, покровителю Флоренции, донести до ушей господних слова, произнесенные вами на собрании гибеллинов. Повторите мне, пожалуйста, эти слова, достойные всяческой похвалы. Их пересказывают по-разному, а мне хотелось бы сохранить их в точности. Правда ли, как многие говорят, что вы ссылались на два тосканских пословицы, из которых одни говорит об осле, а другая о козе?

Фарината.

Про козу забыл, но про осла помню лучше. Возможно, что, как говорили, я перепутал две пословицы. Это меня мало трогает. Я встал и сказал приблизительно так:

«Осел крошит репу как ему вздумается. По его примеру и вы крошите как попало, завтра, как и вчера, не зная, что надо истреблять, а что надо щадить. Но знайте, что я столько страдал и сражался лишь для того, чтобы жить в моем городе. Я буду защищать его, а если понадобится, — умру с мечом в руках».

Больше не сказал я ничего и пошел прочь. Они побежали за мной, стараясь успокоить меня своими просьбами, и поклялись не трогать Флоренции.

Брат Амброджио.

Пусть дети наши смогут забыть, что вы были при Арбии, и помнить, что вы были в Эмполи! Вы жили в жестокие времена, и мне думается, что ни гвельфу, ни гибеллину будет нелегко спастись. Сохрани вас господь, мессер Фарината, от ада, и да примет он вас в свой святой рай.

Фарината.

Рай и ад существуют только в нашем воображении. Этому учил Эпикур, после него это знают и много других. Не читали ли вы сами, брат Амброджио, в своей библии: «Человек умирает как скот. Положение их в мире одно и то же»?

Но если бы я веровал в бога, подобно заурядным душам, я упросил бы его оставить меня после смерти здесь всего и заключить мою душу вместе с телом моим в гробу моем под стенами моего прекрасного Сан-Джиованни… Окрест него видны каменные пещеры, иссеченные римлянами для своих покойников, а теперь открытые и пустые. Вот на таком ложе хотелось бы мне наконец отдохнуть и почить. В жизни моей я жестоко страдал от изгнания, а был я всего в одном дне пути от Флоренции. Если я буду находиться от нее еще дальше, то буду еще несчастней. Я хочу остаться в моем возлюбленном городе навеки. Да останутся в нем навсегда и мои единомышленники!

Брат Амброджио.

С ужасом слышу я, как вы произносите хулу богу, сотворившему небо и землю, горы Флоренции и розы Фиезоле. И всего больше пугает меня, мессер Фарината дельи Уберти, то, что ваша душа придает злу благородный вид. Если, в противность надежде, которую я еще сохраняю, бесконечное милосердие покинет вас, я полагаю, что ад будет иметь основания гордиться вами.

Перевод с французского И. А. Аксенова