Обстановку профессора упаковали под наблюдением мадемуазель Зоэ и отправили на станцию железной дороги.

В дни переезда Рике грустно бродил по пустой квартире. Он недоверчиво поглядывал на Полину и Зоэ, появление которых предшествовало лишь на несколько дней разгрому некогда столь мирного жилища. Слезы старой Анжелики, плакавшей в кухне по целым дням, еще усугубляли его грусть. Самые любимые его привычки были нарушены. Незнакомые, плохо одетые люди, бранчливые и суровые, нарушали его покой и вторгались даже в кухню, где толкали ногами его миску с овсянкой и плошку со свежей водой. У него отнимали стулья один за другим, едва только он успевал на них лечь, и неожиданно выдергивали из-под него ковры, так что он уже не знал, куда деваться в своем собственном доме.

Скажем к его чести, что он сперва пытался оказать сопротивление. Когда выносили кадку, он облаял врагов самым свирепым образом. Но никто не подоспел на его призыв. Он не чувствовал поддержки ни с чьей стороны, и даже, по всей видимости, его самого преследовали. Мадемуазель Зоэ сухо сказала ему: «Замолчи же наконец». А мадемуазель Полина добавила: «Рике, ты смешон».

Отказавшись с тех пор от бесполезных предостережений и от борьбы в одиночку за общее благо, он молча сокрушался о разорении дома и бродил из комнаты в комнату, тщетно ища хотя бы капли покоя. Когда перевозчики проникали в помещение, куда он забирался, он осмотрительно прятался под стол или под комод, которых еще не успели вывезти. Но эта предосторожность приносила ему больше вреда, чем пользы, так как мебель над ним вскоре начинала колебаться, подниматься, падала обратно с грохотом и грозила его раздавить. Он убегал в полной растерянности, ощетиня шерсть, и отыскивал другое убежище, столь же ненадежное, как и первое.

Но все эти неудобства и даже опасности были ничто по сравнению с муками его сердца. Сильнее всего в нем было за дето то, что мы называем духом. Мебель в квартире не представлялась ему безжизненными предметами, но живыми и доброжелательными существами, благосклонными гениями, отсутствие которых предвещало жестокие беды. Все кухонные божества: блюда, сахарницы, сковородки, кастрюли; все идолы домашнего очага, его лары и пенаты: кресла, ковры, подушки – все исчезло. Он не мог себе представить, чтобы можно было когда-либо исправить такое огромное бедствие. И это приносило ему столько горя, сколько могла вместить его маленькая душа. По счастью, походя на человеческую душу, она легко отвлекалась и быстро забывала страдания. Во время продолжительных отлучек беспокойных перевозчиков, когда метла старой Анжелики вздымала древнюю пыль паркета, Рике вдыхал мышиный запах, следил за бегом паука, и это развлекало его легковесную мысль. Но вскоре он снова впадал в грусть.

В день отъезда, когда положение час от часу все ухудшалось, он пришел в отчаяние. Особенно зловещим показалось ему то, что в темные сундуки укладывали белье. Полина весело и усердно упаковывала свою корзину. Он отвернулся от нее, словно она творила дурное дело. И прижавшись в угол, подумал: «Вот самое худшее! Это конец всего!» Потому ли, что он считал существующим только то, на что он смотрел, или потому, что попросту избегал тягостного зрелища, но он отводил глаза от Полины. Судьбе было угодно, чтобы Полина, расхаживая взад и вперед, заметила позу Рике. Эта поза, несомненно печальная, показалась ей комичной, и она рассмеялась. При этом она позвала: «Сюда, Рике! Пойди сюда!» Но он не вышел из своего угла и не повернул головы. В эту минуту ему было не до того, чтобы приласкаться к своей молодой хозяйке, и руководимый каким-то скрытым инстинктом, каким-то предчувствием, он боялся приблизиться к зияющей корзине. Полина позвала его несколько раз. А так как он не откликался, то она подошла к нему и взяла его на руки: «Ах, какие мы несчастные! какие жалкие!» – сказала она. Тон у нее был иронический. Рике не любил иронии. Мрачно и неподвижно лежал он на руках у Полины и притворялся, будто ничего не видит и но слышит, «Рике, взгляни на меня!» Трижды повторила она это приказание, и все напрасно. Тогда, притворившись сильно рассерженной, она воскликнула: «Исчезни, глупое животное!» и, швырнув его в корзину, захлопнула над ним крышку. В этот момент тетка позвала ее, и Полина вышла из комнаты, оставив Рике в его узилище.

Его охватило ужасное беспокойство. Он был далек от мысли что его посадили в корзину по веселой прихоти и ради шутки. Считая свое положение и без того достаточно опасным он старался не ухудшать его какими-либо неосмотрительными поступками. А потому он несколько мгновений оставался неподвижен, затаив дыхание. Затем, не усматривая никакой новой невзгоды, он счел нужным обследовать свою темную тюрьму. Он ощупал лапками юбки и сорочки, на которые низвергся таким плачевным образом, и стал искать лазейку, чтобы выбраться оттуда. Он уже в течение двух-трех минут пытался это сделать, когда г-н Бержере, собиравшийся выйти из дому, позвал его:

– Рике! Рике! Поди сюда. Нам надо проститься с книгопродавцем Пайо… Рике, где же ты?

Голос г-на Бержере сразу же ободрил его. В ответ он принялся шумно и неистово скрести когтями ивовую стенку корзины.

– Где же собака? – спросил г-н Бержере у Полины, возвращавшейся со стопкой белья.

– Она в корзине, папа.

– Почему она там?

– Потому что я ее туда упрятала.

Господин Бержере приблизился к корзине и сказал:

– Так и ребенок Комат, который играл на флейте, сторожа овец своего господина, был заключен в лукошко. Пчелы Муз кормили его там медом. Но ты, Рике, умер бы с голоду в этом лукошке, ибо ты не дорог бессмертным Музам.

С этими словами г-н Бержере освободил своего друга. Рике сопутствовал ему до передней, виляя хвостом. Тут его осенила мысль. Он вернулся в квартиру, бросился к Полине и, стоя на задних лапах, прижался к ее юбкам. И только после того как он суетливо приласкался к ней, нагнал он своего хозяина на лестнице. Он уклонился бы, по его мнению, от правил мудрости и религии, если бы не выразил своего обожания особе, могущество которой повергло его в глубокую корзину.

Господину Бержере лавка Пайо показалась жалкой и безобразной. Пайо был занят с приказчиком «оформлением» заказов коммунальной школы. Это помешало ему проститься с профессором надлежащим образом. Он никогда не был экспансивен, а с годами мало-помалу утрачивал дар речи. Ему надоело торговать книгами, он считал дело гиблым и торопился поскорей покончить со своей лавкой, чтобы переселиться в загородный домик, где он проводил воскресные дни.

Господин Бержере по обыкновению забрался в букинистический угол и снял с полки XXXVIII том «Всеобщей истории путешествий». Книга на этот раз опять раскрылась на страницах 212-й и 213-й, и на этот раз он опять прочел:

«…искать проход на север. «Именно этой неудаче, – сказал он, – мы обязаны тем, что имели возможность вновь посетить Сандвичевы острова и обогатить путешествие открытием, которое, хотя и было по времени последним, по-видимому, во многих отношениях окажется наиболее значительным из открытий, до сих пор сделанных европейцами на всем протяжении Тихого океана». Счастливым предположениям, о которых, казалось, возвещали эти слова, к сожалению, не суждено было осуществиться».

В сотый раз он перечитывал эти строки, напоминавшие ему столько часов его неприглядной и многотрудной жизни, скрашенной, впрочем, богатой работой мысли, – строки, смысла которых он никогда не доискивался; но на этот раз они вызвали в нем тоску и уныние, словно заключали в себе символ тщеты всех наших чаяний и выражение ничтожества всего сущего. Он закрыл книгу, которую столько раз открывал, а отныне уж никогда больше не откроет, и печально вышел из лавки книгопродавца Пайо.

На площади св. Экзюпера он в последний раз окинул взглядом «дом королевы Маргариты». Лучи заходящего солнца скользили по его изукрашенным балкам, и в резкой игре света и тени гордо красовался геральдический щит Филиппа Трикульяра с великолепным гербом, красноречивой эмблемой, выставленной как бы в укор и поучение этому бесплодному городу.

Вернувшись в пустынную квартиру, Рике погладил лапками ноги хозяина, поднял на него взгляд своих прекрасных печальных глаз, и взгляд этот говорил:

«Ты, недавно еще столь богатый и могущественный, неужели ты обеднел? Неужели, о господин мой, ты обессилел? Ты позволяешь людям в жалких лохмотьях вторгаться в твою гостиную, в твою спальню, в твою столовую, набрасываться на твою мебель и вытаскивать ее оттуда, вытаскивать на лестницу твое глубокое кресло, наше с тобой кресло, где мы отдыхали друг подле друга каждый вечер, а зачастую и утром. Я слышал, как стонало в руках оборванцев это кресло, этот великий фетиш и добрый дух. Ты не препятствовал разорителям. Если тебя покинули гении, наполнявшие твой дом, если ты лишился тех маленьких божеств, что ты надевал по утрам, выходя из постели, этих туфель, которые я ласково покусывал, если ты убог и несчастен, то что же, о господин мой, станется тогда со мною!»

– Люсьен, нам надо торопиться, – сказала Зоэ, – Поезд отходит в восемь, а мы еще не обедали. Придется пообедать на вокзале.

– Завтра ты будешь в Париже, – сказал г-н Бержере своему другу Рике. – Это знаменитый и великодушный город. Его великодушие, по правде говоря, – не проявляется всеми жителями. Напротив, им обладает лишь незначительное числа горожан. Но целый город, целая нация олицетворены несколькими лицами, мысли которых отличаются силой и справедливостью. Остальные в счет не идут. То, что именуется гением нации, сосредоточено в крохотном меньшинстве. Они редки повсюду, эти умы, достаточно независимые, чтобы отбросить дошлые страхи и обнажить скрытое лицо истины.