— Кажется, назначено на завтра,— сказал г-н де Термондр, входя в лавку Пайо.

Все поняли, что дело идет о казни Лекера, приказчика из мясной, 27 ноября приговоренного к смерти за убийство вдовы Усье. Молодым преступником интересовался весь город. Судья Рокенкур, человек светский и дамский угодник, любезно проводил в тюрьму г-жу Делион и г-жу де Громанс и через решетчатое окошечко в дверях камеры показал им приговоренного, игравшего в карты с тюремным сторожем. Со своей стороны смотритель тюрьмы Оссиан Коло, удостоенный академического отличия, охотно угощал своим смертником господ журналистов и видных граждан. В свое время г-н Оссиан Коло авторитетно высказался в печати по различным вопросам Уложения о наказаниях. Он гордился своей тюрьмой, устроенной согласно новейшим правилам, и не пренебрегал популярностью. Посетители с любопытством смотрели на Лекера, так как знали об отношениях, существовавших между этим двадцатилетним юношей и восьмидесятилетней вдовой, ставшей впоследствии его жертвой. Такое чудовищное зверство повергало всех в изумление. Между тем тюремный священник, аббат Табари, со слезами на глазах рассказывал, что бедное дитя проявляет назидательнейшие чувства раскаяния и благочестия. А Лекер с утра до ночи три месяца подряд дулся в карты с тюремщиками и выкликал очки на их жаргоне, ибо был из одного с ними мира. Его плечи опустились, бычий загривок высох, и шея казалась теперь тощей и непомерно длинной. Все были того мнения, что он уже исчерпал всю меру отвращения, сострадания и любопытства своих сограждан и что пора с ним кончать.

— Завтра, в шесть часов… Я узнал от самого Сюркуфа,— прибавил г-н де Термондр.— Гильотина уже в пути.

— Давно пора,— сказал доктор Форнероль.— Вот уж три ночи на перекрестке дез’Эве собирается толпа; были несчастные случаи. Сын Жюльенов упал с дерева вниз головой и проломил себе череп. Боюсь, что не удастся его спасти. А осужденному уже сейчас никто, даже сам президент республики, не в силах даровать жизнь,— продолжал доктор.— Этот юноша, до ареста такой силач и здоровяк,— теперь в последнем градусе чахотки.

— Вы были у него в камере? — спросил Пайо.

— Был несколько раз. Я даже оказывал ему медицинскую помощь по просьбе Оссиана Коло, который чрезвычайно заботится о физическом и нравственном состоянии своих подопечных.

— Он филантроп,— сказал г-н де Термондр.— И надо признать, наша городская тюрьма учреждение в своем роде замечательное: белые, чистые камеры расходятся лучами от центрального наблюдательного пункта и так хитро расположены, что арестованные всегда на виду, а им самим никого не видно. Ничего не скажешь, все хорошо обдумано, по последним правилам науки, идет в ногу с прогрессом. В прошлом году, путешествуя по Марокко, я видел в Танжере, во дворе, осененном тутовым деревом, жалкое глинобитное строение, перед которым клевал носом огромный негр в лохмотьях. Он был солдат и потому был вооружен палкой. В узкие окна высовывались чьи-то смуглые руки и протягивали корзинки из ивовых прутьев. Это арестанты из окон тюрьмы за медяки предлагали прохожим произведения своего кропотливого труда. Гортанными голосами на все лады повторяли они мольбы и жалобы, которые прерывались руганью и яростными воплями. Они были заперты все вместе в одной большой камере и спорили из-за окон, потому что каждому хотелось просунуть свою корзинку. Слишком шумная ссора разбудила чернокожего солдата, и он палкой загнал назад, за тюремные стены, корзины и протянутые руки. Но вскоре появились новые руки, тоже коричневые с голубой татуировкой, как и те, что были раньше. Я полюбопытствовал взглянуть через щель старой деревянной двери внутрь тюрьмы. В полутьме я увидел толпу оборванцев, растянувшихся на голой земле, бронзовые тела в красных лохмотьях, суровые лица, тюрбаны, почтенные бороды; проворные негры, скаля зубы, быстро плели корзинки. Тут и там торчали опухшие ноги, обернутые грязными тряпками, плохо прикрывавшими язвы и нарывы. И видно было, даже слышно было, как все кишит паразитами. По временам раздавался смех. Черная курица долбила клювом загаженную землю. Солдат не торопил меня, интересуясь только тем, чтоб не упустить момент, когда я буду уходить, и протянуть руку. И мне вспомнился директор нашей образцовой департаментской тюрьмы. Я подумал: «Если бы господин Оссиан Коло побывал в Танжере, он заклеймил бы такое попустительство, такое отвратительное попустительство».

— В картине, нарисованной вами,— отозвался г-н Бержере,— я узнаю варварство. Оно менее жестоко, чем цивилизация. Мусульманские узники страдают лишь от равнодушия да иногда от жестокости своих стражей. Но им по крайней мере нечего бояться филантропов. Они живут сносно, потому что их не держат в одиночках. Всякая тюрьма — блаженство по сравнению с одиночным заключением, изобретенным нашими учеными криминалистами.

Цивилизованным народам присуще особое зверство, которое по своей жестокости превосходит все измышления варваров. Криминалист гораздо злее дикаря. Филантропы придумывают пытки, неизвестные ни в Персии, ни в Китае. Персидский палач морит узников голодом. И только филантроп додумался до того, чтоб морить их одиночеством. Вот это и есть настоящая пытка одиночным заключением. Нет равной ей по длительности и жестокости. К счастью, страдалец сходит с ума и перестает сознавать свои муки. Пытаются найти оправдание этой мерзости, ссылаясь на необходимость уберечь осужденного от развращающего влияния ему подобных и лишить его возможности совершать безнравственные или преступные деяния. Те, кто так рассуждают, слишком глупы, и только поэтому их нельзя считать лицемерами.

— Вы правы,— сказал г-н Мазюр,— но не будем несправедливы к своему времени. Революция, сумевшая провести судебную реформу, значительно улучшила участь заключенных: при старом режиме тюрьмы были по большей части смрадными и темными.

— Правда, люди во все времена были злы и жестоки и всегда находили наслаждение в издевательствах над несчастными,— ответил г-н Бержере.— Но по крайней мере до появления филантропов людей мучили просто из чувства ненависти и мести, а не ради исправления их нравственности.

— Вы забываете,— возразил г-н Мазюр,— что средние века знали филантропию, и притом самого гнусного свойства — филантропию духовную. Ведь именно так должны быть названы деяния, в которых выразился дух святой инквизиции. Ее суд посылал еретиков на костер из чистого милосердия, ибо, принося в жертву тело, он, по его словам, спасал душу.

— Нет, суд святой инквизиции этого не говорил и не думал,— сказал г-н Бержере.— Виктор Гюго действительно полагал, что Торкемада{55} сжигал людей для их же блага, дабы ценой кратких страданий обеспечить им вечное блаженство. На этой мысли он построил драму, сверкающую антитезами. Но мысль эта не выдерживает критики. И я не понимаю, как могли вы, столь ученый человек, так сказать вскормленный древними рукописями, поддаться на вымыслы поэта. На самом деле суд святой инквизиции, предавая еретика светской власти, отсекал больной член у церкви из страха, как бы зараза не распространилась на все тело. А этот самый отсеченный член предоставлялся воле божьей! Вот он, дух инквизиции. Он ужасен, но не романтичен. А то, что вы справедливо называете духовной филантропией, проявлялось в наказании, которое святая инквизиция налагала на заблудших овец, вернувшихся в лоно церкви. Она милостиво осуждала их на вечное заточение и замуровывала ради спасения их душ. Но я имел в виду только гражданские тюрьмы, какими они были в средние века и в новое время, до царствования Людовика Четырнадцатого.

— Это правда, что одиночное заключение не дало ожидаемых результатов, благоприятных для нравственного возрождения осужденных,— согласился г-н де Термондр.

— Одиночное заключение,— заметил доктор Форнероль,— часто вызывает довольно серьезные психические заболевания. Следует, правда, заметить, что преступники предрасположены к подобного рода расстройствам. Ныне признано, что преступники — это дегенераты. Благодаря любезности господина Оссиана Коло я имел возможность осмотреть интересующего нас убийцу, этого самого Лекера. Я нашел у него физические недостатки. Так, например, у него неправильные зубы. Отсюда я заключаю, что он не вполне ответственен за свои поступки.

— Однако у одной из сестер Митридата был двойной ряд зубов на каждой челюсти, а брат считал ее красавицей,— заметил г-н Бержере.— Он так нежно любил ее, что, спасаясь от преследований Лукулла{56}, послал к ней палача с удавкой, дабы она не попалась живой в руки римлян. Она оправдала доброе мнение Митридата{57},— приняла удавку с радостным спокойствием и сказала: «Я благодарна моему брату царю за то, что среди одолевающих его забот он вспомнил о моей чести». Из этого примера видно, что неправильные зубы не мешают героизму.

— У интересующего нас Лекера,— продолжал доктор,— есть и другие особенности, которые несомненно представляют интерес с точки зрения науки. Как у многих прирожденных преступников, у него притуплена чувствительность. Я имел возможность освидетельствовать Лекера. У него все тело покрыто татуировкой. И приходится только удивляться извращенной фантазии, руководившей выбором сцен и предметов, изображенных у него на коже.

— Вот как? — сказал г-н де Термондр.

— Хорошо бы,— продолжал доктор Форнероль,— препарировать по всем правилам искусства кожу этого субъекта и отдать в наш музей. Но мне хотелось обратить ваше внимание не на характер татуировки, а на ее изобилие и распределение по телу. Некоторые моменты операции должны были причинить такую боль, какую вряд ли мог бы вынести человек с нормальной чувствительностью.

— Постойте! Я вас перебью,— сказал г-н де Термондр.— По всему видно, что вы незнакомы с моим другом Жилли. Однако он довольно известен. Жилли еще очень молодым, не то в тысяча восемьсот восемьдесят пятом, не то в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году, совершил кругосветное путешествие со своим другом лордом Торнбриджем, на яхте «Old friend»[10]. Жилли клянется, что за все время плавания, которое бывало и благоприятным и неблагоприятным, ни лорд Торнбридж, ни он носа не показали на палубу, а просидели все время в рубке, где пили шампанское в компании старого марсового, матроса королевского флота, обучившегося искусству татуировки у одного тасманского вождя. За время путешествия этот старик марсовой покрыл обоих друзей татуировкой с головы до пят. И Жилли вернулся во Францию весь разрисованный лисьей охотой, содержащей не менее трехсот восьмидесяти фигур — мужчин, женщин, лошадей и собак. Он с удовольствием их показывает добрым друзьям в ресторане за ужином. Правда, я не знаю, притуплена ли чувствительность у моего друга Жилли, но уверяю вас, что он славный малый, порядочный человек и неспособен…

— Но, доктор, если вы полагаете, что существуют прирожденные преступники, и если вам кажется, что мясник Лекер, как вы говорите, не вполне ответственен за свои поступки, так как от природы предрасположен к преступлению, неужели вы считаете справедливым, чтобы его гильотинировали? — спросил г-н Бержере.

Доктор пожал плечами:

— А что же прикажете с ним делать?

— Разумеется,— сказал г-н Бержере,— судьба этого субъекта меня мало трогает. Но я вообще против смертной казни.

— Объясните, Бержере, почему? — воскликнул архивариус Мазюр, питавший восторженные чувства к девяносто третьему году и террору и приписывавший гильотине какую-то таинственную силу и нравственную красоту.— Я стою за отмену смертной казни для уголовных преступников и за ее восстановление для политических.

Во время этой речи, исполненной гражданских чувств, вошел г-н Жорж Фремон, инспектор изящных искусств, которому г-н де Термондр назначил свидание в лавке Пайо. Они собирались вместе осмотреть «дом королевы Маргариты». Г-н Бержере с некоторым трепетом поглядел на г-на Фремона и почувствовал себя совсем ничтожным рядом с такой значительной особой. Мыслей он никогда не боялся, а перед людьми робел.

Господин де Термондр не захватил ключа от «дома королевы Маргариты». Он послал за ним Леона, а пока пригласил Жоржа Фремона в букинистический угол.

— Господин Бержере,— сказал он,— расхваливал сейчас тюрьмы старого режима.

— Вовсе нет,— возразил г-н Бержере, слегка смутившись,— вовсе нет. Это были смрадные ямы. Несчастные узники томились там в оковах. Но они жили не в одиночестве — у них были товарищи по темнице. И горожане, знатные господа и дамы, посещали их. Посещение узников считалось одним из семи подвигов милосердия. Теперь же никому и в голову не придет посещать узников. Впрочем, по тюремным правилам это и не разрешается.

— Совершенно верно,— заметил г-н де Термондр,— прежде существовал обычай посещать заключенных. В моем собрании эстампов есть гравюра Авраама Босса{58}, где изображен дворянин в шляпе с перьями и дама в парчовом платье с венецианским кружевом, пришедшие в темницу, которая кишит оборванцами в жалких лохмотьях. Этот эстамп принадлежит к серии из семи досок, имеющейся у меня в старинных оттисках. Вообще же надо остерегаться подделок, так как позднее понаделали отпечатков с изношенных досок.

— Посещение узников,— сказал г-н Жорж Фремон,— обычный сюжет христианского искусства в Италии, Фландрии и Франции. Так, его с поразительной правдивостью использовал Делла-Роббиа{59} на фризе из цветной терракоты, который великолепной полосой опоясывает госпиталь в Пистойе. Вы бывали в Пистойе, господин Бержере?

Преподавателю латыни пришлось сознаться, что он не бывал в Италии.

Господин де Термондр, стоявший у дверей, тронул г-на Фремона за локоть:

— Господин Фремон, взгляните на площадь справа от церкви. Вон идет самая красивая женщина в нашем городе.

— Это госпожа де Громанс,— сказал г-н Бержере.— Она очаровательна.

— Она дает обильную пищу для толков,— заметил г-н Мазюр.— Госпожа де Громанс — урожденная Шапон. Ее отец был стряпчим и самым бессовестным ростовщиком в департаменте. А она по типу настоящая аристократка.

— Так называемый аристократический тип,— отозвался Жорж Фремон,— понятие чисто отвлеченное. В нем не более реальных признаков породы, чем в классическом типе вакханки или музы. Я неоднократно задавал себе вопрос, как создался тип аристократки, как он запечатлелся в народном сознании. Мне кажется, он сложился из весьма разнообразных реальных элементов. Среди этих элементов я указал бы на актрис драмы и комедии старого театра Жимназ и Французского театра, а также на актрис с Крымского бульвара и из Порт-Сен-Мартен, в течение столетия показавших французам, большим ценителям театральных представлений, множество принцесс и светских дам. Надо также отметить натурщиц, с которых наши современные художники писали королев и герцогинь для своих исторических и жанровых картин. Не следует пренебрегать и более новым, не столь распространенным, но весьма действенным влиянием живых манекенов из ателье известных портных, красивых девушек, высоких и стройных, умеющих носить туалеты. А ведь все эти актрисы, натурщицы, продавщицы — плебейского происхождения. Отсюда я заключаю, что тип аристократки сложился исключительно из прелестей простолюдинок. В таком случае нечего удивляться аристократическому типу госпожи де Громанс, урожденной Шапон. Она изящна, и — что большая редкость в ваших городах с неровными мостовыми и грязными тротуарами — у нее хорошая походка. Но мне сдается, что зад у нее несколько плосковатый. Это большой недостаток.

Господин Бержере, подняв нос от XXXVIII тома «Всеобщей истории путешествий», с восхищением взглянул на этого парижанина с пламенно-рыжей бородой, который холодно и строго разбирал пленительную красоту и обаятельные формы г-жи де Громанс.

— Теперь, когда мне известен ваш вкус, я познакомлю вас с моей тетушкой Куртре,— сказал г-н де Термондр.— Она могучего телосложения и умещается только в одно определенное фамильное кресло, которое уже в течение трех веков гостеприимно раскрывает свои непомерно широкие объятия всем старым дамам семьи Куртре-Майян. Физиономия тетушки соответствует всему прочему и, надеюсь, вам понравится. Красная, как помидор, с белокурыми, довольно эффектными усами, которым она предоставляет расти по их воле. Да, тетушка Куртре — не того типа, как ваши актрисы, натурщицы и манекенщицы!

— Заранее чувствую, что ваша почтенная тетушка придется мне по вкусу,— ответил г-н Фремон.

— В прежние времена образ жизни провинциальных дворян не отличался от образа жизни нынешних крупных фермеров. Значит, и по виду они были схожи,— заметил г-н Мазюр.

— Несомненно, порода мельчает,— сказал доктор Форнероль.

— Вы полагаете? — спросил г-н Фремон.— Но в пятнадцатом — шестнадцатом веках цвет итальянского и французского рыцарства составляли, видимо, люди в достаточной мере тщедушные. Княжеские доспехи конца средних веков и эпохи Возрождения, мастерски выкованные, с искусной насечкой и чеканным узором,— так узки в плечах и талии, что человеку нашего времени было бы в них тесно. Почти все они изготовлены для маленьких и щуплых мужчин. Действительно, если судить по французским портретам пятнадцатого века и по миниатюрам Жеана Фуке{60}, народ тогда был довольно низкорослый.

Вернулся Леон с ключом. Он был очень возбужден.

— Назначено на завтра,— сказал он хозяину.— Дейблер с подручными прибыли поездом три тридцать. Они пошли в гостиницу «Париж», но там их не пустили. Они остановились в харчевне «Голубая лошадь», у холма Дюрок, в харчевне убийц.

— Ах, да,— воскликнул г-н Фремон,— я слышал сегодня утром в префектуре, что у вас в городе назначена смертная казнь. Все об этом говорят.

— В провинции так мало развлечений,— заметил г-н де Термондр.

— Но подобное развлечение омерзительно,— сказал г-н Бержере.— Убивают тайком, прикрываясь законом. Зачем же делать то, чего стыдишься? Президент Греви, человек очень умный, никогда не прибегал к смертной казни и тем самым фактически отменил ее. Как жаль, что его преемники не последовали такому примеру! Страх перед казнью не обеспечивает личной безопасности в современном обществе. Смертная казнь отменена у многих народов Европы, и преступлений там не больше, чем в странах, где еще сохранилась эта недостойная мера. Да и там, где она существует, она тоже мало-помалу слабеет и отживает свой век. Она утеряла значение и силу. Это бесцельная гнусность. Она пережила себя. Идеи права и справедливости, во имя которых некогда торжественно рубили головы, теперь поколеблены новой моралью, порожденной естественными науками. И так как смертная казнь сама собой явно отмирает, то разумнее всего не мешать ей в этом.

— Вы правы,— сказал г-н Фремон,— применение смертной казни недопустимо с тех пор, как с ней перестали связывать идею искупления,— идею чисто богословскую.

— Президент наверное даровал бы помилованье,— заметил с важностью Леон,— да преступление-то уж слишком ужасное.

— Право помилования было одним из атрибутов божественной власти,— сказал г-н Бержере.— Король пользовался им лишь потому, что стоял выше человеческого правосудия, как представитель бога на земле. Это право, перейдя от короля к президенту республики, утратило свой основной характер и свою законность. Теперь оно — проявление власти, лишенное почвы, судебное действие, стоящее вне правосудия, а не над ним; оно допускает произвольную юрисдикцию, неизвестную законодателю. Обычай сам по себе хорош, ибо спасает несчастных. Но имейте в виду, что он потерял свой первоначальный смысл. Милосердие короля было как бы милосердием самого бога. Но можно ли вообразить себе господина Феликса Фора с атрибутами божества? Господин Тьер{61}, который не считал себя помазанником божьим и действительно не был коронован в Реймсе, сложил с себя право помилования и передал его комиссии, получившей полномочие быть милосердной за него.

— Ну, ее милосердие было слабовато,— сказал г-н Фремон.

В лавку вошел молоденький солдат и спросил «Образцовый письмовник».

— В современной цивилизации сохранились еще остатки варварства,— заметил г-н Бержере.— Например, мы внушим к себе отвращение людям ближайшего будущего хотя бы из-за нашего военно-юридического устава. Этот устав создан был для отрядов вооруженных разбойников, опустошавших Европу в восемнадцатом веке. Он был сохранен республикой девяносто второго года и упорядочен в первой половине нашего века. Армию заменили народом, а устав изменить позабыли. Всегда что-нибудь упустишь! Жестокие законы, созданные для головорезов, применяют теперь к запуганным крестьянским парням и к городской молодежи, с которыми легко можно справиться кротостью. И находят, что это в порядке вещей!

— Я вас не понимаю,— возразил г-н де Термондр.— Наш военный кодекс, подготовленный, помнится мне, в эпоху Реставрации, применяется только со времени Второй империи. Около тысяча восемьсот семьдесят пятого года он был пересмотрен и согласован с новой организацией армии. Как же вы утверждаете, будто он составлен для армии старого режима?

— Утверждаю с полным основанием,— ответил г-н Бержере,— потому что этот кодекс — простая компиляция приказов, касающихся армий Людовика Четырнадцатого и Людовика Пятнадцатого. Известно, что представляли собой эти армии: всякий сброд, вербовщиков и завербованных, каторжников военной службы, разбитых на отряды, которые покупались молодыми дворянами, подчас еще детьми. Повиновение поддерживалось постоянной угрозой смерти. Все изменилось; солдаты монархии и двух империй уступили место огромной и смирной национальной гвардии. Мятежей и насилий опасаться не приходится, и все же этой благодушной толпе крестьян и ремесленников, неудачно переряженных солдатами, за малейшую провинность угрожает смерть. Такой контраст между мирными нравами и жестокими законами почти смешон. Для всякого, кто подумает, станет ясно, как нелепо и отвратительно карать смертью за проступки, с которыми легко можно справиться обыкновенными полицейскими мерами.

— Но,— сказал г-н де Термондр,— современные солдаты тоже вооружены, как и прежние. И надо же дать какую-то возможность кучке безоружных офицеров держать в страхе и повиновении такое множество людей, снабженных ружьями и патронами. В этом все дело.

— Верить в необходимость наказаний и полагать, будто чем они суровее, тем действительнее,— давний предрассудок,— сказал г-н Бержере.— Смертная казнь за оскорбление действием начальника — пережиток того времени, когда в жилах офицеров и солдат текла разная кровь. Та же система наказаний сохранилась в армии республики. Брендамур, став генералом в тысяча семьсот девяносто втором году, вздумал применить обычаи старого режима на пользу революции и отважно расстреливал волонтеров. Но Брендамур, став республиканским генералом, по крайней мере воевал и храбро сражался. Победить было необходимо. Дело шло не о жизни отдельных людей, а о спасении родины.

— Генералы Второго года,— отозвался г-н Мазюр,— карали с неумолимой строгостью главным образом воровство. В Северной армии одного стрелка, подменившего новую шляпу своей старой, прогнали сквозь строй. Двух барабанщиков, из которых старшему было восемнадцать лет, расстреляли перед выстроенными отрядами за кражу грошовых украшений у старой крестьянки. Век был героический.

— В войсках республики,— сказал г-н Бержере,— расстреливали ежедневно не одних мародеров. Расстреливали также и непокорных. И с этими прославленными солдатами обращались, как с каторжниками, с той только разницей, что их почти не кормили. Правда, с ними подчас нелегко было справиться. Доказательство тому — триста канониров тридцать третьей полубригады, в Четвертом году, в Мантуе, наведших орудия на своих генералов и потребовавших выдачи жалованья. С такими молодцами шутки были плохи. За отсутствием неприятеля они могли приколоть дюжину собственных начальников. Ничего не поделаешь, героический темперамент! Но Дюмане пока еще — не герой. Мирное время не рождает героев. Сержанту Бриду в мирной казарме опасаться нечего. Тем не менее ему приятно сознавать, что стоит нижнему чину поднять на него руку, и тот немедленно будет расстрелян под барабанный бой. При наших нравах да еще в мирное время это совершенно нелепо. Но никто об этом не думает. Правда, смертная казнь по приговору военного суда применяется только в Алжире, а во Франции по возможности избегают подобных воинственных и музыкальных торжеств. Понимают, что они произведут неблагоприятное впечатление. Это — молчаливое осуждение военному уставу.

— Смотрите, как бы не поколебать дисциплину,— заметил г-н де Термондр.

— Если бы вы видели новобранцев,— ответил г-н Бержере,— когда они гуськом входят во двор казармы, вам бы и в голову не пришло угрожать смертью этим овечьим душам, дабы держать их в повиновении. Все их унылые помыслы направлены только на одно — дотянуть, как они говорят, «свои три года», и сержант Бриду был бы тронут до слез их жалким смирением, если бы не испытывал потребности внушать им трепет, упиваться собственной властью. А ведь сержант Бриду от природы не злее остальных людей. Но он раб и деспот, а потому он вдвойне развращен,— впрочем, я не уверен, что сам Марк Аврелий, будь он унтером, не стал бы измываться над новобранцами. Как бы то ни было, самой обычной муштры достаточно, чтобы поддерживать расчетливую покорность, эту наипервейшую добродетель солдата в мирное время. Нашим военным уставам с их смертной казнью давно уже место в музее ужасов рядом с ключами Бастилии и клещами инквизиции.

— Ко всему, что касается армии, следует подходить с величайшей осмотрительностью,— сказал г-н де Термондр.— Армия — наш оплот и надежда. А также школа долга. Где, как не в армии, встретишь самоотверженность и верность?

— В самом деле,— сказал г-н Бержере,— люди считают своей первейшей общественной обязанностью научиться по всем правилам убивать себе подобных, и слава, добытая кровопролитием, признается у цивилизованных народов выше всякой другой. Но в конце концов, хотя человек неисправимо злобен и зловреден, количество зла во вселенной не так уж велико. Земля — это капля грязи в мировом пространстве, а солнце — сгусток быстро догорающего газа.

— Я вижу,— сказал г-н Фремон,— что вы не позитивист. Вы слишком легко отзываетесь о великом фетише.

— А что это такое: великий фетиш? — спросил г-н де Термондр.

— Вы знаете,— ответил г-н Фремон,— что позитивисты считают человека животным, которому свойственна потребность поклонения. Огюст Конт был очень внимателен к нуждам этого поклоняющегося животного и после долгого размышления придумал для него фетиш. Но он избрал землю, а не бога. И не потому, что был атеистом. Наоборот, он признавал довольно вероятным существование созидательного начала. Только он полагал, что бога слишком трудно познать. И его ученики, люди очень религиозные, почитают умерших, почитают полезных людей, женщину и великий фетиш — землю. Это видно из того, что его адепты строят планы счастья человечества и приспосабливают нашу планету к требованиям людского благополучия.

— Дела им хватит,— сказал г-н Бержере,— по всему заметно, что они оптимисты. Они даже чересчур оптимисты, и направление их ума меня поражает. Трудно постигнуть, как люди разумные и здравомыслящие могут питать надежду, что когда-нибудь сделают сносным существование на этом крошечном шарике, который неловко вращается вокруг желтого и уже наполовину потухшего солнца, предоставляя нам, как каким-то паразитам, копошиться на заплесневелой земной поверхности. Великий фетиш совсем не кажется мне достойным поклонения.

Доктор Форнероль наклонился к уху г-на де Термондра:

— Должно быть, у Бержере какие-то особые неприятности, а то не стал бы он так отзываться о вселенной. Неестественно видеть все в черном свете.

— Несомненно,— согласился г-н де Термондр.