С тех пор как г-н Бержере отстранил падшую г-жу Бержере от управления домом, он распоряжался сам, но плохо. Правда, служанка Мари не исполняла его приказаний, потому что она их не понимала. Но так как действовать необходимо, ибо это непременное условие жизни, то Мари действовала, и ее природный инстинкт постоянно вдохновлял ее на неудачные решения и вредные действия. По временам инстинкт этот погасал в пьянстве. Однажды, выпив весь спирт из спиртовки, она двое суток пролежала без сознания на полу в кухне. Пробуждения ее бывали ужасны. Она сокрушала все на своем пути. Ставя на камин подсвечник, она ухитрилась расколоть мраморную доску, что вряд ли удалось бы кому другому. Она жарила мясо, грохоча и отравляя воздух чадом; и все, что она готовила, было несъедобно.
В одинокой супружеской спальне г-жа Бержере рыдала от ярости и плакала от горя над развалинами своей семейной жизни. Беда принимала неожиданные и странные формы, поражавшие ее будничную душу. И беда эта все росла. Она уже совсем не получала денег от г-на Бержере, а прежде он каждый месяц отдавал ей все жалованье целиком, не оставляя себе даже на папиросы; она потратила много денег на туалеты в те упоительные дни, когда нравилась г-ну Ру, и еще больше в тот мучительный период, когда, поддерживая свой престиж в обществе, усердно ходила в гости; и теперь шляпница и портниха настойчиво требовали с нее денег; из магазина готового платья Ашара, где на нее смотрели как на случайную покупательницу, ей прислали счета, вид которых по вечерам наводил ужас на дочь г-на Пуйи. Усмотрев в этих неслыханных ударах судьбы неожиданное, но несомненное последствие своего грехопадения, она осознала всю тяжесть прелюбодеяния и теперь со стыдом вспоминала все, чему ее учили в молодости, когда внушали, что это исключительный, вернее, единственный в своем роде грех, ибо с ним связан позор, которого не влекут за собой ни зависть, ни скупость, ни жестокость.
Стоя на коврике, перед тем как лечь в постель, она оттягивала свою батистовую ночную сорочку и, прижав подбородок к шее, разглядывала свою пышную грудь и живот, которые сверху казались грудой белых теплых подушек, позлащенных светом лампы. Она не задумывалась, действительно ли хороши ее формы, потому что не видела красоты в наготе и понимала только красоту, созданную портнихами; она не гордилась своим телом и не стыдилась его, не старалась, глядя на него, вспомнить, былые наслаждения, и все же ее начинало тревожить и смущать созерцание этого тела, тайные побуждения которого привели к таким огромным переменам в ее семейной жизни и общественном положении.
Она понимала, что поступок сам по себе пустячный может быть очень важным с точки зрения идеи, ибо она была женщиной нравственной, религиозной, достаточно суеверной и принимала карточные фишки за чистую монету. Угрызения совести не мучили ее, так как она не обладала воображением, о боге судила весьма здраво и считала себя уже достаточно наказанной. Но, не задумываясь над обычным пониманием женской чести, не замышляя грандиозных планов — перевернуть общее понятие о нравственности, только бы самой приобрести скандальную невинность, она все же не жила спокойной и удовлетворенной жизнью и не вкушала внутреннего мира среди всех напастей.
Ее волновала таинственная неизвестность,— когда же кончатся эти напасти. Они разматывались, как клубок красной ленточки в самшитовом ящичке на прилавке г-жи Маглуар, кондитерши с площади св. Экзюпера. Г-жа Маглуар вытягивала ленточку, пропущенную сквозь отверстие в крышке, и перевязывала бесчисленные пакетики. Г-жа Бержере не знала, когда наступит конец несчастьям; печаль и раскаяние придавали ей некоторую внутреннюю красоту.
По утрам она смотрела на увеличенный портрет отца, умершего в год ее свадьбы, и, глядя на этот портрет, плакала, вспоминая детство, беленький чепчик в день первого причастия, воскресные прогулки, когда она ходила пить молоко в Тюильри со своими двоюродными сестрами, барышнями Пуйи, дочерьми составителя «Словаря»; вспоминала мать, еще здравствующую, но уже старенькую, живущую на краю Франции, на севере, в родном городке. Отец г-жи Бержере, Виктор Пуйи, директор лицея, издатель пользующейся известностью грамматики Ломона, при жизни имел высокое представление о своем общественном значении и умственном превосходстве. Подавленный славою своего старшего брата и покровителя, великого Пуйи, составителя «Словаря», преклоняясь перед университетскими авторитетами, он отыгрывался на остальном мире и кичился своим именем, своей грамматикой и подагрой, сильно донимавшей его. Держался он с достоинством, подобающим члену семьи Пуйи. И портрет, казалось, говорил дочери: «Дитя мое, я не знаю, я не хочу знать всего того, что не вполне добропорядочно в твоем поведении. Будь уверена, причина всех твоих несчастий в том, что ты вышла замуж за человека, недостойного тебя. Я напрасно льстил себя надеждой поднять его до нас. Бержере — человек невоспитанный. Твой главный грех, источник твоих нынешних несчастий, дочь моя,— твой брак». И г-жа Бержере внимала этим речам. Родительская мудрость и доброта, которой они были проникнуты, поддерживали ее слабеющую бодрость. Однако она незаметно подчинялась судьбе. Она прекратила свои обвинительные визиты, так как любопытство общества пресытилось однообразием ее жалоб. Даже в доме ректора стали подумывать, что рассказы, ходившие по городу о ней и г-не Ру,— не вымысел. Она надоела и была скомпрометирована; ей дали это понять. Она сохранила лишь симпатию г-жи Делион, видевшей в ней олицетворение угнетенной добродетели, но г-жа Делион принадлежала к высшему обществу и потому жалела, ценила г-жу Бержере, но не принимала ее. Г-жа Бержере осталась одна, убитая, без мужа, без детей, без домашнего уюта, без денег.
Еще раз попыталась она войти в свои хозяйские права. Это было наутро после особенно печального и тяжелого дня. Выслушав оскорбительные требования мадемуазель Роз, шляпницы, и мясника Лафоли, уличив служанку Мари в краже трех франков семидесяти пяти сантимов, оставленных прачкой на буфете в столовой, г-жа Бержере легла спать, полная грусти и отчаяния, и не могла заснуть. Избыток напастей сделал ее романтичной, и во мраке ночи ей чудилось, что Мари подсыпает ей в воду яд, изготовленный г-ном Бержере. Утро рассеяло ее смутные страхи. Она оделась с некоторой тщательностью и, важная и кроткая, направилась в кабинет к г-ну Бержере.
Ее появление было столь неожиданно, что он не успел запереть дверь.
— Люсьен! Люсьен! — воскликнула она.
Она заклинала его невинными головками дочерей. Она просила, молила, изложила справедливые соображения о плачевном состоянии дома, обещала в будущем быть хорошей, верной, экономной, любезной женой. Но г-н Бержере ничего ей не ответил.
Она опустилась на колени, зарыдала, заломила свои когда-то повелевавшие руки. Он не удостоил ее ни взглядом, ни словом.
У ног его была представительница семьи Пуйи. Но он взял шляпу и вышел. Тогда она встала, побежала за ним вдогонку, сжав кулаки, открыв рот, и крикнула ему из передней:
— Я никогда вас не любила, слышите? Никогда, даже когда выходила за вас замуж! Вы безобразны, вы смешны, да и во всем остальном хороши, нечего сказать! Весь город знает, что вы жалкий мозгляк, да, мозгляк!
Это слово, слышанное ею только из уст умершего двадцать лет тому назад Пуйи, составителя «Словаря», вдруг совершенно неожиданно пришло ей в голову. Она не вкладывала в него точного смысла. Но оно казалось ей крайне оскорбительным, и она выкрикивала, стоя на лестнице:
— Мозгляк, мозгляк!
То была последняя попытка супруги. Через две недели после этого свидания г-жа Бержере предстала перед г-ном Бержере, на этот раз спокойная и решительная.
— Дольше терпеть я не могу,— сказала она.— Вы этого хотели. Я уезжаю к матери, пришлите туда Жюльетту. Полину я оставляю вам…
Полина была старшая дочь; она была похожа на отца, которого она любила.
— Надеюсь,— прибавила г-жа Бержере,— вы назначите вашей дочери, которая будет находиться при мне, приличное содержание. Я ничего не требую для себя.
Услыхав эти слова, увидав, что он довел ее до крайности своей предусмотрительностью и настойчивостью, г-н Бержере сделал усилие, чтобы сдержать радость, боясь, как бы г-жа Бержере, заметив ее, не отказалась от такого приятного для него разрешения вопроса.
Он ничего не ответил, лишь наклонил голову в знак согласия.