Франс и Стейнлен

"Кренкбиль" -- одно из лучших созданий А. Франса.

В небольшой рассказ вложено огромное, жгучее содержание. В этом рассказе Франс стремился достигнуть предельно глубокой простоты, он стремился написать народный рассказ.

Дело Дрейфуса, взволновавшее всю Францию в конце 90-х годов и показавшее всю разнузданность реакции, вывело Франса из состояния созерцательной иронии. Вместе с Золя, вместе с передовыми мастерами французской культуры Франс вмешивается в политику; он защищает демократию, оказавшуюся под угрозой.

Замечательным документом этого нового периода жизни Франса является "Современная история", в которой показан господин Бержере -- мирный профессор и книголюб, ставший политическим борцом. "Кренкбиль" следует за "Современной историей" и из нее вытекает. Рассказ напечатан впервые в 1901 году. В следующем году он выпущен в "Социалистической библиотеке" вместе с избранными речами Франса: дело Дрейфуса превратило великого французского писателя в превосходного политического оратора.

В 1902 году на могиле Золя Франс произносит свою знаменитую речь, которая воздает должное писателю, "беспощадно бичевавшему праздное общество", писателю, который "выступал в борьбе с социальным злом всюду, где только встречал его".

Франс воздает должное великому сыну французского народа, который в мрачные дни дела Дрейфуса мужественно выступал с разоблачением "омерзительной банды озверелых реакционеров".

Эта речь Франса является превосходным выражением его взглядов в тот период, когда создавался "Кренкбиль".

Рассказ обнажает фальшь буржуазной демократии и бесчеловечность капитализма. Кренкбиль -- простой человек из народа, темный, не разбирающийся в хитросплетениях буржуазной юстиции, попадает в колеса государственной машины, которая быстро размалывает его. Маленький рассказ Франса говорит больше, чем многие томы.

Первое издание "Кренкбиля", давно сделавшееся библиографической редкостью, было выпущено с 62 рисунками Стейнлена, замечательного французского рисовальщика. Художник-демократ Стейнлен хорошо знал народную жизнь, в его рисунках запечатлено горе бедных, вопиющий контраст веселого и сытого Парижа с Парижем голодных и униженных. Карандаш Стейнлена создавал картины, полные скорби и гнева. Франс хорошо сказал о своем друге Стейнлене: "Когда он изображает социальную несправедливость, эгоизм, алчность и жестокость, его карандаш, его кисть пылают, как страшное возмездие справедливости".

"Кренкбиль" был близок Стейнлену. Редко возникает такое удивительное совпадение литературного изображения и рисунка. В "сюите изумительных рисунков" к "Кренкбилю", дающих как бы самостоятельное, второе развитие темы, взятой Франсом, перед нами проходит вся история затравленного старика, весь фарс буржуазной юстиции, жертвой которой сделался несчастный Кренкбиль.

Самый образ простодушного старика Кренкбиля воспроизведен Стейнленом так, что уже нельзя себе представить его иным. Париж, улица Монмартр, по которой обычно возил свою тележку зеленщик, разнообразная, пестрая городская жизнь, скупо намеченная в рассказе Франса, в рисунках Стейнлена приобретает ощутимость. Спор Кренкбиля с полицейским No 64, Кренкбиль в "корзине для салата" и в тюремной камере, наконец, Кренкбиль на суде, который подавляет бедняка своим мишурным величием и кажется ему "видением из Апокалипсиса". В сценах суда, широко разработанных Стейнленом, превосходно показана устрашающая, нарочито театрализованная процедура суда, который заседает под изображением распятия (это в демократической республике!). Понимаешь, что в такой обстановке бедняга Кренкбиль должен был потеряться: ни в чем неповинный человек запутался здесь, как в сетях. Суд, бесчеловечный и бездушный, для которого полицейский является "как бы чистой идеей, как бы лучом, ниспосланным богом", быстро и беспрекословно решает судьбу Кренкбиля.

С превосходной иронией сделана целая серия "моментальных снимков", в которых Стейнлен запечатлел речь адвоката Лемерля -- высокопарную, пустозвонную и полную презрения к тому человеку, которого он "защищает".

Замечательная четвертая глава рассказа, иллюстрированная несколькими рисунками, повествует о том, как после вынесения приговора в кулуарах суда беседуют три приятеля. Один из них, Жан Лермит, с ядовитым сарказмом обличает суд, на котором он только что присутствовал. Это -- "машина для защиты интересов богатых", это -- "машина, которая безошибочно направляет свой удар против бедных". Перед нами раскрывается философская и политическая оценка событий, изображенных в рассказе "Кренкбиль".

Весьма характерно, что на всех рисунках Стейнлена к этой главе мы видим и самого Анатоля Франса.

Кренкбиль отбывает свое недолгое заключение в тюрьме, показавшейся бедняге очень удобным жильем, и думает, что несчастья его кончились. Но старик ошибается. Весь Монмартр отворачивается от него, он "запятнан". И госпожа Лор, и Куэнтро, и госпожа Байяр не хотят больше покупать сельдерей у человека, который сидел в тюрьме.

Здесь выступает на сцену грязная и не менее бесчеловечная, чем суд, буржуазная мораль.

В рисунках Стейнлена выразительно показано, как изменились постоянные покупательницы Кренкбиля, узнав, что старик сидел в тюрьме: как вытянулось лицо у одной ханжи, как заносчиво отворачивается от него другая. Госпожа Лор, которую вышедший из себя Кренкбиль справедливо обозвал потаскухой, особенно удалась Стейнлену.

Рассказ Франса и сюита рисунков Стейнлена заканчиваются мрачными, черными, безнадежными изображениями. Ни в чем неповинный, честный, добрый старик, трудом зарабатывавший хлеб, опускается на дно. Уже ничто в жизни не спасет его. Этот холодный, полный ужаса мрак изумительно передан заключительными иллюстрациями Стейнлена.

Художник дает в своей сюите три символических рисунка. Один из них изображает бюст республики, у которой нет глаз, тяжелые томы законов, сломанные весы Фемиды и распятие. Это -- символ лиги, которая не брезгует ничем.

Рисунок, которым открывается книга, изображает Кренкбиля, несущего тяжкий крест. Кренкбиль упал, над ним издеваются, а в небесах среди сонма жандармов -- суд в традиционных колпаках и мантиях.

В этом рисунке (он перекликается с рисунком, изображающим издохшую на парижской мостовой клячу) разоблачены поповские сказки о Голгофе. Здесь все полно возмущения против общественного строя, который повергает на землю несчастного Кренкбиля: строй этот калечит и унижает людей. В этом заключается грандиозный пафос рассказа, который Франс написал с мудрой простотой.

Замечательное содружество писателя и рисовальщика создали книгу, популярную в лучшем смысле этого слова. Эта книга раскрывает людям глаза, срывает маску с фальшивой демократии.

И. Анисимов

Александру Стейнлену и Люсьену Гитри,

которые сумели дать -- один в сюите

изумительных рисунков, другой в прекрасном

творении драматического таланта -- облик

трагического величия скромной фигуре

моего бедного разносчика.

А. Ф.

I

Кренкбиль

В еличие юстиции во всей полноте его выражается в каждом приговоре, произносимом судьей от имени державного народа. Разносчик Жером Кренкбиль постиг всемогущество закона, будучи препровожден в суд исправительной полиции за оскорбление стража общественного порядка. Заняв место на скамье подсудимых в великолепном и мрачном зале, он увидел судей, секретарей, адвокатов в мантиях, судебного пристава с цепью на шее, жандармов, а за барьером -- обнаженные головы безмолвных зрителей. Кренкбиль заметил, что сам он сидит на возвышении, как будто появление перед судьями является для обвиняемого грустной честью. В глубине залы, между двумя членами суда, восседал председатель, г-н Буриш. Академический значок, с пальмовыми ветвями, был прицеплен к его груди.

Бюст республики и распятие возвышались над судилищем, точно все законы, божеские и человеческие, нависли над головой Кренкбиля. Его обуял вполне понятный ужас. Не обладая ни в какой мере философским умом, он не задумался над тем, что означают этот бюст и это распятие, и не задавался вопросом, уживаются ли друг с другом в здании суда Христос и Марианна. А между тем было над чем призадуматься, ибо, в конечном итоге, учение о верховенстве папской власти и каноническое право во многом противоречат конституции республики и гражданскому кодексу. Как известно, папские декреталии не отменены. Церковь Христова учит, как и в былые времена, что законна лишь та власть, которую она облекла полномочиями. А Французская республика считает себя независимой от папской власти. Кренкбиль имел бы некоторое основание сказать:

-- Господа судьи, поскольку президент Лубе не является помазанником божьим, то и Христос, висящий у нас над головами, гласом вселенских соборов и пап отвергает вашу власть. Либо он здесь для того, чтобы напомнить вам о правах церкви, коими отвергаются ваши права, либо его присутствие лишено всякого смысла.

На что председатель суда Буриш, пожалуй, ответил бы:

-- Обвиняемый Кренкбиль, короли Франции всегда были не в ладах с папой. Гильом де-Ногаре был отлучен от церкви, но не сложил с себя полномочий из-за такого пустяка. Христос, висящий в суде, -- не Христос Григория VII и Бонифация VIII. Это, если хотите, -- Христос евангельский, который не знал ни слова из канонического права и никогда не слыхал о священных декреталиях.

На что Кренкбилю позволительно было бы ответить :

-- Евангельский Христос был бунтарь. К тому же он подвергся осуждению, которое в продолжение девятнадцати веков все христианские народы считают великой судебной ошибкой. Попробуйте-ка, господин председатель, приговорить меня от его имени хотя бы к двум суткам ареста.

Но Кренкбиль не предавался никаким размышлениям на исторические, политические или общественные темы. Он пребывал в изумлении. Окружающая обстановка внушала ему высокое представление о правосудии. Проникнутый почтением, охваченный ужасом, он готов был всецело положиться на судей в вопросе о своей виновности. Совесть говорила ему что он не совершил преступления, но он чувствовал, как мало значит совесть какого-то зеленщика перед символами закона и вершителями общественного возмездия. К тому же и адвокат наполовину уже убедил его, что считать себя невиновным он не может.

Краткое, наспех произведенное следствие подтвердило тяготевшее над ним обвинение.

II

Приключение Кренкбиля

З еленщик Жером Кренкбиль ходил по городу, подталкивая тележку, и кричал: "Капуста! Репа! Морковь!" А когда у него был лук-порей, он кричал: "Спаржа! Спаржа!* -- потому что порей -- это спаржа бедняков. И вот 20 октября, в полдень, когда Кренкбиль спускался по улице Монмартр, г-жа Байяр, хозяйка башмачной мастерской, вышла из своей лавочки и подошла к тележке с овощами. Она пренебрежительно взяла пучок порея:

-- Не больно-то хорош ваш порей. Почем пучок?

-- Пятнадцать су, гражданка. Лучшего не бывает.

-- Пятнадцать су за три скверных луковицы?

И она с отвращением швырнула пучок обратно.

В этот самый момент полицейский No 64 подошел и сказал Кренкбилю:

-- Проходите.

Кренкбиль пятьдесят лет ходил с утра до вечера. Такой приказ казался ему законным и в порядке вещей. Готовый беспрекословно повиноваться, он стал торопить гражданку, чтобы та брала, что ей по вкусу.

-- Дайте же мне выбрать товар, -- раздраженно ответила башмачница.

И она снова перебрала все пучки порея; затем взяла тот, который показался ей самым лучшим, и прижала его к груди, как на церковных картинах святые прижимают пальмовые ветви к груди своей.

-- Красная цена -- четырнадцать су. Да мне еще надо сходить за деньгами в лавку; с собой нет.

И, держа в объятиях луковицы порея, она вернулась в мастерскую, куда перед нею прошла покупательница с ребенком на руках.

В это время полицейский No 64 вторично сказал Кренкбилю:

-- Проходите.

-- Я жду денег, -- ответил Кренкбиль.

-- Я не говорю вам, чтобы вы ждали денег, а говорю, чтобы вы проходили,--возразил полицейский тоном, не допускающим возражений.

Между тем башмачница примеряла в лавочке голубые башмачки полуторагодовалому ребенку, мать которого торопилась. А зеленые головки порея покоились на прилавке.

В течение полувека Кренкбиль возил свою тележку по улицам и привык повиноваться властям. Нo на этот раз он находился в особом положении: с одной стороны -- обязанность, с другой -- право. Кренкбиль не обладал юридическим мышлением. Он не понял, что осуществление личного права не освобождает его от исполнения общественных обязанностей. Он придал слишком большое значение своему праву на получение четырнадцати су и недостаточно проникся сознанием своей обязанности везти тележку и итти, не останавливаясь, все вперед и вперед. Он продолжал стоять.

Полицейский No 64 в третий раз спокойно и без гнева приказал Кренкбилю проходить. В противоположность бригадиру Монтонсьелю, который беспрестанно угрожает и никогда не принимает крутых мер, полицейский No 64 скуп на предупреждения и скор на составление протокола. Таков уж его нрав. Он несколько угрюм, но, тем не менее, прекрасный служака и исполнительный солдат. Храбрый, как лев, и кроткий, как ребенок, он признает только устав.

-- Вы не слышите, что ли, -- я приказываю вам проходить!

Причина, по которой Кренкбиль продолжал стоять, казалась ему вполне уважительной. Зеленщик изложил ее попросту, без затей:

-- Тьфу, пропасть! Я же говорю вам, что жду денег.

Полицейский No 64 ограничился ответом:

-- Вы, видно, хотите, чтобы я составил протокол. Что же,-- за этим дело не станет.

Услышав это, Кренкбиль медленно пожал плечами и бросил скорбный взгляд на полицейского, а потом на небо. Этот взгляд как будто говорил:

"Бог свидетель -- разве я нарушитель законов? Разве я не признаю декретов и правил, предписывающих мне ходить безостановочно? В пять часов я уже на Центральном рынке. С семи часов я натираю себе руки оглоблями, надрываясь от крика: "Капуста! Репа! Морковь!" Мне стукнуло уже шестьдесят. Я устал. А вы спрашиваете меня, не поднимаю ли я черное знамя восстания. Это -- издевательство, и насмешка ваша жестока".

То ли полицейский не заметил выражения этот взгляда, то ли не нашел оправдания неповиновению, но только он отрывисто и грубо спросил, поняли ли его наконец.

И вот как раз в эту минуту на улице Монмартр скопилось множество экипажей. Извозчичьи кареты, дроги, фургоны для перевозки мебели, омнибусы, ломовые телеги, притиснутые друг к другу, казались сцепленными и спаянными. Брань и крики носились в воздухе над этим остановившимся, клокочущим потоком.

Извозчики издали обменивались с мясниками отборными ругательствами, а кондуктора омнибусов, считая Кренкбиля причиной затора, обзывали его "поганым пореем".

Между тем на тротуаре теснились любопытные, привлеченные спором. Полицейский, видя, что на него смотрят, думал только о том, чтобы поддержать свой авторитет.

-- Ладно,--сказал он и вытащил из кармана засаленную записную книжку и огрызок карандаша.

Кренкбиль не отступался, подчиняясь внутреннему голосу. Впрочем, теперь он и не мог двинуться ни вперед, ни назад. Колесо его тележки, к несчастью, зацепилось за колесо повозки молочника.

Он закричал, хватаясь за голову:

-- Говорят же вам, я дожидаюсь денег! Вот беда! Пропади я пропадом! Вот напасть-то!

Эти слова, выражавшие скорее отчаяние, чем возмущение, показались полицейскому No 64 оскорбительными. А так как для него всякое оскорбление неизменно облекалось в освященную традицией, установленную и, так сказать, литургическую форму: "Смерть коровам!", то и теперь именно в этой форме он воспринял и осознал слова преступника.

-- А! Вы сказали: "Смерть коровам!" Ладно, следуйте за мной!

Кренкбиль в оцепенении и полном отчаянии вытаращил опаленные солнцем глаза на полицейского No 64 и, скрестив руки на синей блузе, крикнул надтреснутым голосом, выходившим не то из макушки, не то из пяток:

-- Как? Я сказал: "Смерть коровам!"? Я? О!..

Этот арест вызвал хохот приказчиков и мальчишек. Он удовлетворял вкусам толпы, всегда падкой на низменные и жестокие зрелища. Но в это мгновение какой-то старик с грустным лицом, одетый в черное, в цилиндре, протиснулся к полицейскому сквозь толпившийся кругом народ и сказав ему мягко, не возвышая голоса, но очень внушительно:

-- Вы ошиблись. Этот человек не оскорблял вас

-- Не вмешивайтесь не в свое дело, -- ответил ему полицейский, воздерживаясь от угроз, так как говорил с прилично одетым человеком.

Старик настаивал на своем весьма спокойно, но очень твердо. Тогда полицейский объявил, что ему надлежит дать показания комиссару.

Между тем Кренкбиль продолжал кричать:

-- Как? Я сказал: "Смерть коровам!"?.. О!..

В то время как он произносил с удивлением эти слова, г-жа Байяр, башмачница, подошла к нему, держа четырнадцать су. Но полицейский No 64 уже схватил Кренкбиля за шиворот, и г-жа Байяр, рассудив, что незачем платить человеку, которого тащат в кутузку, положила четырнадцать су в карман фартука.

Когда Кренкбиль увидел, что тележка его задержана, что сам он лишился свободы, ему показалось, что пропасть разверзлась под ним и солнце померкло. Он мог только пробормотать:

-- Ну и дела!..

Старик заявил комиссару, что, остановившись из-за скопления экипажей, он был свидетелем происшествия и утверждает, что полицейский не был оскорблен, что это чистейшее недоразумение. Он сообщил свое имя и звание: доктор Давид Матье, старший врач больницы Амбруаз-Паре, кавалер ордена Почетного Легиона. В другие времена комиссар удовлетворился бы таким показанием. Но тогда во Франции ученые считались неблагонадежными.

Арест Кренкбиля был утвержден. Он провел ночь в участке, а утром был перевезен в "корзине для салата" в полицейский арестный дом.

Заключение в тюрьму не казалось Кренкбилю ни тягостным, ни унизительным. Он принял это как должное. Его особенно поразила чистота стен и плит пола. Он сказал:

-- Чистенькое местечко. Ей-же-ей, чистенькое местечко. На полу хоть ешь!

Оставшись один, Кренкбиль хотел подвинуть табурет, но заметил, что тот вделан в стену. Он громко выразил удивление:

-- Чудно! Я уж наверняка такой бы штуки не придумал.

Он уселся и стал перебирать пальцами, продолжая недоумевать. Тишина и одиночество угнетали его. Он скучал и с беспокойством думал о своей тележке, нагруженной капустой, морковью, сельдереем, рапунцелем, салатом. И тревожно спрашивал себя:

-- Куда они девали мою тележку?

На третий день Кренкбиля навестил его адвокат, мэтр Лемерль, один из самых молодых членов парижской адвокатуры, председатель одной из секций "Французской отечественной лиги".

Кренкбиль попытался рассказать ему о своем деле, что было не легко, так как он не привык говорить. Возможно, однако, что он осилил бы эту трудную задачу, если бы адвокат хоть немного помог ему. Но тот недоверчиво качал головой на все, что говорил Кренкбиль, и, перелистывая бумаги, бормотал:

-- Гм! Гм! Ничего этого нет в протоколе...

Затем устало сказал, крутя белокурый ус:

-- В ваших собственных интересах, пожалуй, лучше было бы сознаться. Я нахожу, что ваша система абсолютного отрицания вины весьма неудачна.

С этой минуты Кренкбиль охотно сознался бы, если бы знал, в чем надо сознаться.

III

Кренкбиль перед лицом правосудия

П редседатель суда Бурши посвятил целых шесть минут допросу Кренкбиля. Этот допрос пролил бы больше света на дело, если бы обвиняемый ответил на поставленные ему вопросы. Но Кренкбиль не привык к прениям. В таком высоком обществе почтение и ужас сковали ему язык. Поэтому он хранил молчание, а председатель сам за него отвечал, и ответы эти были уничтожающими. Председатель резюмировал:

-- Итак, вы признаетесь, что сказали: "Смерть коровам!"

-- Я сказал: "Смерть коровам!" -- потому что господин полицейский сказал: "Смерть коровам! Тогда и я сказал: "Смерть коровам!"

Кренкбиль хотел растолковать, что, удивленный столь неожиданным обвинением, он в крайнем изумлении повторил странные слова, которые были ему ложно приписаны и которых он, конечно, не произносил. Он сказал: "Смерть коровам!" -- также, как сказал бы: "Разве я мог так ругаться! Мыслимое ли это дело!"

Но председатель Буриш не так понял его: "Вы утверждаете, что полицейский первый крикнул это?" Кренкбиль отказался от попытки дать объяснение. Это было слишком трудно.

-- Вы не запираетесь, и правильно делаете, -- сказал председатель.

И велел позвать свидетелей.

Полицейский No 64, по имени Бастьен Матра, присягнул, что будет говорить правду, одну только правду. Затем показал следующее:

-- Во время моего дежурства 20 октября в 12 часов дня я заметил на улице Монмартр какого-то субъекта, по-видимому разносчика. Он, в нарушение правил, стоял со своей тележкой перед домом No 328, от чего произошел затор экипажей. Я ему три раза приказывал проходить, но он отказался подчиниться. А когда я предупредил его, что составлю протокол, он крикнул в ответ: "Смерть коровам!", что показалось мне оскорбительным.

Это показание, твердое и взвешенное, было принято судом с явной благосклонностью. Защита вызвала в качестве свидетелей башмачницу, г-жу Байяр, и г-на Давида Матье, главного врача больницы Амбруаз-Паре, кавалера ордена Почетного Легиона. Г-жа Байяр ничего не видела и не слышала. Г-н Матье находился в толпе, собравшейся вокруг полицейского, который требовал, чтобы торговец проходил. Его показание вызвало инцидент.

-- Я был свидетелем происшествия, -- сказал он. -- Я заметил, что полицейский ошибся: его не оскорбляли. Я подошел и обратил его внимание на это. Полицейский задержал торговца, а меня пригласил следовать за собой к комиссару, что я и сделал. То же самое я заявил и комиссару.

-- Можете сесть, -- сказал председатель. -- Судебный пристав, позовите снова свидетеля Матра.

-- Матра, когда вы арестовали обвиняемого, не поставил ли вам на вид господин доктор Матье, что вы ошиблись?

-- Так точно, господин председатель, он меня оскорбил.

-- Что он вам сказал?

-- Он мне сказал: "Смерть коровам!"

В зале зашумели и засмеялись.

-- Можете идти, -- поспешил сказать председатель.

И предупредил публику, что если эти неприличные выходки повторятся, он велит очистить зал. Между тем защитник торжествующе потрясал рукавами своей мантии, и в эту минуту все думали, что Кренкбиль будет оправдан.

Когда спокойствие было восстановлено, мэтр Лемерль встал. Он начал свою защитительную речь с похвалы агентам префектуры, "этим скромным слугам общества, которые за самое ничтожное вознаграждение несут утомительный труд и смело противостоят постоянным опасностям, повседневно проявляя героизм. Это старые солдаты, которые остаются солдатами. Солдаты -- этим словом все сказано".

И мэтр Лемерль стал высокопарно разглагольствовать о воинских доблестях. "Я из тех, -- сказал он, -- которые не позволяют затрагивать армию, национальную армию, к коей я сам имею честь принадлежать".

Председатель склонил голову.

Действительно, мэтр Лемерль был лейтенантом в отставке. Он был также кандидатом националистов в квартале Вьей-Одриэт.

Он продолжал:

-- Конечно, я не могу не признавать скромных и драгоценных услуг, которые изо дня в день оказывают стражи порядка доблестному населению Парижа. И я бы не согласился выступить перед вами в защиту Кренкбиля, если бы усматривал в нем оскорбителя старого солдата. Моего подзащитного обвиняют в том, что он сказал: "Смерть коровам!" Смысл этой фразы ясен. Если вы перелистаете словарь рыночного жаргона, вы прочтете: "Vachard",-- похожий на корову, -- лентяй, праздношатающийся; лежебока, который валяется, как корова, вместо того, чтобы работать. ,,Vache" -- корова--тот, кто продается полиции, сыщик. "Смерть коровам!" -- выражение, употребляемое в определенной среде. По весь вопрос ведь в том, как Кренкбиль это сказал, и даже сказал ли он это. Разрешите мне в этом усомниться.

Я отнюдь не подозреваю полицейского Матра в недобросовестности. Но он выполняет, как мы уже сказали, трудную задачу. Порой он бывает усталым, измученным, доведенным до полного изнеможения. В таких условиях он мог стать жертвой галлюцинации слуха. И когда он говорит вам, господа, что доктор Давид Матье, кавалер ордена Почетного Легиона, главный врач больницы Амбруаз-Паре, светило науки, человек светского общества, крикнул: "Смерть коровам!", -- мы, конечно, принуждены признать, что Матра страдает навязчивыми идеями и, если можно так выразиться, одержим манией преследования.

Но даже если бы Кренкбиль крикнул: "Смерть коровам!", то надо еще выяснить, является ли эта фраза в его устах преступлением. Кренкбиль -- незаконнорожденный, сын уличной торговки, погибшей от разврата и пьянства. Он родился алкоголиком. Вы видите его здесь перед собою отупевшим от шестидесяти лет нищеты. Господа, вы скажете, что он невменяем.

Мэтр Лемерль сел, а г-н председатель Буриш процедил сквозь зубы, что Жером Кренкбиль приговаривается к двум неделям тюрьмы и к 50 франкам штрафа. Решение суда основывалось на показании полицейского Матра.

Когда Кренкбиля повели по длинным и темным коридорам здания суда, он ощутил огромную потребность в чьем-либо участии. Обернувшись к сопровождавшему его полицейскому, он трижды обматился к нему:

-- Служивый!.. Служивый!.. Эй, служивый!..

И вздохнул:

-- Если бы мне две недели назад сказали, что со мной случится такая оказия!..

Он продолжал рассуждать вслух:

-- Эти господа говорят слишком скоро. Они хорошо говорят, но слишком скоро. С ними не столкуешься. Служивый, вы не находите, что они слишком скоро говорят?

Но солдат шел, не отвечая ни слова и не поворачивая головы.

Кренкбиль спросил:

-- Почему же вы мне не отвечаете?

Солдат продолжал молчать.

Тогда Кренкбиль сказал ему с горечью:

-- С собакой -- и то говорят. Почему же вы со мной не разговариваете? Вы никогда не раскрываете рта: верно боитесь, что из него воняет?

IV

Апология г-на председателя Буриша

П осле прочтения приговора несколько любопытных и два-три адвоката покинули зал заседаний, в то время как секретарь оглашал уже следующее дело. Вы шедшие не рассуждали о деле Кренкбиля, которое их совершенно не интересовало и о котором они больше не думали. Один только Жан Лермит, офортист, случайно попавший в суд, размышлял над тем, что он только что видел и слышал.

Положив руку на плечо мэтра Жозефа Обаре, он сказал ему:

-- Председатель Буриш достоин похвалы за то, что сумел оградить себя от суетного любопытства и уберечься от тщеславных притязаний познать истину. Сопоставляя противоречивые показания полицейского Матра и доктора Давида Матье, судья вступил бы на тот путь, где его встретили бы лишь сомнения и неуверенность. Метод, состоящий в изучении фактов, согласно правилам критики, несовместим с должным отправлением правосудия. Если бы судья имел неосторожность следовать этому методу, его суждения зависели бы от его личной прозорливости, в большинстве случаев незначительной, и от человеческого разума, всегда слабого. Какая цена была бы такому суждению? Нельзя отрицать, что метод исторического исследования меньше всего может дать судье необходимую уверенность. Стоит только вспомнить случай с Уолтером Ралей.

Однажды Уолтер Ралей, сидя в Тауэре, работал по обыкновению над второй частью своей "Всемирной истории"; в это время под окном разразилась драка. Он подошел взглянуть на повздоривших людей, затем снова сел за работу, в полном убеждении, что заметил все до мельчайших подробностей.

Но на другой день, когда он заговорил о происшествии со своим другом, присутствовавшим при этом и даже принимавшим участие в ссоре, тот описал случившееся совсем иначе. Тогда Уолтер Ралей задумался над тем, как трудно узнать истину об отдаленных событиях, раз он мог ошибиться относительно того, что происходило на его глазах, и бросил свою рукопись в огонь.

Если бы судьи были так же щепетильны, как сэр Уолтер Ралей, они бросили бы в огонь все свои протоколы. Но они не имеют на это права. Это было бы с их стороны отказом от правосудия, преступлением. Приходится отказаться от познания истины, но нельзя отказываться от обязанности судить. Тот, кто хочет, чтобы судебные приговоры основывались на правильном расследовании фактов,-- опасный софист или коварный враг гражданского и военного суда. Председатель Буриш -- слишком законник, чтобы ставить свои решения в зависимость от разума и изучения, которые ни к чему, кроме самых спорных выводов, не приводят. Он основывает свои решения на догмах права и опирается на традиции, так что его суждения, по авторитету, равносильны церковным заповедям. Его приговоры каноничны. Я хочу сказать, что, вынося их, он руководствуется своего рода катехизисом. Обратите внимание, например, на то, что он классифицирует свидетельские показания не по неопределенным и обманчивым признакам вероятности и правдивости, а по внутренним, неизменным и очевидным признакам. Он измеряет их весом оружия. Есть ли что-либо проще и, в то же время, мудрее этого? Он считает неопровержимыми показания стража общественного порядка, отвлекаясь от его личности и мысля его метафизически, как номер такой-то, как категорию идеальной полиции. Дело вовсе не в том, что Матра Бастьен, уроженец Чинто-Монте (Корсика), кажется ему не способным ошибаться. Он никогда не думал, что Бастьен Матра обладает большой наблюдательностью и что он применяет точный и строгий метод исследования. По правде сказать, он принимает во внимание не Бастьена Матра, а полицейского No 64. "Человеку свойственно ошибаться, -- думает Буриш, -- Петр и Павел могут ошибаться, Декарт и Гассенди, Лейбниц и Ньютон, Биша и Клод Бернар могли ошибаться. Мы все заблуждаемся ежеминутно. Основания наших заблуждений неисчислимы. Восприятия чувств и суждения ума -- источники иллюзий и причины неуверенности. Нельзя доверять показаниям человека: "Testis unus, testis nullus". Номеру же верить можно. Бастьен Матра из Чинто-Монте подвержен заблуждениям. Но полицейский No 64, отвлеченный от его человеческой природы, не делает ошибок. Это -- субстанция. Субстанция не заключает в себе ничего того, что есть в людях и что сбивает их с толку, обольщает, толкает на ложный путь. Она чиста, неизменна и целостна. Поэтому суд без колебаний отверг показания доктора Давида Матье, так как это только человек, и принял во внимание показания полицейского No 64, который является чистой идеей, как бы лучом, ниспосланным в судилище богом.

Действуя таким образом, председатель Бурит: упрочивает за собой нечто вроде непогрешимости единственной, на которую может притязать судья. Когда человек, выступающий в качестве свидетеля, вооружен саблей, надо принимать во внимание саблю, а не человека. Человек достоин презрения и может ошибаться. Сабля же заслуживает всяческого уважения, и она всегда права. Председатель Буриш глубоко проник в дух законов. Общество покоится на силе, и силу следует чтить, как державную основу общества. Юстиция -- функция организованного насилия. Председатель Буриш знает, что полицейский No 64 -- частица верховной власти. Государственная власть воплощается в каждом из ее носителей. Подорвать авторитет полицейского No 64 -- значит ослабить государство. Съесть один из листков артишока -- значит съесть весь артишок, как говорит Боссюэ со свойственным ему высоким красноречием ("Политика, извлеченная из священного писания").

Все мечи государства направлены в одну сторону. Тот, кто противопоставляет их друг другу, ниспровергает республику. Вот почему обвиняемый Кренкбиль был справедливо присужден к двум неделям тюрьмы и пятидесяти франкам штрафа на основании показания полицейского No 64. Мне кажется, что я слышу, как председатель Буриш сам излагает возвышенные и прекрасные причины, побудившие его вынести такой приговор. Мне кажется, что я слышу, как он говорит:

"Я судил этого субъекта, сообразуясь с показанием полицейского No 64, так как полицейский No 64 -- проявление государственной власти. А чтобы признать мою мудрость, достаточно представить себе, что произошло бы, если бы я поступил наоборот. Вы сейчас же увидите, что это было бы абсурдом. Ибо, если бы мои приговоры были направлены против государственной власти, то они не исполнялись бы. Заметьте, господа, что судьям повинуются лишь постольку, поскольку сила на их стороне. Без жандармов судья был бы жалким мечтателем. Я повредил бы себе, если бы обвинял жандарма. К тому же, дух законов противится этому. Обезоружить сильных и вооружить слабых -- значило бы изменить общественный строй, который я призван охранять. Юстиция освящает сложившиеся несправедливости. Видели ли вы когда-нибудь, чтобы она шла против завоевателей и поднимала голос против узурпаторов? Когда утверждается незаконная власть, она нуждается только в санкции права, чтобы стать законной. Все дело в форме; преступное деяние отделено от поступка, оправдываемого законом, лишь листом гербовой бумаги. Кренкбиль, ваше дело показать, что вы сильнее. Если бы после того, как вы крикнули: "Смерть коровам!", вы заставили бы провозгласить себя императором, диктатором, президентом республики или хотя бы муниципальным советником, то, уверяю вас, я не приговорил бы вас к двум неделям тюрьмы и пятидесяти франкам штрафа. Я освободил бы вас от всякого наказания. Можете мне поверить".

Так, несомненно, говорил бы председатель Буриш, потому что он обладает юридическим умом и знает, в чем заключаются обязанности судейского чиновника перед обществом. Он последовательно и неуклонно защищает его принципы. Правосудие служит обществу. Только неблагонамеренные люди могут желать, чтобы оно было гуманно и доступного чувству. Правосудие действует, руководясь твердыми правилами, а не порывами сердца и озарениями ума. Меньше всего от него можно требовать, чтобы оно было справедливым; оно не нуждается в этом именно потому, что это -- правосудие. Я скажу даже, что идея справедливого суда могла зародиться только в голове анархиста. Правда, председатель Маньо выносит справедливые решения. Но их кассируют, и правосудие торжествует.

Настоящий судья измеряет свидетельские показания весом оружия. Это видно в деле Кренкбиля и в других, более знаменитых процессах.

Так говорит Жан Лермит, расхаживая по длинному залу для публики.

Мэтр Жозеф Обаре, хорошо знавший суд, ответил ему, почесывая кончик носа:

-- Если вам угодно знать мое мнение, то я не думаю, что господин председатель Бурши поднялся до таких метафизических высот. По-моему, принимая показания полицейского No 64 как выражение истины, он просто делал то, что всегда делалось на его глазах. Причину большей части человеческих поступков надо искать в подражании. Поступая как принято, всегда прослывешь честным человеком. Благомыслящими людьми называют тех, которые поступают, как другие.

V

О подчинении Кренкбиля законам Республики

К огда Кренкбиля снова отвели в тюрьму, он сел на прикованный к стене табурет в состоянии восторженного удивления. Он сам толком не знал, ошиблись ли судьи или были правы. Сокровенные слабости суда были скрыты от Кренкбиля величием судопроизводства. Он не мог поверить, что прав был он, а не судьи, которых он не понимал: он не мог постичь, что в такой прекрасной церемонии не все было ладно. Ибо, никогда не бывая ни в церкви, ни в Елисейском дворце, он во всю свою жизнь не видел ничего прекраснее суда исправительной полиции. Он хорошо знал, что не кричал: "Смерть коровам!" И так как он был осужден на две недели тюрьмы за то, что крикнул эти слова, -- это казалось ему высшей тайной, одним из тех догматов религии, которые верующие исповедуют, не понимая их,-- ослепительным, загадочным откровением, вызывающим благоговение и ужас.

Этот несчастный старик признавал себя виновным в том, что таинственным образом оскорбил полицейского No 64, подобно мальчугану, который на уроке закона божия признает себя виновным в грехопадении Евы. Арест, которому он подвергся, доказывал ему, что он крикнул: "Смерть коровам!" Значит, он действительно крикнул: "Смерть коровам!", но каким-то таинственным образом, неведомым ему самому. Он был перенесен в сверхъестественный мир. Суд над ним был апокалиптическим.

Если он неясно представлял себе, в чем заключалось его преступление, то не менее смутным было его представление о возмездии. Обвинительный приговор казался ему чем-то торжественным, чем-то высшим, священным, ослепительным, что нельзя понять, чего нельзя оспаривать, чем нельзя хвалиться и на что нельзя жаловаться. Если бы он увидел в этот час председателя Буриша с сиянием вокруг головы, спускающимся на белых крыльях через разверзшийся потолок, то не был бы поражен этим новым проявлением судейской славы. Он подумал бы только: "Мое дело все еще продолжается".

На следующий день адвокат пришел навестить его.

-- Ну, старина, вы не очень плохо себя чувствуете? Не падайте духом! Две недели пролетят незаметно. Вам не на что особенно жаловаться.

-- Что и говорить, -- это очень обходительные, очень вежливые господа; ни одного грубого слова не скажут. Прямо не верится. А служивый-то надел белые перчатки Вы заметили ?

-- Если взвесить все, то вы; хорошо сделали что сознались.

-- Возможно.

-- Кренкбиль, я принес вам хорошую новость: один благотворитель, которого мне удалось заинтересовать вашим положением, вручил мне для вас пятьдесят франков для уплаты штрафа, к которому вы присуждены

-- Когда же вы мне их отдадите?

-- Они будут внесены в канцелярию суда. Не беспокойтесь.

-- Все равно. Я все-таки очень благодарен этому господину.

И Кренкбиль в раздумье пробормотал:

-- Со мной творится что-то необыкновенное! |

-- Не преувеличивайте, Кренкбиль. То, что случилось с вами, бывает вовсе не редко.

-- Не можете ли вы сказать мне, куда они дели мою тележку?

VI

Кренкбиль перед судом общественного мнения

В ыйдя из тюрьмы, Кренкбиль катил тележку по улице Монмартр, крича: "Капуста! Репа!' Морковь!" Он не гордился своим приключением, но и не стыдился его. Оно не оставило в нем тяжелого воспоминания, а казалось ему каким-то театральным представлением, путешествием, сном. Особенное удовольствие доставляло ему шагать по грязной мостовой города и видеть над головой небо, насыщенное влагой и мутное, как лужа, -- милое небо родного города. Он останавливался на всех углах, чтобы пропустить стаканчик; затем, чувствуя себя вольной птицей, весело брался за оглобли, поплевать на мозолистые ладони, и катил тележку, а впереди воробьи, поднявшиеся, как и он, спозаранку, и такие же бедняки, ищущие пропитания на мостовой вспархивали стайкой, услышав знакомый крик: "Капуста! Репа! Морковь!" Подошедшая к нему старушка-хозяйка сказала, перебирая сельдерей:

-- Что такое с вами случилось, папаша Кренкбиль? Вот уже целых три недели, как вас не видать. Вы были больны? Вы немного бледны.

-- Я вам все расскажу, госпожа Мальош: я жил барином.

Ничего не изменилось в его жизни; только заглядывать в кабачок он стал чаще прежнего: ему все казалось, что наступил праздник; к тому же он свел знакомство с благотворителями. Он возвращался в свою конуру немного навеселе. Растянувшись на тюфяке, он вместо одеяла натягивал на себя мешки, которые дал ему торговец каштанами, что на углу, и думал: "На тюрьму жаловаться не приходится; там есть все, что тебе надо. А дома все же лучше".

Его довольство длилось недолго. Вскоре он заметил, что покупательницы встречают его недружелюбно.

-- Сельдерей -- первый сорт, госпожа Куэнтро!

-- Мне ничего не надо.

-- Как так вам ничего не надо? Не воздухом же вы питаетесь.

И г-жа Куэнтро, не удостаивая его ответом, гордо возвращалась в принадлежавшую ей большую булочную. Торговки и привратницы, недавно толпившиеся вокруг его цветущей, зеленеющей тележки, теперь отворачивались от него. Дойдя до башмачной мастерской "Ангела-хранителя", возле которой начались его судебные мытарства, он окликнул:

-- Госпожа Байяр, госпожа Байяр, вы мне должны с того раза пятнадцать су.

Но г-жа Байяр, восседавшая за конторкой, не соблаговолила даже повернуть голову.

Вся улица Монмартр знала, что папаша Кренкбиль вышел из тюрьмы, -- и вся улица Монмартр не хотела больше иметь с ним дело. Слух об его аресте дошел до предместья и шумного перекрестка улицы Рише. Там около полудня он заметил г-жу Лор, свою хорошую и верную покупательницу; она стояла над тележкой Мартена и ощупывала большой кочан капусты. Золотые пряди ее пышных волос, завязанных большим узлом, блестели на солнце. А молокосос Мартен, прощелыга, проходимец, божился, положа руку на сердце, что ни у кого нет лучше товара. Это зрелище поразило Кренкбиля в самое сердце. Он наехал своей тележкой на тележку молокососа Мартена и сказал г-же Лор жалобным, надтреснутым голосом:

-- Нехорошо изменять мне!

Г-жа Лор, как она сама прекрасно знала, не была герцогиней. Не в высшем обществе узнала она, что такое тюремная карета и кутузка. Но разве нельзя быть честным во всяком положении? У каждого есть гордость, и кому охота иметь дело с человеком, вышедшим из тюрьмы? Поэтому, вместо ответа, она сделала вид, что ее тошнит. Старый разносчик, чувствуя себя жестоко оскорбленным, завопил:

-- Ишь ты, потаскуха!

Г-жа Лор выронила кочан и закричала:

-- Ах ты, старая кляча! Вышел из тюрьмы и еще людей оскорбляешь!

Если бы Кренкбиль сохранил хладнокровие, то никогда не попрекнул бы г-жу Лор ее ремеслом. Он слишком хорошо знал, что в жизни никто не волен делать то, что ему хочется, что профессию не выбирают и что всюду есть хорошие люди, Кренкбиль имел обыкновение благоразумно закрывать глаза на домашние делишки своих покупательниц и никого не презирал. Но он вышел из себя. Он трижды обозвал г-жу Лор потаскухой, стервой, гулящей девкой. Кучка любопытных собралась вокруг г-жи Лор и Кренкбиля, которые обменялись еще несколькими, такими же отборными, ругательствами и перебрали бы весь запас площадных слов, если бы внезапно появившийся полицейский, молчаливый и неподвижный, не сделал их вдруг такими немыми и неподвижными, как он сам. Они разошлись. Но эта сцена окончательно погубила Кренкбиля в общественном мнении предместья Монмартр и улицы Рише.

VII

Последствия

С тарик шел, бормоча:

-- Право, это самая последняя потаскушка. Другой такой днем с огнем не сыщешь.

Но в глубине души он сознавал, что упрекнул ее не за это. Он не презирал ее за то, чем она была. Скорей он уважал ее, зная, что она бережлива и степенна, В былое время они любили покалякать друг с другом. Она рассказывала ему о своих родителях, живших в деревне. И они строили одни и те же планы, мечтая о том, как будут копаться в садике и разводить кур. Это была хорошая покупательница. И когда он увидел, что она покупает капусту у молокососа Мартена, прощелыги, проходимца, -- его точно обухом хватили; когда же он заметил, что она с презрением отворачивается от него, кровь бросилась ему в голову, и тогда удержу не стало.

Хуже всего то, что не она одна обращалась с ним, как с паршивой собакой. Никто не хотел его больше знать. Все: г-жа Лор, г-жа Куэнтро -- булочница, г-жа Байяр из "Ангела-хранителя" -- презирали и отвергали его. Короче говоря, -- все общество.

Значит, из-за того, что он отсидел две недели в кутузке, он уж не годится даже пореем торговать? Разве это справедливо? Разве не бессмыслица заставлять подыхать с голоду честного человека только потому, что он не поладил с полицейскими обормотами? Если он не может больше торговать зеленью, то ему остается только подохнуть.

Подобно плохо выдержанному вину, Кренкбиль скис. После обмена любезностями с г-жой Лор он теперь никому спуску не давал. Ни с того, ни с сего выкладывал он своим покупательницам все что о них думал, без обиняков и, разумеется, не стесняясь в выражениях. Стоило им замешкаться, выбирая товар, как он уже без церемонии называл их пустомелями, у которых гроша ломаного нет за, душой; в кабачке он также отчаянно ругался с собутыльниками. Его приятель, торговец каштанами, не мог узнать его и говорил, что этот проклятый Кренкбиль стал настоящим дикобразом. Что правда, то правда: он сделался грубияном, задирой, ругателем, горлопаном. Дело в том, что, находя общество несовершенным, он не мог с такой же легкостью, как профессор Школы моральных и политических наук, выразить бродившие в нем идеи относительна язв общественного строя и необходимых реформ, так как мысли в его голове возникали беспорядочно и непоследовательно.

Несчастье сделало его несправедливым. Он срывал злобу и на тех, кто не хотел ему зла, -- порой на более слабых, чем он. Как-то он закатил пощечину Альфонсу, сынишке виноторговца, за то, что тот спросил, хорошо ли сидеть в тюрьме. Он дал ему оплеуху и сказал:

-- Паршивец! Сидеть в тюрьме надо бы твоему отцу, вместо того, чтобы богатеть, продавая отраву.

Этот поступок и эти слова не делали ему чести, ибо, как справедливо заметил ему торговец каштанами, не следует бить ребенка и попрекать его отцом, которого он не выбирал.

Кренкбиль запил. Чем меньше он выручал денег, тем больше пил водки. Раньше бережливый и трезвый, Кренкбиль сам дивился этой перемене.

-- Я никогда не бражничал, -- говорил он. -- Должно быть, под старость дуреешь.

Иногда он строго осуждал себя за беспутство и лень:

-- Эх, старина, ни на черта ты больше не годен!

Порой он сам себя обманывал, доказывая, что без выпивки никак не обойтись:

-- Надобно время от времени опрокидывать стаканчик, чтобы подкрепиться и освежиться. Право, у меня все нутро горит. Выпьешь --и легче станет.

Часто случалось, что он пропускал утренние торги и доставал только порченый товар, который ему отпускали в кредит. Однажды, чувствуя слабость в ногах и полнейшую апатию, он и вовсе не вывез тележку из сарая и весь день слонялся вокруг лотка Розы, торговки потрохами, и перед всеми кабачками Центрального рынка. Вечером, сидя на корзине, он задумался и осознал свое поведение. Он вспомнил свою былую силу и прежнюю работу, долгий, утомительный труд и удачные выручки, бесконечную вереницу дней, похожих один на другой и полных забот, ожидание перед рассветом на мостовой Центрального рынка, открытия торгов, охапки овощей, которые он искусно раскладывал в тележке, чашку черного кофе у тетки Теодоры, проглатываемую залпом на ходу, прежде чем крепко взяться за оглобли; вспомнил свой крик, пронзительный, как пение петуха, прорезавший утренний воздух, ходьбу по людным улицам, всю свою честную и тяжелую жизнь человека-лошади, который в продолжение полувека развозил на катящемся лотке свежую жатву огородов горожанам, измученным бессонными ночами и заботами. И Кренкбиль вздохнул, качая головой.

-- Нет уж у меня той бодрости, какая была раньше. Мне -- крышка! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. И потом, с тех пор как меня судили, нрав у меня переменился. Другим человеком я стал; вот что!

В конце концов, он совсем опустился. Человек в таком состоянии то же, что человек, который упал и не в силах подняться: все прохожие топчут его.

VIII

Конечные последствия

П ришла нищета, черная нищета. У старого разносчика, который, бывало, приносил из предместья Монмартр кошелек, набитый монетами в сто су, теперь не было ни сантима. Настала зима. Изгнанный из своей конуры, он ночевал в сарае под телегами.

Три с лишним недели дождь шел, не переставая, сточные канавы переполнились, сарай был затоплен водой.

Съежившись в тележке, над зловонными лужами в обществе пауков, крыс и голодных кошек, Кренкбиль размышлял в потемках.

Он целый день ничего не ел, у него теперь не было мешков торговца каштанами, чтобы укрыться, и он вспомнил те две недели, в продолжении которых правительство давало ему пищу и кров. Он позавидовал судьбе арестантов, которые не страдают ни от холода, ни от голода, и его осенила мысль:

-- Я знаю одну штуку, -- отчего бы мне не испробовать ее?

Он встал и вышел на улицу. Было не позже одиннадцати. Стояла промозглая погода; не было видно ни зги. Падала изморозь, которая леденила и пронизывала хуже дождя. Редкие прохожие пробирались вдоль стен.

Кренкбиль прошел мимо церкви св. Евстафия и свернул на улицу Монмартр. Она была безлюдна. Полицейский стоял, как вкопанный, на тротуаре возле церкви, под газовым рожком. В пространстве окружавшем пламя, был виден моросивший рыжеватый дождик.

Полицейский прикрылся капюшоном и как будто оцепенел; то ли он предпочитал свет тьме, то ли устал ходить взад и вперед, но он стоял под фонарем, может быть, видя в нем товарища, друга. Это дрожащее пламя было его единственным собеседником в ночном одиночестве. Он был настолько неподвижен, что возникало сомнение, человек ли это; отражение его сапог в мокром тротуаре, походившем на озеро, удлиняло его книзу и придавало ему издали вид земноводного чудовища, наполовину высунувшегося из воды. Вблизи же капюшон и оружие делали его похожим на монаха и воина. Крупные черты его лица, казавшиеся еще крупнее в тени капюшона, были спокойны и грустны. У него были густые, короткие усы с проседью. Это был старый "фараон", лет сорока.

Кренкбиль потихоньку подошел к нему и сказал слабым, нерешительным голосом:

-- Смерть коровам!

Затем он стал ждать действия этих священных слов. Но никакого действия они не произвели. Городовой продолжал неподвижно и молча стоять, скрестив руки под коротким плащом. Его большие, широко открытые глаза, блестевшие в темноте, смотрели на Кренкбиля грустно, зорко и презрительно.

Кренкбиль, удивленный, но сохраняя еще остаток решимости, пробормотал:

-- Смерть коровам! Это я вам говорю.

Наступило долгое молчание, в продолжение которого моросил мелкий рыжеватый дождик и царила ледяная тьма.

Наконец фараон сказал:

-- Это не следует говорить... В самом деле, это говорить не следует. В вашем возрасте надо бы быть сознательнее. Идите своей дорогой.

-- Почему вы меня не арестуете? -- спросил Кренкбиль.

Фараон покачал головой под мокрым капюшоном:

-- Слишком много было бы хлопот засаживать всех пьяниц, которые болтают, что не следует. И какая польза была бы от этого?

Кренкбиль, подавленный этим великодушным презрением, долго стоял по щиколотку в воде и тупо молчал. Прежде чем уйти, он попытался объясниться:

-- Это я не вам сказал: "Смерть коровам!" Да и никому другому не хотел говорить этого. У меня был один план.

Фараон ответил мягко, но холодно:

-- Ради плана или ради чего другого, но это не следует говорить, потому что, когда человек исполняет свои обязанности и терпит всякие мучения, не надо оскорблять его пустыми словами. Предлагаю вам идти своей дорогой.

Кренкбиль опустил голову и, пришибленный, исчез под дождем во тьме.

Источник текста: Франс А., Кренкбиль. Рассказ. Пер. с фр. / Ил. Т. Стейнлена. -- Москва: Гослитиздат, 1941. -- 84 с.; ил.; 22 см.