Несколько глав из истории литературы и искусства на западе

"Ужас и фатальность царили на земле всегда и всюду". -- Э. По.

Предисловие

В истории бывали и бывают эпохи, когда всё общество или значительная часть составляющих его классов расположены к оптимизму, когда люди готовы воскликнуть: какое счастье жить!

В такие периоды искусство и литература также проникнуты безоблачно-светлым настроением, так как они, ведь, не что иное, как идеализированное и потенцированное отражение жизни: мир воспроизводится тогда в них, как радостный праздник, люди похожи на богов, всё пронизано солнцем, дышит красотой, обвеяно радостью.

В истории бывали и бывают и эпохи противоположного характера, когда всё общество или известные его классы смотрят на мир глубоко пессимистически, с отчаянием в сердце.

В такие периоды искусство и литература естественно окрашены в другой цвет. Жизнь изображается в них, как каторга или застенок. Изо всех углов выглядывают безобразные лики дьяволов и чудовищ, женщина превращается в ведьму, вселенная производит впечатление дикого кошмара ужаса и безумия...

История знает две такие эпохи торжества мрачного, как ночь, убийственного пессимизма -- конец Ренессанса и, так называемый, Романтизм.

А теперь на наших глазах, в конце XIX и начале XX в., протекает третья эпоха ужаса перед жизнью, третья эпоха господства страшных масок и уродливых гримас.

Этим последним обстоятельством и внушена мысль о предлагаемой вниманию читателя работе.

Наша задача -- описать кошмарное искусство и кошмарную литературу этих трех периодов в истории западно-европейских обществ.

Так как большинство страшных образов, которыми пользовались писатели и художники Ренессанса и Романтизма, -- а ныне пользуются Модернисты, -- сложились еще в средние века, то необходимо остановиться вкратце и на этой эпохе, хотя самые средние века при всей наличности в их мировоззрении и искусстве элементов ужаса были проникнуты скорее оптимистическим, чем безнадежно-пессимистическим настроением.

Наша задача -- не только описать кошмарное искусство упомянутых трех эпох, но и объяснить его происхождение, вскрыть породившие его социальные причины.

Отсюда неизбежно вытекает особое отношение к памятникам этого творчества. Эти последние интересуют нас здесь не как продукты личной фантазии, а как отражения целой эпохи. Они интересуют нас, как явления социальные, а не индивидуальная. Читатель не найдет поэтому на нижеследующих страницах всесторонней характеристики отдельных писателей и художников. Для нас ценность имеют их произведения, а не они сами. Не найдет читатель в нашей работе и освещения постепенной эволюции известных тем и образов, преемственно передававшихся от поколения к поколению. Этот вопрос, касающийся чисто профессиональной стороны литературы и искусства, также лежит вне нашего поля зрения. С другой стороны, только массовый характер произведений известного типа позволяет нам говорить о социальном характере искусства и литературы, о художественных произведениях, как отражениях общественных настроений, как documents humains. Вот почему мы стремились к тому, чтобы обставить каждую главу возможно большим числом литературных и художественных произведений.

Избранная нами тема в таком широком захвате и в таком социологическом освещении ранее еще никем не была разработана.

Единственная работа в этом направлении, небольшая брошюра Михеля: Das Teuflische und das Groteske in der Kunst страдает -- при довольно удачном, хотя и не исчерпывающем подборе иллюстраций -- крайнею скудостью содержания, чрезвычайной неполнотой фактов, отсутствием исторической перспективы и социологического базиса.

В том виде, в каком эта тема предлагается здесь вниманию читателя, она представляет, как нетрудно убедиться, значительный отрывок из истории западно-европейского искусства и литературы, от средних веков и до наших дней, в связи с социальными причинами, обусловившими собою поэзию кошмаров и ужаса.

СРЕДНИЕ ВЕКА

(Эпоха натурального хозяйства)

В мировоззрении средневекового человека было немало мрачно пессимистических элементов и, однако, они в значительной степени уравновешивались бодрой и светлой надеждой.

Беспомощный, лицом к лицу с природой, средневековой человек естественно населял вселенную темными силами, управлявшими, по его убеждению, жизнью отдельного лица, всего общества и всего человечества.

Во главе этой зловещей рати стоял -- "князь тьмы". --

Всякое зло, с которым средневековой человек не умел справиться, которое было сильнее его, приписывалось им дьяволу.

Когда на общину обрушивался голод, когда в страну вторгался неприятель, когда возникала ересь -- всегда виноват был никто иной, как чёрт. Когда у кого болели зубы или кружилась голова, когда кто при чтении делал ошибку или во время пения сбивался с такта -- всё было делом сатаны...

Один немецкий аббат написал целую книгу, где добросовестнейшим образом перечислял все те разнообразные способы, коими враг человека и человечества "преследует, обманывает и издевается над людьми".

Голос дьявола слышался в вое волков, в шипении змеи, в грохоте бури.

Ubique daemon! -- Везде дьявол! -- восклицает Сальвиан.

Подобный взгляд на господство в жизни темных адских сил легко мог стать почвой для сумрачного пессимизма, для безнадежного отчаяния. И, однако, этого не случилось, и мы потом увидим, почему этого не произошло.

В мироощущении и миропонимании средневекового человека, если он только не был фанатическим аскетом или экзальтированным отшельником, надежда всё же преобладала над страхом, вера в добро ослабляла и парализовывала ужас перед злом.

Средневековой человек был скорее оптимистом, чем пессимистом.

Пусть каждую минуту он был окружен целым войском злых демонов, они не были для него уж так страшны. На его защиту вставали рыцари церкви, угодники божьи, великие мученики. Жития святых изобилуют рассказами о том, как они молитвой, порой одним своим взглядом обращали в бегство самого сатану. Святые освобождали одержимых от адского наваждения, заступались за грешников перед Всевышним Судьею.

Еще более неустанной и надежной воительницей против ада была Мария Дева.

В средневековой литературе были очень распространены, так называемые, "споры" между небом и адом из-за вопроса, кому должно принадлежать человечество. Эти споры часто носят характер настоящих судебных процессов с отводом свидетелей, ссылками на corpus juris и кассационными жалобами. И они неизменно кончаются поражением чёрта. Оно и немудрено. Если адвокатом является Мария, судьею -- Христос, а секретарем Иоанн Евангелист ("спор" Бартоло да Сассоферрато, XIV в.), то уже самый состав суда не предвещает ничего хорошего для "прокурора" -- дьявола. Последний ссылается на грехопадение первых людей, отдавшее человечество в его руки, и если стать на почву строгой законности, то против такого аргумента трудно что-нибудь возразить. Но что поделаешь, когда суд стоит на точке зрения не законности, а милости. Раздосадованный чёрт обыкновенно подает кассационную жалобу, апеллирует то к Соломону, то к Аристотелю -- его жалоба оставляется без последствий, и он присуждается еще к уплате судебных издержек. Возмущенный, он негодует на лицеприятие судей и восклицает (старофранцузская поэма Avocacie Nostre Dame).

Ah! Qu'est justice devenue!

(Куда делась справедливость!)

Даже если средневековой человек заключал роковой, договор с князем тьмы и продавал ему душу ради богатства, власти или любимой женщины, то и тогда его положение было не безнадежным. Стоило ему только раскаяться, обратиться с молитвой к святому или Пречистой, и они спускались с неба, разрывали фатальный договор и спасали грешника.

Так случилось с разорившимся рыцарем, о котором рассказывает Якопо да Вораджине в своей Legenda aurea, или с наместником Феофилом, судьбу которого увековечила монашенка Гросвита из монастыря Гандерсхейма.

И что в высшей степени замечательно: даже собственные дети дьявола не становились его жертвами.

Волшебник Мерлин, герой в бретонском цикле рыцарских поэм, исчезает неизвестно куда, а Роберт Дьявол искупает свои грехи великим страданием и смирением и умирает, примиренный с небом.

Пусть средневекового человека со всех сторон окружала темная рать отвратительных и враждебных демонов, бесконечно могущественнее чёрта был добрый Бог.

Св. Христофор, пожелавший служить только самому сильному владыке, убеждается сначала в том, что сатана могущественнее королей земных, а потом в том, что еще могущественнее Бог: из оруженосца дьявола он превращается в служителя Христа -- начала добра и благости.

Средневековой человек, конечно, боялся чёрта.

Дьявол рисовался его воображению обыкновенно в виде черного, как эфиоп, гиганта (таким он представлялся Фоме Аквинату), в виде чудища с сотней ног и рук (так он изображен в Видении Тундаля), как колосс с тремя лицами (таким он является на одной фреске Джиотто и в поэме Данте). [1]).

И однако -- по замечанию компетентного ученого [2]) -- средневековой человек чаще смеялся над чёртом, чем боялся его.

Дьявол, как комическая фигура, -- частое явление в средневековой литературе. То он предстает перед нами в виде ловкого карманника, который ворует вещи и, весело скаля зубы, бросается наутек (легенда о Св. Карадоке), то он принимает вид ловкого селадона, нашептывающего праматери сладкие комплименты (французская мистерия об Адаме и Еве), то, наконец, он превращается в скандалиста-дебошира, кувыркающегося на крыльях ветряных мельниц, высасывающего вино из бочек, опрокидывающего баржи (французская поэма XIII в.).

Распространенность в средние века представления о дьяволе, как комическом лице, доказывается убедительно следующим фактом.

Одна группа чертей носила во Франции название Helequin (к их числу принадлежит выше упомянутый черт-весельчак из поэмы XIII в.). Этот дьявол-шутник зашел и в Италию, где он получил название Alichino (один из комических дьяволов в 21 песне дантовского "Ада"). Слово Helequin звучало также Herlequin, а на парижском арго Harlequin.

Как видно, знаменитый Арлекин, главный герой импровизированной комедии или Commedia dell'Arte, смешивший своими шутками и выходками столько поколений, восходит по прямой линии к -- чёрту [3]).

Да и как было не смеяться над дьяволом и его темной ратью вассалов, если они обыкновенно отличались непроходимой глупостью? Кто не надувал чёрта? Студенты, горожане, Виргилий. чёрт всегда остается в дураках. Он строит мост через реку с условием, что первый, кто по нём пройдет, будет принадлежать ему, а горожане пускают первой -- собаку. Он читает студентам лекции о магии, при чём последний, кто покинет аудиторию, будет его собственностью, а студент, который после всех уходит из комнаты, указывает на свою -- тень. чёрт объясняет Виргилию тайны колдования в награду за то, что тот освободил его из заколдованной дыры, а когда поэт постиг интересовавшие его вопросы, он прикидывается удивленным, как мог дьявол поместиться в такой небольшой дыре; чёрт по глупости лезет в нее, чтобы продемонстрировать ему наглядно такую возможность, Виргилий захлопывает крышку и преспокойно продолжает свой путь.

Благодушие средневекового человека наглядно сказалось и в том, что он верил в существование не только, так сказать, нейтральных духов, ни злых, ни добрых -- Данте поместил их в преддверии ада -- но и целой плеяды прямо добрых чертей. Сохранилось немало легенд о том, как они помогали людям, особенно если последние оказали им какую-нибудь услугу.

Даже сам верховный жрец зла, князь тьмы, не был лишен добрых "христианских" чувств. Средневековые богословы много и долго спорили о том, может ли Сатана спастись, если почувствует раскаяние, и хотя вопрос был, в конце концов, решен в том смысле, что дьявол раскаяться не может, на то он дьявол, всё же самая дискуссия очень характерна для благодушного взгляда средневековых людей на врага человеческого. В староанглийской поэме The develes parlament Люцифер хочет помешать Христу увести из ада грешников, а когда все его усилия оказываются тщетными, то он и сам изъявляет желание быть спасенным.

В высшей степени характерно для уравновешенного настроения средневекового общества его отношение к ведьмам.

Конечно, уже средние века верили в существование одержимых дьяволом женщин, сеятельниц зла и несчастий. И однако, -- средние века не знали преследования ведьм, как массового явления, как социальной эпидемии, как социального безумия. Эта печальная и позорная болезнь относится к временам более просвещенным, более близким к нам, к концу XV в. и к XVI ст. [4]).

Передовые церковные писатели XII и XIII в. (Фома Аквинат, впрочем, стоит уже на другой точке зрения) неустанно доказывали, что все россказни о шабаше не более как бред больных экзальтированных женщин, не стоящий никакого доверия.

И на такой же трезвой и гуманной точке зрения стояла и светская власть.

В одном из "капитулов" Карла Великого (начало IX в.) говорится ясно и определенно, что вера в ведьм -- языческий предрассудок, что люди, разделяющие его, находятся под наваждением дьявола, и что тот, кто будет сжигать ведьм, заслуживает смертной казни. Аналогичное постановление издал в XII в. венгерский король Коломан, запрещая преследовать ведьм на том основании, что вера в их существование не более, как предрассудок.

Наиболее богатым источником ужаса было для средневекового человека, вне всякого сомнения, распространенное церковью учение о загробных муках, о сумрачном граде скорби и скрежета, citta dolente, как выражался Данте. С каким-то сладострастным упоением разрисовывало воображение набожных монахов картину пыток и мук осужденных, страдания della perduta gente. Такой жестокой тенденцией отличалось в особенности Видение Тундаля, Visio Tungdali.

Надо, однако, принять во внимание, что эти "видения" о загробном мире, эти хождения по мукам преследовали обыкновенно или морально-педагогическую или же партийно-политическую цель, и потому преднамеренно сгущают краски, преднамеренно нагромождают ужасы.

Но и это сумрачное представление отнюдь не наполняло сердце средневекового человека безнадежным отчаянием.

Пусть над вратами зловещего ада красуется надпись:

Lasciate ogni speranza voi ch'èntrate.

Оставь надежду всяк сюда входящий.

Скитаясь по граду слез и пыток с Данте, Виргилий рассказывает ему (IV п.):

Я был внове в сих местах

Когда нисшел венчанный Победитель,

Неся одержанной победы стяг.

И взят был им отсюда Прародитель

С ним Авель, Ной и давший нам закон

Пророк.

Был Авраам, был царь Давид спасен

И много прочих.

В одной немецкой мистерии Св. Николай спасает таким образом даже душу такой грешницы, как папесса Иоанна, и когда дьяволы хотят отстоять свою добычу, то сопровождающий святого архангел Михаил преспокойно разгоняет их своим светозарным мечом.

Рядом с адом церковь поставила к тому же чистилище и рай, а такая концепция давала перевес светлым чаяниям и надеждам над страхом и отчаянием. Она не позволяла смотреть на жизнь, как на душераздирающую трагедию, полную ужаса и мрака.

Не трагедией, а именно Комедией озаглавил Данте свою -- по отзывам потомства, "божественную" -- поэму, этот итог и синтез всей средневековой культуры.

В письме к Кан Гранде делла Скала Данте (или кто-либо из его поклонников, проникнутых его духом) объяснил следующим образом происхождение этого странного заглавия, на первый взгляд так плохо гармонирующего с сюжетом "хождения по мукам".

"Комедия есть род повествования... отличающийся от трагедии тем, что начало последней внушает спокойствие и удивление, а конец её полон ужаса и страха, тогда как комедия начинается сурово, а кончается счастливо. Отсюда -- ясно, что произведение, о котором идет речь, должно называться -- комедией. В начале его сюжет страшен и ужасен (именно Ад), а в конце полон счастья и радости (именно, Рай)."

Первая часть дантовской трилогии, Ад, производит, без сомнения, впечатление чудовищного кошмара.

Полна ужаса внешняя обстановка -- эти кровавые потоки, озера из кипящей смолы, зловонные рвы, охваченные пламенем адские замки, пустыни, сжигаемые огненным дождем, навеки застывшие ледяные поля. Ужас навевают утонченно страшные пытки, которым подвергаются осужденные, несущиеся в вихре урагана, стоящие головой вниз в грязных ямах, сгибающиеся под тяжестью свинцовых ряс, замурованные в горящих гробах, раздираемые когтями чудовищных демонов. Полны ужаса образы адских привратников и прислужников, -- эти великаны, фурии, герионы, все эти образы, похожие на порождения больного воображения. Ужасом обвеяны, наконец, отдельные эпизоды скорбного хождения Данте по адским кругам, где "в воздухе беззвездном разносятся и плач, и крик, и стон нестройных мук".

Среди этих эпизодов есть один, при чтении которого леденела кровь в жилах еще отдаленнейшего потомства, один, гипнотизировавший своей беспредельно-мрачной поэзией умы еще позднейших поэтов и художников. То рассказ графа Уголино о том, как его заперли вместе с детьми в "Башне голода", как он видел своими глазами муки умирающих сыновей, и как, не в силах превозмочь голод, он питался их мясом.

Проснулись мы: вот час приходит

Когда нам в башню приносили хлеб.

Вдруг слышу: сверху забивают склеп

Ужасной башни: я взглянул с тоской

В лицо детей, безмолвен и свиреп.

Два дня молчали мы в темнице мертвой,

Но только день лишь наступил четвертый

Мой Гаддо пал к ногам моим стеня:

"Да помоги ж, отец мой!" и простертый

Тут умер он. И как ты зришь меня

Так видел я: все друг за другом вскоре

От пятого и до шестого дня

Попадали. Ослепнув, на просторе

Бродил я три дня, мертвых звал детей.

Потом -- но голод был сильней, чем горе!

И эта мрачная эпопея пыток и казней, кошмарных образов и ужасных сцен завершается гигантской, страшной фигурой "князя тьмы".

При виде него Данте онемел от ужаса, кровь заледенела в жилах, и сердце перестало биться. Дьявол был так велик, что его длань была безмерно больше гиганта. Три страшных лика венчали его колоссальное туловище.

Шесть грозных крыл

Над каждым ликом по два выходили.

Бесперые на крылья походили

Нетопыря. Так ими он махал,

Что из под них три ветра бурей выли.

Как мялами он в каждом рте глубоком

Дробил в зубах по грешнику зараз,

Казня троих в мучении жестоком.

И однако, как ни мрачен дантовский ад, даже его сумрачные очертания золотит луч надежды.

Данте ходит по адским кругам не один, а в сопровождении Виргилия, "учителя и вождя", maestro e duca, олицетворяющего светское знание, человеческий разум, а за его плечами явственно чувствуется чье-то еще более могущественное влияние, влияние той, что звалась на земле Беатриче, а потом стала светлым ангелом.

Данте узнает об этом от самого же Виргилия. Виргилий рассказывает заблудившемуся в "темном лесу" жизни, nella selva oscura, как с неба к нему явилась вестница прекрасная, обеспокоенная судьбой бедного, сбившегося с пути друга, и попросила его принять в нём участие.

Подвигнись в путь и мудрым убеждением

Всё для его спасенья уготовь. [5])

К тому же, ведь, "Ад" только первая часть трилогии.

Чем дольше длится хождение Данте по загробному миру, тем светлее становится горизонт.

В "Чистилище" уже нет прежних черных, угрюмых тонов. Ласкающий глаза пейзаж сменил адский ландшафт. Голубой воздух окутывает гору, а на верху сверкает звезда любви, Венера. Вместо скрежета и проклятий здесь слышатся гимны искупления. Место кошмарных чудовищ заняли ангелы, тихою поступью идущие по земле.

Все выше поднимаются путники. Вот пред ними земной рай, очаровательная роща, орошенная кристальным ручейком. Распевая мелодичные молитвы, разбрасывая кругом душистые цветы, бродит по ней прекрасная Мательда, уготовляя путь блаженной Беатриче -- символу всеспасающего богословия, символу откровенной религии.

В третьей части поэмы Данте поднимается, ведомый Беатриче, всё выше к сферам любви и благости, к лицезрению предвечного начала, что "движет небо и далекия звезды" --

И картина пыток и мук, кошмаров и ужасов испаряется перед видением Рая, перед этим морем света, гармонии и блаженства...

В мировоззрении средневекового человека надежда, как видно из приведенных примеров, торжествовала над страхом, вера в победу добра пересиливала отчаяние.

Этот относительный оптимизм средневековых людей был психологически обусловлен наивной и горячей религиозностью, предполагавшей веру во всемогущество доброго Бога. Разлитая во всех классах общества, эта религиозность настраивала людей на восторженный лад, сближала их больше с небом, чем с адом.

Ограничимся одним примером.

В середине XIII в. Италия была растерзана междоусобицами между гвельфами и гибеллинами и всевозможными бедствиями. Казалось, наступают последние времена. И, однако, этот кризис отразился в сознании людей, не как взрыв безнадежного отчаяния, а как подъем религиозной экзальтации. Всюду в городах и деревнях устраивались торжественные процессии, выступали проповедники, звавшие приготовиться к сошествию Спасителя, распевались церковные гимны, раздавалось "аллилуйя". На почве этого религиозного пароксизма, охватившего все классы общества, возникло монашеское братство, орден, так называемых, disciplinati di Gesu. В их рядах видную роль играл бывший адвокат, потом юродивый во имя Господа, Джьакопоне да Тоди, автор страстных религиозных гимнов, проникнутых отнюдь не ужасом перед жизнью, а напротив, горячею верой в милость и благость Творца.

Совсем иначе будет реагировать в XV и XVI в. напр., население Нидерландов на совершавшийся кругом социальный кризис.

При всей беззащитности средневекового человека от стихийных бедствий, напр., от болезней, его никогда не покидала оптимистическая вера в чудо. Что мог он, лишенный всяких медицинских знаний и всяких представлений об общественной санитарии, сделать против такой болезни, как проказа. Казалось бы, такая тема должна была стать в его глазах источником беспредельного и неподдельного ужаса.

И однако, посмотрим, как обработал этот сюжет средневековой поэт, Гартман фон дер-Ауэ, автор "Бедного Генриха". Оказывается, если найдется невинная девушка, готовая отдать свою кровь, то страдающий проказой рыцарь может спастись. Такая девушка находится. Однако, в решительный момент больной отказывается купить свое здоровье ценой чужой смерти. Казалось бы, теперь его положение будет безнадежным. Но нет. Вмешивается само небо и чудом исцеляет больного рыцаря.

В высшей степени поучительно посмотреть, как эту тему обработает писатель XIX в. и сравнить "Бедного Генриха" с рассказом Вилльэ де Лилль Адана: "Герцог Портландский".

Но эта наивная оптимистическая религиозность, эта вера в победу добра над злом только потому жила в душе средневекового человека, что находила обильную и постоянную пищу в окружающих социальных условиях.

В средневековой экономической и бытовой действительности было, конечно, не мало сторон, располагавших человека к невольному пессимизму, к страху перед жизнью, к признанию господства над ней темных, непонятных и враждебных сил (демонов). В таком направлении должны были действовать и беззащитность от природы и незастрахованность от болезней, и бедность, и невежество.

И однако, в социально-бытовом укладе средних веков было немало и таких сторон, которые должны были парализовывать эти отрицательные явления.

Господствовало еще натуральное хозяйство. Продукты производились исключительно для собственного потребления, в крайнем случае на ограниченный круг соседей. Торговля еще находилась в зачаточном состоянии. При таких условиях не могла образоваться резкая противоположность между богатством и бедностью. Богатство состояло исключительно в излишке продуктов, который нельзя было накоплять до бесконечности. От него старались отделаться, конечно, не без выгоды для себя. Так, в монастырях, этих образцовых экономиях, всегда на лицо был значительный избыток продуктов, и монахи пользовались им в филантропических целях, кормили и одевали нищих (что повышало в глазах населения их нравственный авторитет). С другой стороны бедность не казалась еще нестерпимой ношей. Только в средние века была возможна такая личность, как Франциск Ассийзский, проповедовавший добровольную бедность и проникнутый вместе с тем светлой жизнерадостностью, благословлявший в своем известном гимне всю вселенную. Благодаря господству общинного хозяйства в деревнях (в виде общинных лугов и лесов), нищета к тому же не могла стать массовым явлением.

Замкнутость натурального хозяйства, обособлявшего отдельные общины и страны, спасала далее средневекового человека от эпидемических болезней, уносящих в могилу сотни тысяч людей.

Наконец, не было еще постоянной острой классовой борьбы.

Общество, правда, уже в средние века делилось на эксплуататоров и эксплуатируемых. Феодалы-бароны были, конечно, не более, как разбойники и грабители. И однако они не были совершенно бесполезны для крестьянина. В качестве воинов они защищали его от иноземных вторжений, в качестве охотников они истребляли вредную для пашни дичь, всюду водившуюся в изобилии. Так как феодал нуждался не только в земле, но и в мужике, без которого и земля при натуральном производстве бесполезна, то в его собственных интересах было не слишком прижимать крестьянина, и уже во всяком случае для него было совершенно невыгодно сгонять его с насиженного места. А остатки первобытного коммунизма, в виде общинных лугов, позволяли крестьянину сводить концы с концами.

Хотя средневековое общество, покоившееся на натуральном хозяйстве, и содержало в себе не мало темных сторон, всё же оно выстраивалось еще на основе относительной социальной гармонии. Классовые противоположности были, несомненно, налицо, но не выливались еще в форму острой классовой борьбы.

Вот почему нет ничего удивительного, что, когда натуральное хозяйство и обусловленный им патриархальный быт стали отживать под напором развивавшегося капитализма, когда устанавливался на развалинах прошлого новый социально-экономический порядок, это прошлое казалось раем многим даже истинным демократам, народолюбие которых вне всякого сомнения. Достаточно указать на Вилльяма Лэнглэнда (XIV в.).

Этот сельский священник жил душа в душу с народом, любил мужика, как брата, и идеализировал его, как святого. Его никоим образом нельзя заподозрить в пристрастии к феодализму. Это прекрасно понимали и английские мужики, восставшие против помещиков (Восстание Уотт Тайлера). Они знали наизусть многие из его стихов.

И однако в своей социально-аллегорической поэме: "Видение о Петре Пахаре", в этом поэтическом гимне в честь деревенского труда, в этом величественном апофеозе мужика, Лэнглэнд вместе с тем противополагает современной ему Англии, где всё больше развивался капитализм и всё обострялась классовая борьба, старую Англию, Англию недавнего прошлого, Англию эпохи господства натурального хозяйства, когда между отдельными классами царили дружественные отношения: феодалы защищали крестьянина от врагов и зверей, купцы помогали бедным, а мужик, Петр Пахарь, трудился в поте лица на ниве, не только для себя, но и для всех.

Разумеется, такой безоблачно-светлой идиллией, таким раем на земле средневековое общество на самом деле никогда не было. Это поэтическая фикция. Однако, до известной степени нарисованная Лэнглэндом картина общественного быта эпохи натурального хозяйства соответствовала действительности, особенно, если принять во внимание ужасы и жестокости нового экономического строя, воцарявшегося кругом.

Вот эти разнообразные условия быта эпохи натурального хозяйства -- и главным образом отсутствие резкой противоположности между богатством и бедностью и постоянной острой классовой борьбы, или иначе господствовавшая тогда относительная социальная гармония -- и были в конечном счете теми причинами, которые предрасполагали средневекового человека при всей его слабость лицом к лицу с природой смотреть на жизнь скорее благодушно, чем с отчаянием в сердце.

Эти социально-бытовые условия питали его веру в победу добра, рассеивали пессимизм, для которого у него было немало причин, внушали ему мысль, что мир не застенок и не каторга, что в нём можно недурно устроиться, несмотря на дьявола и его темную рать.

Вот почему и творчество эпохи натурального хозяйства, в котором, разумеется, было немало элементов ужаса, звучало скорее благословением жизни, чем безнадежно мрачным проклятием миру.

РЕНЕССАНС

(Возникновение и крушение торгового капитализма)

По мере того, как (приблизительно) с XIV в. европейские общества всё более переходили от натурального к денежному хозяйству, жизнь, недавно еще сравнительно спокойная и патриархальная, всё более осложнялась, становилась для значительной части классов непосильным бременем.

На первых порах давали себя, правда, чувствовать скорее положительные стороны совершавшейся социально-экономической революции.

Быстро развивалась торговля, принимая мировой характер. Возникали централизованные государства в интересах защиты и развития капитализма. Образовались новые господствующие классы -- купеческая буржуазия и группировавшаяся вокруг абсолютных государей придворная знать. Накоплялись огромные богатства, львиная доля которых естественно присваивалась командующими группами. Жизнь богатой буржуазии и придворной знати превратилась в светлый праздник роскоши и наслаждения.

Достаточно вспомнить "Декамерон" Боккаччио, достаточно присмотреться к описанной Раблэ телемской обители, этой утопии блеска и радости, на фронтоне которой начертано "Делай, что хочешь" (Fais ce que voudras), чтобы получить наглядное представление о царственном образе жизни господствующих классов, об этой феерии, сотканной из физических и духовных наслаждений.

До известной степени в этом вечном празднике участвовали и другие группы общества. Когда город посещал государь или князь, устраивались пышные встречи, публичные зрелища и танцы. Во многих итальянских городах порой в продолжение целого года стоял радостный, праздничный шум и гам.

Вот что говорит, напр., Джиованни да Герарди, автор романа "Вилла Альберти", о Флоренции 1389 г.

"В этот счастливый год город был полон празднеств и веселья. Именитые граждане республики были довольны в виду прочного мира. Для купцов время стояло благоприятное. Так как рабочим и мелкому люду не предстояло особенных налогов, то и они были в прекрасном настроении, тем более, что и год был урожайный. Вот почему все охотно собирались попраздновать и повеселиться и часто устраивались роскошные пиры".

И таких "счастливых годов" было немало и не в одной только Флоренции. Раст торговли привел повсюду по необходимости к всесветным путешествиям. Началась эра великих географических открытий. Горизонт человечества безмерно расширился. Средневековой человек жил еще в тесных и узких пределах общины -- для новых поколений вселенная не имела границ. Немецкие купцы-патриции вели за обедом нескончаемые беседы о чужедальних странах, о заморских путешествиях, о чудесах "Калькуттии и Индии". Известный аугсбургский патриций -- гуманист Пейтингер оставил нам в своих Sermones convivales любопытные образчики таких застольных разговоров.

Новые условия жизни -- образование централизованных государств с канцеляриями и двором, возникновение торговых республик, ведших оживленные сношения с близкими и дальними соседями -- вызвали спрос на новые знания, чисто светские. Возникает новая группа -- интеллигенция, гуманисты -- связанная крепкими нитями общих интересов с господствующими классами. При свете новых знаний меркли старые, детские верования, испарялись темные предрассудки. Казалось, не было границ человеческому уму.

В "Письмах темных людей", в "Похвале глупости" Эразма, в романе Раблэ о великанах Гаргантюа и Пантагрюэле, покровителях интеллигенции и науки, слышатся сквозь насмешки над отживающей, невежественной стариной безграничная вера в силу знания, радостный гимн образованию, восторг перед новой жизнью, когда "снова мир наполнился богатыми книгохранилищами и великими учеными". (Раблэ).

Под влиянием накоплявшегося богатства заметно изменилось и положение женщины господствующих кругов. Из скромной, трудолюбивой хозяйки, ушедшей с головой в свои будничные дела, она превратилась в "эмансипированную" даму, интересовавшуюся наукой, искусством и общественными вопросами. Прежняя мать семейства стала элегантной меценаткой, собиравшей в своем салоне художников, писателей и политиков, прекрасной жрицей любви, украшавшей бившую ключом праздничную жизнь. Этот новый тип женщины из господствующих классов -- остроумной, жизнерадостной, образованной -- был потом увековечен Шекспиром в лице Порции, Розалинды, Беатриче.

В итоге всех этих социально-экономических условий, созданных развитием денежного хозяйства -- роста богатств, географических открытий, умственных завоеваний и эмансипации женщины -- сложилось в господствующих классах и связанной с ними интеллигенции бесконечно жизнерадостное настроение, культ земных наслаждений и утех, культ славы, красоты и власти. "Какое счастье жить!" -- это восклицание Ульриха фон Гуттена, это приветствие новой жизни срывалось тогда с тысячи и тысячи уст.

Над светлым и беззаботным, как юность, миром носился радостный, вольный смех, царственный смех, рвавшийся из груди человечества, освобожденного от невежества и нищеты, ставшего твердой ногой на почве завоеванной и опоэтизированной матери-земли. Так, как смеялись люди этой эпохи, человечество потом уже никогда не смеялось.

Еще на расстоянии многих веков мы слышим явственно тот гомерический хохот, которым пронизан, как лучами солнца, роман Раблэ. В поэме Пульчи "Великан Морганте" (Morgante Maggiore) Маргутте разражается таким смехом, что сердце не выдерживает и -- разрывается. Легенда рассказывает, будто Аретино так расхохотался над скабрезным анекдотом, что упал со стула на каменные плиты пола и расшибся до смерти. Пусть в первом случае мы имеем дело с литературным шаржем, во втором с анекдотом -- за ними скрывается сама жизнь: очевидно все верили в возможность такого смеха.

На почве этого жизнерадостного настроения, в атмосфере этого вечного праздника сложились, обслуживая интересы господствующих классов -- купеческой буржуазии и придворной знати -- новое искусство и новая литература, проникнутые любовью к земле, преклонением перед красотой и силой.

Их родиной была Италия, где впервые обозначились и окрепли новые социально-экономические условия.

Картины Джиорджоне и Тициана, Веронезе и Рафаэля звучали, как ликующий гимн свету и красоте, наслаждению и плодородию. Точно на землю спустился Олимп прекрасных небожителей, так засверкал под их кистью мир, -- бессмертный праздник богов.

И таким же праздничным настроением дышала и итальянская литература этой эпохи.

В новеллах Боккаччио, в поэмах Пульчи и Ариосто, в латинских стихах поэтов-гуманистов, в карнавальных песенках Лоренцо Великолепного жизнь развертывается, как безмятежная идиллия, как сон в летнюю ночь, то чарующе фантастический, то игриво веселый. В тысяче разных вариаций, в тысяче разнообразных образов и картин звучал всё тот же основной лейтмотив эпохи, всё тот же призыв к наслаждению и счастью, всё тот же гимн юности прекрасной, но быстротечной.

Юность златая

Быстро пройдет,

Завтра, кто знает,

Смерть подойдет.

Пейте же радость

Жадной душой,

Светлую сладость

Жизни земной. [6]).

В этой возбужденной праздничной обстановке, насыщенной уверенностью и смехом, теряли свой прежний грозный вид старые маски ужаса, лишались своей устрашающей силы темные, безобразные лики ада. чёрт и ведьма становятся для итальянца этой эпохи предметом шутки и насмешки.

В своей автобиографии Бенвенуто Челлини (I, 64) рассказывает, как отправился однажды с одним неаполитанским попом-чернокнижником и некоторыми товарищами в Колизей заклинать чертей. Собралось такое великое множество дьяволов, что у заклинателей дрогнуло сердце. Тщетно сжигали они Assa foetida, запах -- увы -- не действовал на дьяволов. Положение становилось поистине критическим. К счастью, с одним из участников магического сеанса случилось от страха маленькое недомогание. Остальные невольно расхохотались. Такое неприличное и непочтительное отношение смертных к аду настолько разобидело чертей, что они один за другим стали испаряться в воздухе.

Это, конечно, не более, как адский фарс.

В таком же юмористическом тоне трактовался вопрос о ведьмах.

В одной из комедий Аретино (La cortegiana II, 7) сводня рассказывает лакею, что недавно умерла (в Риме) ведьма, оставившая ей всё свое имущество: тут всякие капли и эссенции, тут и знаменитая ведьмовская мазь, которой натирались колдуньи, чтобы попасть на шабаш, noce di Benevento. В особенности же она в восторге от доставшегося ей маленького духа, spirito famigliare, который не только может сказать наверняка, любит ли данная девица данного парня, но и находить ворованные вещи. Нетрудно представить себе, каким хохотом разражается лакей, когда узнает, что этот чудодейственный дух спрятан в -- ночной вазе.

Мы видели, что уже средневековые люди при всём своем страхе перед чёртом были не прочь подтрунить над ним. Теперь этот смех, когда-то благодушный и непритязательный, переходит в безудержный, гомерический хохот. В одной из так называемых "макаронинских" поэм Теофила Фоленго, написанных на своеобразной смеси итальянского и латинского языков, весельчак Бальдо и его спутники встречают на своем пути чёрта. На голове поднимаются четыре рога, уши длинны, как у осла, изо рта торчат клыки, как у кабана. От него нестерпимо пахнет серой.

Все в этом чудище должно было вызвать страх.

И что же? -- Бальдо и его спутники не только не перекрестились, а, переглянувшись, разразились таким хохотом, от которого содрогалось всё их существо.

Таково было настроение господствующих классов и интеллигенции, пока сказывались преимущественно положительные стороны происшедшей социально-экономической революции, и там, где, как в Италии, обнаруживались, главным образом, эти последние.

Очень скоро дали себя почувствовать, однако, и отрицательные стороны развития денежного хозяйства.

Рост торгового капитализма сопровождался страшной ломкой старой жизни, разложением и гибелью целых классов общества.

Если для купеческой буржуазии и придворной знати жизнь стала светлым праздником, то для дворянства и крестьянства она всё более превращалась в непосильное бремя, в каторгу.

Рыцарство (мелкопоместное дворянство), теснимое крупными помещиками и разбогатевшими купцами, опускалось. В Германии рыцарь часто жил хуже мужика. Даже в родном замке Ульриха фон Гуттена, принадлежавшего к сравнительно обеспеченным дворянским фамилиям, царила крайняя бедность. Рыцарские поместья массами переходили в руки бюргеров, а сами рыцари превращались в разбойников. На имперских сеймах они часто протестовали против иноземной, да и вообще всякой торговли, на том основании, что купцы наживают 100 на 100, тогда как им -- благородным рыцарям -- есть нечего. В Англии разорившиеся мелкие дворяне становились пиратами, разъезжали по океану и покоряли для метрополии первые колонии.

Литература этой эпохи увековечила в целом ряде бессмертных типов этого рыцаря, выбитого из колеи новыми условиями жизни, не сумевшего к ним приспособиться. Он предстает перед нами то в виде гордого нищего идальго, живущего неизвестно на какие средства, больше в долг, но презирающего всякий мещанский труд (рыцарь в испанской повести Ласарильо из Тормеса), то в виде пьяницы-паразита, проклинающего новое время, не умеющее ценить "истинных храбрецов", которым -- увы! -- осталось только "водить по улицам медведей или наниматься в трактирные слуги" (Фальстаф Шекспира).

Еще отчаяннее складывалось положение крестьян.

Если средневековой феодал нуждался не только в земле, но и в мужике, то помещики нового типа, помещики-капиталисты, нуждались уже только в земле -- без мужика. Для них было выгодно выжить крестьянина с его насиженного места. Для этой цели они прибегали к всевозможным кляузам, пускали в ход неведомое и непонятное крестьянину римское право, не останавливались и перед самым простым физическим насилием.

Стремясь с другой стороны закруглить свои владения в интересах капиталистической их эксплуатации, в частности в интересах овцеводства, помещик без зазрений совести захватывал общинные луга и леса. Крестьяне, лишившись этого важного подспорья для своего хозяйства, массами выкидывались из деревни. Целые слои их пролетаризировались. Так -- один только пример! -- в Англии эпохи Генриха VIII было выкинуто из деревни 80,000 человек, погибших или от нищеты или как грабители, на виселице. Это известная история о том, как -- выражаясь словами Томаса Моруса -- "овцы съели людей".

По мере развития капитализма более шатким и стесненным становилось положение и тех классов общества, которые не страдали непосредственно от экономического переворота.

Время, когда "ремесло имело под собой золотую почву", приходило к концу. Ремесленные цехи, достигшие постепенно большого благосостояния, вдруг почувствовали, что им грозит опасность. Пролетаризированные элементы деревни бросились массами в города, мечтая устроиться при каком-нибудь цехе. Недавно еще спокойная жизнь мастеров была нарушена грозным призраком конкуренции, и они поспешили отгородить себя рядом ограничительных и запретительных постановлений. Так, для вступления в цех стали требовать свидетельства о законном рождении, а это свидетельство получить было тогда не легко, даже невозможно человеку, заброшенному в город из далекой деревни. Эти консервативные цеховые постановления отчетливо вскрывают беспокойство, охватившее мастеров, почуявших увеличивавшуюся шаткость своего положения.

К тому же жизнь страшно вздорожала.

В эпоху господства торгового капитала цены предметов первой необходимости всё поднимались. Современники объясняли это вздорожание жизненных припасов исключительно произволом и алчностью крупных купцов-монополистов. Необходимо, однако, принять во внимание и происходившее тогда повсеместно понижение стоимости денег, вызванное усиленной эксплуатацией в интересах торговли серебряных рудников. Несколько цифр, сообщенных Литером, могут дать наглядное представление об этом процессе вздорожания жизни. По его словам, шеффель муки раньше стоил 3 грошен, теперь -- 12, десяток яиц раньше 9 пфенигов, теперь -- 17. Само собой понятно, что это вздорожание предметов первой необходимости ложилось особенной тяжестью на экономически слабые и плохо поставленные группы.

Чем победоноснее развивался капитализм, тем более обострялась противоположность между богатством и бедностью.

С одной стороны -- огромные, баснословные доходы купцов. Порой они наживали 450 %, при чём капитал вращался в деле какие-нибудь три месяца. Купеческий патрициат снабжал иногда государей колоссальными суммами. С другой стороны -- голодная масса. Нищета становилась теперь социальным, массовым явлением, и не было надежды выйти из неё. В немецких городах XVI в. нищие составляли 15 и 20 % общего числа населения и никакие филантропические затеи патрициев не помогали. В городах Фландрии в конце XV в. люди массами умирали на улицах от голода, иногда -- по словам современной летописи -- "третья часть населения состояла из нищих" (как в Ипре).

Все более обострялась и классовая борьба.

Господствовавшая в средние века относительная социальная гармония уступала теперь место открытой и страшной внутренней войне.

Между городом и деревней устанавливается всё более страстный антагонизм. Горожане, и прежде всего интеллигенция, относятся к рыцарю и, особенно, мужику с величайшим презрением. Слово крестьянин становится всё более синонимом идиота. Именно из рядов деревенского населения рекрутируют горожане-драматурги своих клоунов и арлекинов, своих шутов и graciosos. Только инстинктивным крайним антагонизмом между городом и деревней можно объяснить также поведение ландскнехтов в деревнях. Они опустошали без смысла и основания крестьянские нивы и луга, а ландскнехты вербовались преимущественно из отбросов города. Рыцарь и крестьянин в свою очередь ненавидели богатый купеческий город, ставший царем жизни. В одном рыцарском воззвании рекомендуется "благородным дворянам франконской земли" "налететь на бюргеров и опалить их, как свиней". А вождь восставших тирольских крестьян, Михаил Гайсмайер проповедовал в своем манифесте уничтожение купцов, торговли и городов.

Ожесточенная борьба кипела и в недрах самого деревенского мира. Теснимые, экспроприируемые крупными помещиками, крестьяне поднимают знамя мятежа, и по всей Европе катится волна мужицких восстаний, потопленных в крови, с величайшей жестокостью (восстание Уотта Тайлера, Роберта Кэта в Англии, "Жакерия" во Франции, "крестьянские войны" в Германии).

Последние рыцари-феодалы объявляют в свою очередь войну новым общественным силам, мечтая повернуть колесо истории назад. (Мятеж Сикингена и Гуттена в Германии, восстание графа Эссекса и Соутгамптона в Англии).

Не менее ожесточенная вражда кипит и в городах.

Подмастерья борются с мастерами, ремесленные цехи с купеческим патрициатом. Немецкие города этой эпохи служат ареной нескончаемых междоусобиц, и то и дело вспыхивают революции. Возникает новый класс -- пролетариат -- организующийся под знаменем анабаптистского движения, которое подавляется огнем и кровью после отчаянного сопротивления.

Совсем иной характер принимала теперь и война.

Погоня за рынками, династические интересы новых государств повергли Европу в бесконечную бойню. Профессионалы-солдаты (ландскнехты) вносили в военное дело, бывшее раньше своего рода спортом феодалов, страшную жестокость. Современные хроники изобилуют описаниями взятия городов, сопровождавшегося неслыханными злодеяниями, пытками мужчин, изнасилованием женщин, даже беременных, убийством детей. Во время войны Максимилиана с Нидерландами однажды в окрестностях одного только города было сожжено 300 деревень и 800 ферм.

В то же самое время болезни принимали всё более чудовищный эпидемический характер. Теперь, когда прежняя замкнутость и обособленность, характерная для натурального хозяйства, сменилась оживленными внутренними и внешними торговыми сношениями, всякий недуг немедленно принимал характер массового явления и социального бедствия.

С середины XIV в. начала свое победное шествие по Европе чума. Не простая случайность, что "Декамерон" Боккаччио, одно из тех произведений, что знаменовали рождение нового мира, открывается известным описанием чумы. Эта болезнь была одною из составных частей новой торговой культуры. Трудно сказать, какая масса народа погибла от этого бича. В середине XIV в. в Англии от чумы умерла третья часть населения, в конце XV в. в одном Брюсселе, в какой-нибудь год, погибло 20000 человек и т. д.

В конце XV в. к чуме присоединился сифилис, производивший не меньшие опустошения. Невыразимый ужас должен был охватить людей, когда они вдруг увидели, что физическая любовь, в которой они недавно еще видели источник высшего наслаждения, превратилась в одну отвратительную зиявшую рану, в одну сплошную язву. Теперь из-за каждого алькова, где праздновалась оргия чувственности, из-за спины каждой влюбленной парочки выглядывал страшный скелет смерти -- Mors syphilitica. Болезнь не щадила никого, ни пап, ни королей, ни интеллигенцию, ни низшие классы. В ужасе бежали люди из когда-то оживленных домов терпимости, из "женских переулков", оглашенных веселым шумом и гамом. Пустели общественные бани, где мужчины и женщины купались вместе и где они любили поесть, попить, пофлиртовать.

По улицам городов, по большим дорогам шествовала важно и мрачно царица-смерть, Mors Imperator.

К этим страшным болезням тела присоединились не менее ужасные недуги духа, всевозможные нервные страдания, также принимавшие массовый, эпидемический характер. Достаточно вспомнить движение флагеллантов или самобичующихся, пляску св. Витта, так называемую, волчью болезнь, выражавшуюся в том, что люди подражали волкам. Даже дети страдали подобными нервными болезнями. Так, в Фландрии XV в. мальчики и девочки были охвачены странною жаждою увидеть во что бы то ни стало гору св. Михаила, и умирали массами от неудовлетворенной тоски.

Под влиянием всех этих материальных условий -- распадения целых классов общества, роста нищеты, обострения классовой вражды, ужасов войны и эпидемий -- должен был сложиться -- особенно в стираемых эволюцией классах -- глубоко пессимистический взгляд на жизнь. Для этих групп мир был уже не веселым праздником любви и наслаждения, а скорее застенком пыток и мук.

А в довершение всего на Европу надвигался огромный экономический кризис, первый кризис, известный истории.

Эпоха возникновения и развития торгового капитала завершилась всеобщим банкротством, захлестнувшим и господствующие классы.

Исчезала прежняя жизнерадостность, замирал вольный, радостный смех, затихала, обрываясь, песнь юности и счастья. Кругом вставал тяжелый мрак гнетущих чувств и предчувствий.

Подводя итог настроению, воцарившемуся в европейском обществе XVI в., Каутский замечает: [7]).

"Ненависть, ужас, отчаяние были ежедневными гостями в хижине и дворце. Каждый с трепетом ждал завтрашнего дня. Всюду господствовала неуверенность в своей безопасности, постоянный страх перед неодолимыми социальными силами, действовавшими уже не в районе одной какой-нибудь общины, а являвшимися бичами, угрожавшими целому народу, даже всему человечеству. Из религии исчезла её жизнерадостная, веселая струя. И она теперь развертывала свои самые мрачные и грозные стороны. Всюду людям снова стал мерещиться дьявол и их воображение старалось изобразить его, как можно более жестоким".

Добрые боги умерли и на земле воцарился с своею страшной свитой -- князь тьмы и зла.

Ужас перед жизнью, всецело отданной во власть зловещих демонов -- таково основное настроение клонящейся к упадку эпохи торгового капитала, эпохи первого выступления на историческую сцену капитализма.

Человек снова подчинен кошмарным адским видениям и силам.

Каждый порок сейчас же превращается теперь в глазах людей в лик страшного дьявола. В Германии появляется целая литература и целая галерея картин, изображающие чёрта: моды, охоты, пьянства, лжи и т. д. Нидерландские хроники переполнены сообщениями о том, как чёрт встретился то одному, то другому обывателю в виде чудовища с головой быка (Osshaert) или в виде адской рыси (Bullebock). По всей Фландрии бродят проповедники и толпа жадно внимает их рассказам о социальной организации ада, о том, что, наприм., у дьявола Менехиэля находится в услужении 20 герцогов, 100 графов и 7405928 рядовых чертей. Даже такие передовые и просвещенные люди, как Лютер и Меланхтон, верят в реальное существование дьявола. Великий реформатор видел его однажды воочию, в Виттенберге, когда он там переводил Библию и бросил в него чернильницей. На летучих листках, вышедших из реформационных кружков, Лютер часто изображается рядом с дьяволом, который хочет его соблазнить кардинальской шляпой, если он согласится отказаться от своего похода против Рима.

Снова перед взорами людей встает страшная картина града скорби и слез, della citta dolente с её пытками и казнями.

Нидерландские бродячие проповедники воспроизводят перед своими слушателями подробности самого жестокого и кошмарного из всех средневековых видений, видения Тундаля. В Германии назидательные, душеспасительные книги рисуют загробные муки с изысканно-утонченной жестокостью. Вот один пример: речь идет о казни, которой подвергается на том свете гуляка-бражник.

"Под звуки труб и свистков душу грешника приносят к Люциферу и сажают на раскаленный до-красна железный стул. Сначала ему вливают в горло смолу и серу, причем два чёрта дуют в приставленные к его ушам раскаленные трубы, так что пламя выбивается у него из глаз, рта и носа. Наконец, Люцифер говорит: "Отнесите господина на мягкое ложе и дайте ему красавицу". И его бросают на ложе из кипящей смолы и серы, огненные змеи обвиваются вокруг его шеи и огромные широкие животные лезут ему в рот" [8]).

Так создавалась постепенно атмосфера, насыщенная верой в ад и его темные силы, и потому все отчаявшиеся, все сознавшие свое бессилие невольно обращали свои взоры к дьяволу.

Так поступали тысячи и тысячи женщин.

Положение женщины, особенно из средних и низших классов, стало в эту эпоху критическим. Многим из них уже нельзя было надеяться выйти замуж. Вследствие постоянных войн и грозных эпидемий число мужчин всё более сокращалось. Женское население, несомненно, перевешивало мужское. Об этом свидетельствует красноречиво всё более распространявшаяся "погоня за мужчиной", многочисленные картины, изображающие, "как несколько женщин борются между собой из-за одной пары мужских штанов" [9]). Очень многие из уцелевших мужчин к тому же не имели права жениться, напр., многочисленный класс подмастерьев и учеников. Многие тысячи женщин не могли при таких условиях надеяться на естественное удовлетворение своей половой потребности. На почве этой неудовлетворенности возникали разные формы истерии, а эта последняя благоприятствовала всевозможным ненормальным эротическим видениям. Так как на мужчину эти женщины уж не могли рассчитывать, то им оставалось только грезить о сверхъестественных силах. А распространенная во всех слоях общества вера в демонов подсказывала им, где именно искать удовлетворения своей эротической потребности. На помощь к тому же являлись старухи-сводни, продававшие разные волшебные снадобья, "ведьмову мазь", составленную из разных специй, вызывавших эротические галлюцинации. А разлитой кругом, въевшийся в сердца мрачный мистицизм окрашивал эти галлюцинации в адский цвет.

В известном Malleus maleficarum (Молоте ведьм) говорится, что каждая "ведьма" получает от сатаны особого чёрта, обязанного исполнять роль её любовника. Если в этом заявлении видеть указание на реальный факт, то оно, конечно, ложь и глупость. Если же в нём усматривать несколько слишком обобщенное описание душевного состояния и эротических галлюцинаций женщин-истеричек этой эпохи, то оно приемлемо. Если не все, то многие такие женщины, несомненно, воображали в своем ненормально-повышенном эротическом бреду, что имеют дело с демонами.

К дьяволу обращали свои взоры всё чаще и ученые этой эпохи.

Их положение скоро также оказалось трагическим. Перед ними стал ряд вопросов, которых разрешить они не были в состоянии. Развивавшаяся торговля и промышленность, необходимость завоевания земного шара, необходимость подчинения себе природы вызвали спрос на естественные науки: на физику, химию, астрономию и т. д. Предшествующие поколения, никогда не занимавшиеся подобными вопросами, не оставили ученым в наследство надежных приемов и разработанных методов. И задача оказалась им не по силам. Ученые невольно обратили свои взоры к сверхъестественным силам, сначала к небу, к добрым духам -- так возникла белая магия, -- а потом стали всё чаще апеллировать к аду, к темным силам, к черной магии, заклинавшей дьявола, искавшей помощи у князя тьмы.

Вера в безграничную власть сатаны охватывала всё более широкие слои общества и явилась той почвой, на которой не только среди невежественной массы, но и на верхах интеллигенции складывалось убеждение в реальное объективное существование колдунов и ведьм.

До нас дошло интересное свидетельство об историческом Фаусте, послужившем оригиналом для героя немецкой народной книги, а потом для героя Марло и Гете. В своих Loci communi (1556) некий Манлий пресерьезнейшим образом утверждает, что Фауст был чернокнижником, что однажды в Венеции он хотел подняться на небо, за что был жестоко избит чёртом, что он имел при себе пару собак, бывших просто замаскированными дьяволами, -- как и другой ученый (прибавляет Манлий), Агриппа фон Неттесхейм -- и что он умер, после того, как чёрт свернул ему шею.

И подобно тому, как в каждом ученом видели колдуна, так в каждой женщине усматривали ведьму.

В их существование верит теперь уже не одна невежественная масса (как это было в средние века), но и самые передовые и просвещенные люди, цвет интеллигенции. В Германии на такой точке зрения стояли и гуманист Генрих Бебель и реформатор Лютер, а сатирик Мурнер прямо заявляет в одном стихотворении, что если бы не нашлось палача, то он сам с превеликой охотой зажжет костер, на котором будут казнить ведьм. В Англии в существование ведьм верят такие писатели, как Миддльтон, Бен-Джонсон, по-видимому, и Шекспир. Король Яков I пишет специальную книгу о "демонологии" против Реджинальда Скотта, который доказывал, что "ведьм" не существует, а английский парламент издает в 1604 г. особый закон, направленный против колдуний.

Эпидемическая вера в ведьм незаметно перешла в их повсеместное преследование, в их массовое истребление. Во всей Европе запылали костры и заработала инквизиция.

Если в средние века -- как видно из книги одного нидерландского ученого Somme Ruael (1483) -- ведьму сжигали только в том случае, если она нанесла людям какой-нибудь материальный ущерб, то теперь было достаточно одного подозрения, одного доноса, чтобы погубить целую тысячу ни в чём неповинных женщин.

В 1484 г. вышла булла папы Инокентия, Summis desiderantes affectibus, прозвучавшая, как сигнал, к массовому преследованию ведьм, зажегшая повсюду вереницу костров. Пять лет спустя появился пресловутый Молот ведьм, составленный Генрихом Инститором и доминиканцем Яковом Шпренгером -- настольная книга всех инквизиторов и палачей.

Несколько цифр могут дать представление о чудовищных размерах этого дикого безумия, о гекатомбах, принесенных в жертву дьявольскому наваждению.

В Лотарингии в 15 лет погибло 900 "ведьм", в одном только городе Вюрцбурге в какие-нибудь пять лет было сожжено столько же, тулузский суд однажды одним росчерком пера осудил к костру 900 женщин.

Или вот один факт, ярко характеризующий эпоху.

Когда невеста Якова I переезжала из Дании в Шотландию, разразилась буря и хотя никто не пострадал, король тем не менее велел расследовать, кто виноват в этой буре. Подозрение пало на 200 женщин, живших частью в Дании, частью в Шотландии. Под пыткой они признались, что они в самом деле виноваты: они разъезжали по воздуху в маленьких колесницах и от сотрясения воздуха и возникла буря. На вопрос, почему же их не видно было в воздухе, они ответили, что обладают способностью становиться незримыми. Однако, когда их повели на костер, эта для них столь выгодная способность почему-то не проявилась.

Процесс этих "ведьм" был подробно описан в брошюре News from Scotland (Новости из Шотландии), которая выдержала несколько изданий, и была использована Шекспиром для "Макбета".

В этом массовом преследовании ведьм ярко сказалось мрачно-угнетенное сознание общества XVI в. -- всех его классов, -- чувствовавшего себя во власти непреодолимых социальных сил и не понимавшего их сущности. Инстинктивный антагонизм полов незаметно направил мысль, находившуюся в поисках причины зла, на женщину, а церковь, могущество которой рушилось, всеми силами поддерживало этот предрассудок, надеясь его ценою восстановить свое пошатнувшееся положение.

Этот разлитой во всех классах страх перед темными силами, управляющими жизнью, переходил постепенно в настоящую манию преследования.

Торквато Тассо был весь пронизан таким болезненным страхом. То ему кажется, что его подстерегают инквизиторы, что они хотят его сжечь, как еретика. Он пишет отцам инквизиции длинные, тревожные письма, доказывая, что он правоверный католик. Мало того. Он сам отправляется в Болонью и, волнуясь, старается убедить их в их ошибке. То ему сдается, что он осужден на вечные муки. Он слышит трубные звуки, предвещающие страшный суд. В его ушах раздается голос Всевышнего: "Идите, проклятые, в вечный огонь!" Его охватывает невыразимый ужас и он спешит каяться и причаститься (письмо к Сципиону Гонзаге). То ему кажется, что он заколдован, что он нуждается не во враче, а в заклинателе бесов. Forse ho maggior bisogno dell'esorcista, che del medico, perch'il male è per arte magica. (Письмо от 25 дек. 1585). То ему чудится, что он окружен злыми демонами, которые воруют у него деньги, перчатки, книги, которые хотят его погубить.

Безумие охватывало людей. Они становились сатанистами, эротоманами, извергами, детоубийцами.

Вот французский феодал Жиль де Рэ.

Он сражался когда-то бок-о-бок с Орлеанской Девой и близость к этой мистически настроенной воительнице, по-видимому, не прошла для него даром. Но если Жанна воображала, что находится в союзе с небом, то Жиль де Рэ обратил свои взоры на дьявола.

Он уединился в своем мрачном родовом замке Тиффож и зажил здесь колдуном. Окружив себя алхимиками, он принялся делать золото, быть может побуждаемый к этому экономическим разорением. Скоро он убедился, что без помощи дьявола ничего не сделаешь и в замке появляются заклинатели и маги.

"Однажды ночью, -- рассказывает Гюйсманс [10]), изучивший акты процесса, -- Жиль отправляется с колдуном в лес, примыкавший к замку Тиффож. Он остается на опушке, колдун уходит вглубь. Безлунная, удушливая ночь. Жиль волнуется, всматривается в мрак, вслушивается в тяжелый сон равнины. Вдруг раздается вопль.

Жиль идет навстречу колдуну, видит его измученным, дрожащим и растерянным. Маг рассказывает вполголоса, что дьявол явился ему в образе леопарда, но прошел мимо".

После ряда аналогичных неудач, Жиль понял, что дьявол заговорит только в том случае, если ему в жертву будет принесен живой ребенок. И вот он убивает мальчика, отрезает ему кисти рук, вынимает сердце, вырывает глаза и приносит всё колдуну.

Дьявол продолжает молчать.

Тогда Жиль превращается в Ирода, в безумного параноика-детоубийцу, в сатаниста-эротомана. Из окрестных деревень исчезают все дети. В подземелье замка целые бочки наполнены детскими трупиками. Жестокость обезумевшего феодала доходит до изуверства. Он вскрывает грудь детей, пьет с наслаждением их последний вздох, разрывает рану руками.

"Струится кровь, брызжет мозг, а он, стиснув зубы, смеется".

В его больном мозгу весь мир превращается в отвратительный, чудовищно-безобразный кошмар.

"Из земли повсюду выходят бесстыдные формы, беспорядочно рвутся к осатаневшему небу, облака раздуваются, как беременные животные. Он видит на стволах деревьев странные наросты, ужасные шишки, язвы и раны, раковые туберкулы, ужасные костоеды. Словно земля -- больница прокаженных, один сплошной лепрозорий".

Ужас и безумие воцарились на земле.

На почве этого мрачно-мистического настроения, вызванного разнообразными социальными условиями, возникло искусство, полное кошмаров и ужасов.

Его родиной были Нидерланды и Германия, страны преимущественно мелко-буржуазного уклада, где недавно еще процветало мелкое производство, страны крестьянские и ремесленные, где последствия развивавшегося капитализма давали себя чувствовать с особенной силой, и где свирепствовали войны, голод и ожесточенная классовая борьба.

В Нидерландах выступает целая плеяда художников, изобразителей дьявольских ликов и адских сюжетов, наиболее яркими представителями которой были ван Акен, более известный под псевдонимом Иеронима Босха (Bosch), прозванный современниками le faizeur des dyables, и Питер Бретель, окрещенный некоторыми историками искусства "адским" Брёгелем.

Оба они были типическими представителями мелко-буржуазной культуры средних веков, отживавшей и распадавшейся под напором развивавшегося крупного капитала. Оба были насквозь проникнуты духом этой патриархальной старины, дни которой были сочтены. Оба производят впечатление скорее средневековых людей, чем сыновей нового времени.

Оба они были убежденными противниками капитализма.

На одной из гравюр Босха изображен огромный слон, на которого со всех сторон нападают люди с оружием в руках. Они приставляют к нему лестницы, чтобы взобраться на него. Но тщетно! Массами они гибнут, а чудище продолжает стоять, как ни в чём не бывало, торжествующее и надменное.

"Эта гравюра, -- замечает Госсар, лучший знаток Босха [11]), -- изображает аллегорически борьбу бедных классов против могущественного здания капитала".

На другой гравюре художника изображен огромный кит, пойманный ловцами. Один из них распотрошил ему живот и оттуда высыпается масса съеденных им мелких рыбок. Подпись достаточно красноречиво вскрывает социальное содержание гравюры.

Siet, sone, det hebbe ich zeer lange gheweeten, dat de groote vissen de claine eten. (Видишь ли, сын мой, я давно уже знал, что крупные рыбы пожирают мелких).

Босх нападал в своих социальных сатирах не только на крупных капиталистов, но и на крупных помещиков, изображая их на одной гравюре в виде разбойников, отнимающих у крестьянина его стадо, жену и жизнь.

Та же враждебная капитализму тенденция дышит и в творчестве Брёгеля.

На одной из его гравюр изображен двор, заваленный ящиками и мешками с клеймом: nemo-non. Среди них возятся купцы, поглощенные вопросом о прибыли. На пороге здания (на заднем плане) двое вступили в ссору из-за обладания товаром. Вдали виднеются палатки вторгшихся в страну испанцев. Подпись гласит: Elck.

"Elck -- это chacun, nemo-non, каждый в отдельности, -- замечает один из толкователей П. Брегеля [12]), -- это формула индивидуализма в его социально антагонистическом проявлении. Это в частности антверпенский буржуа, крупный антверпенский купец, забывающий среди забот о личном благе, об общественной солидарности и не обращающий внимания на виднеющиеся на горизонте испанские алебарды".

На другой гравюре Брегеля происходит отчаянное сражение между очеловеченными копилками и огромными денежными ящиками и, хотя последних меньше, победа останется вне всякого сомнения, на их стороне. Это другая аллегория для выражения всё той же победы крупного капитала над мелкой собственностью. Та же тенденция отличает и двойную гравюру художника, озаглавленную "Жирная и тощая кухня". Между тем, как богачи, самодовольные, упитанные, как боровы, пируют вокруг обильно уставленного стола и безжалостно прогоняют появившегося в дверях бедняка, на другой картине тощие и голодные бедняки гостеприимно приглашают толстяка-богача разделить их, более чем скромную, трапезу [13]).

Как типические представители мелкой буржуазии, для которой жизнь становилась всё более тяжелой каторгой, оба художника стояли на средневековой аскетической точке зрения, ибо только воздержание и экономия могли позволить этому классу существовать, да и утехи жизни были не для него.

В глазах Босха слава и наслаждения, в которых господствующая купеческая буржуазия и связанная с ней интеллигенция усматривали цель бытия, высший смысл жизни, -- не более как прах и тлен. Земную славу он изображает в виде воза с сеном, а рядом с раем чувственной любви он ставит ад, куда прямой дорогой ведет, по его мнению, служение богам наслаждения.

Таким же аскетическим духом был проникнут и Питер Брегель. Жизнь, посвященная праздности и наслаждению, была для него смертным грехом и он посвятил ей две морализирующие, осуждающие аллегории.

Представители оттираемых классов, оба художника видели в жизни не светлый праздник наслаждения и смеха, а ад ужасов и кошмаров, дьявольских ликов и страшных чудовищ.

Уже на Вазари, старого биографа итальянских художников Ренессанса, картины Босха производили впечатление кошмара, от которого волосы становятся дыбом. Мир, как его воспроизводит нидерландский художник, заселен странными и страшными фантомами. На картинах, изображающих искушение св. Антония, аскету мерещатся уродливые формы и образы, вышедшие из адской пропасти. Босх любил рисовать "уродов", "ведьм", "колдунов" (не дошедших до нас). В передаче Брегеля сохранился портрет князя тьмы, в виде страшного чудища, получеловека-полузверя. Правда, это не гигантская фигура дантовского Дите, но это и не тот комический, благодушный чёрт, над которым потешались средневековые крестьяне и ремесленники. Это тот дьявол, который -- по словам нидерландских хроник этой эпохи -- ходил тогда по земле, пугая обывателей своей звериной рожей. Босх любил воспроизводить также пытки и казни загробного царства, пользуясь -- как и современные ему бродячие проповедники -- видением Тундаля. И вся эта картина мира, как хаоса пыток и мук, чудищ и демонов, завершается видением страшного суда, в котором явственно слышатся слова средневекового гимна, обвеянного ужасом:

Dies irae, dies illa

Solvet saeclum in favilla.

Такое же кошмарное впечатление производит творчество Брегеля (за исключением его реалистических жанров из деревенской и городской жизни).

На его аллегориях, посвященных бичеванию наслаждения и праздности, встает целый мир не поддающихся описанию чудищ, пресмыкающихся гадин, полулюдей-полуживотных, полуптиц-полурыб, между которыми сидят и скалят зубы сонмища демонов и чертей.

Брегель несколько похож на изображенную им безумную крестьянку Грету. Окруженная со всех сторон дьяволами и уродами, она с ужасом видит перед собою отверстую адскую пасть. Таким безумным видением, полным страхов и ужасов, представлялся мир самому Брёгелю. А над ним царит зловещий призрак смерти, косящей великих и малых, целыми массами. В рамке из горящих деревень и городов и гибнущих в море кораблей нагромождены целые гекатомбы тел, -- целые пирамиды трупов.

Такое же мрачное настроение воцаряется постепенно и в немецкой живописи. С каким-то болезненным упоением разрисовывали немецкие художники пытки и казни осужденных. Три картины бросаются особенно в глаза. Все они посвящены крестным мукам Христа. Во всех трех случаях Спаситель изображен не Богом богатых и праздных, не традиционным красавцем, а Богом гонимых и угнетенных, мужицким Богом, грубым и некрасивым, почти безобразным.

Матиас Грюневальд окружил казненного Христа всеми ужасами инквизиционных пыток, атмосферой настолько пригнетающей, что даже палачи не выдержали и обратились в бегство. Тело Христа посинело и вспухло. Из открытой раны на боку сочится кровь. Ступни ног позеленели от гноя. Огромная всклокоченная голова поникла от изнеможения. В потухшем взоре светится бездонный ужас. И от боли рот скривился в гримасу смеха.

На картине Гольбейна палачи подвергают жестоким пыткам Христа (мотив, часто варьированный художником), а на картине Л. Кранаха обращает на себя внимание утонченно-мучительная казнь, которой подвергли одного из разбойников, хотя она не подсказывалась словами Евангелия и противоречит исторической правде.

Подобно нидерландским художникам, и немецкие особенно охотно изображают страшные образы, дьявольские хари, отвратительные видения больного мозга. На картине Кранаха и особенно Мартина Шонгауера, посвященных искушению св. Антония, кувыркаются черти с хвостами рыб, крыльями птиц и безобразно-оскаленными рожами. Охотно воспроизводили немецкие художники также эпизоды из Апокалипсиса, книги Страшного Суда, наполняя их часто баснословными чудищами (Гольбейн, Буркмайр).

Дьявол, ведьма и смерть -- становятся стереотипными фигурами немецкой живописи XVI и XVII в.

Вот, напр., гравюра Герца: "Шабаш на Блоксберге" (XVII в.).

Наверху, на правой стороне (от зрителя) чернокнижник начертал свой магический круг и заклинает духов. Они выползают со всех сторон -- безобразные и страшные. Внизу, среди черепов и горшков с волшебной мазью, раздеваются ведьмы. Наверху, на левой стороне, тянется бесконечный хоровод чертей и колдуний, справляя адское празднество, а внизу дьяволы целуются с ведьмами или пляшут в диком экстазе.

На гравюре Ганса Балдунга Грина "Шабаш ведьм" около иссохшего пня собрались колдуньи и стряпают свое адское зелье, а наверху, в воздухе, на козле несется их товарка на Блоксберг.

И всюду, куда ни взглянешь, стоит, подстерегая свои жертвы -- смерть, Mors Imperator.

Она выглядывает из-за дерева, мимо которого проходит ясным летом влюбленная парочка, наслаждаясь взаимной близостью (Дюрер). Она сзади обнимает прекрасную, пышнотелую женщину и запечатлевает на её устах роковой поцелуй (Ганс Бальдунг Грин). Она всюду и везде, ибо то, что люди называют жизнью, есть на самом деле -- пляска торжествующей смерти (Г. Гольбейн: Пляска смерти).

Черт и смерть -- эти два владыки мира -- стоят рядом на известной картине Дюрера.

Вдали, на вершине горы, виднеется замок. Там всё светло. Внизу мрачное ущелье. На боевом коне въезжает рыцарь с строгим и важным лицом. Он знает, что жизнь не светлый праздник смеха и наслаждений. Жизнь полна ужасов и страхов. Сзади на него нападает чёрт, в образе отвратительного чудовища с головою кабана, а сбоку к нему подъезжает на тощей кляче скелет смерти с часами в руках.

И ни один луч света и надежды не озаряет это мрачное ущелье, что зовется жизнью, где человека окружают со всех сторон дьявольские рожи и кошмарные образы.

По мере того, как под влиянием надвигавшегося всеобщего банкротства жизнь становилась всё более мрачной и для господствующих классов, литература также окрашивалась в всё более черный цвет и в ней также отводится всё больше места дьяволу, ведьмам, пыткам и ужасам.

В итальянских поэмах раннего Ренессанса фигура чёрта была, правда, не редкостью. Но он появляется то в виде веселого бражника, как, напр., дьявол Скарпино в поэме Боярдо "Влюбленный Роланд", этот завсегдатай таверн, где можно поиграть в карты и бывают девицы легкого поведения, где сверкает хорошее вино и вкусно пахнет яствами (dove è miglior vino -- о del giuco e bagascie la dovizia -- nel fumo dell'arrosto fa dimora), или же он выступает, как черт-джентльмэн, услужливый и преданный людям, в роде Астаротте в поэме Пульчи "Великан Морганте", который приводит Ринальдо в такой восторг, что тот не может нахвалиться царящими в аду благородством, куртуазностью и чувством товарищества -- gentilezza, amicizia e cortesia.

В величайшей итальянской поэме исходящего Ренессанса, в "Освобожденном Иерусалиме" Tacca снова воцаряется напротив тот страшный образ Дите, при виде которого кровь заледенела в жилах Данте. Дьявол так колоссален, что перед ним альпийская гора кажется маленьким холмом. Лик его исполнен страшного величия, сверкают глаза, вдоль лохматой груди спускается колючая борода и когда он раскрывает рот, испачканный запекшейся кровью, он зияет, как зловещая пропасть. А вокруг владыки "вечного мрака" копошится темная рать адских чудовищ: гарпии и кентавры, сфинксы и горгоны, лают скиллы, шипят гидры, ползают гады (IV п.).

В немецкой народной книге о чернокнижнике докторе Фаусте последний отправляется в лесную чащу, полную таинственной жути, чертит магический круг и принимается заклинать чёрта.

Сначала появляется огромный огненный шар, который с треском разрывается у магической черты, потом запряженная дикими конями колесница, поднимающая целый ураган пыли. Фауст падает в обморок от ужаса, и когда приходит в себя, уже думает отказаться от дальнейших заклинаний. После третьего призыва подходит, однако, "только" привидение и успокоившийся маг открывает ему свое желание вступить в договор с дьяволом. Призрак обещается прийти завтра. На следующий день Фауст сидит в своей комнате и ждет. В полдень из-за печки показывается тень, потом выглядывает человеческая голова с безобразно оскаленным лицом. Фауст требует, чтобы дух появился перед ним в настоящем виде.

Вдруг вся комната наполняется серными парами и ужасающим зловонием: чёрт выходит из-за печки с лицом человека на теле медведя и с страшными когтями на пальцах.

Дьявол вторгается, как главное действующее лицо, и на сцену.

В пьесе Кальдерона "Чудодейственный маг" он сначала вступает с ученым Киприаном в богословский поединок -- хотя и неудачно, -- потом -- и гораздо успешнее -- соблазняет его к мирским утехам при помощи фантома прекрасной женщины Хустины. В (недошедшей до нас) пьесе Гаутона и Дея "Брат Реш и спесивая антверпенская дама" героиня, помешанная на моде, раздосадованная горничной, не угодившей ей плохо накрахмаленным воротником, в ярости призывает чёрта и он появляется в виде ловкого молодого человека, который приносит ей идеально накрахмаленный воротник, надевает его ей на плечи и при этом сворачивает ей шею [14]).

На ряду с дьяволом действуют в литературе, особенно в английской драме конца XVI и начала XVII в. -- колдуньи.

Ведьма выступает, как эпизодическое лицо в пьесе Смита "Три брата". Она является главной героиней в драме Миддльтона The Whitch. Пляской колдуний открывается одна из "масок" Бен Джонсона (Masque of Queens). Иногда английские драматурги этой эпохи выясняют, как женщина становится ведьмой. В драме Деккера и Форда "Ведьма из Эдмонтона" перед нами бедная, горбатая старушка, над которой все издеваются. Однажды она заходит за хворостом в лес помещика, который ее прогоняет, обозвав старой ведьмой. В душе старушки накипает ненависть к своим обидчикам. Чтобы им отомстить, она с охотой сделалась бы ведьмой. В ту самую минуту, когда она произносит это желание, перед ней стоит дьявол и она совершает с ним роковой договор.

При этом английские драматурги искренно верят в существование ведьм и стараются убедить в их существовании и публику.

В пьесе Гейвуда "Последние ланкаширские ведьмы" герой, помещик, смеется над теми, кто верит в существование женщин, одержимых дьяволом, и за этот свой скептицизм он наказан по воле автора. Однажды утром, просыпаясь, он видит рядом с собой спящую жену с отрубленной одной рукой. Потом оказывается, что ведьмы всей округи собирались в мельнице и там устраивали свои адские оргии, в виде кошек. Выведенный из терпения ночным шумом, мельник отрубил одной лапу -- то была как раз жена неверившего в ведьм помещика.