Интересное совпадение. Актера, наградившего этого мальчика сифилисом, я тоже знал. И он посещал амбулаторию, в которой я работал. Когда я открывал дверь, чтобы пригласить очередного больного, я всегда видел его сидящим на одном и том же месте. Он жался на краю скамьи, как бы боясь запачкать свой поношенный, но еще щеголеватый, пиджачок о грязные рабочие куртки своих соседей. С брезгливой гримасой входил он в кабинет. В одно из обоих последних посещений наложивший на себя руки юноша назвал мне его имя.
Брезгливый актер продолжал лечиться у меня. Аккуратно, два раза в неделю, приходил он ко мне.
Я ничем не обнаруживал знания тайны и смотрел на это полное, энергичное, бритое лицо с молчаливой враждебностью. Знал ли он об опасности, которую представляло для окружающих его прикосновение? Конечно, знал.
Я неоднократно говорил ему о сущности, о последствиях его заболевания, о необходимости изоляции.
Я думаю, что у него была слабая воля, а не злая. О таких людях говорят, что они слепое орудие своих страстей. Но что же из этого следует? Ведь преступление всегда остается преступлением. И сколько еще жизней будет им разрушено и отравлено!
Что я мог ему теперь сказать? Его жертва была уже в могиле. Никакое обличение виновника уже не могло вернут ее снова к существованию.
Допустим, что у этого актера есть девушка невеста. И я бы узнал о готовящейся свадьбе, назначенной через две недели. Это значит, я узнал бы о предстоящем неизбежном новом заражении. Как поступил бы я в этом случае? Побежал бы к невесте? Сообщил прокурору? Разгласил бы о болезни пациента? Первым моим движением, конечно, было бы предупредит девушку, повинную разве только в своей любви.
Но ведь болезнь больного это чужая тайна! Секрет, который мне доверен, потому что я обязался своей университетской присягой молчать. Могу ли я распоряжаться им по своему усмотрению?
Нет.
Ибо это есть врачебная тайна.
Впрочем, с врачебной тайной обстоит не так просто, как это может показаться с первого взгляда.
Это одно из наших больных мест. Если раньше спорили о том, что такое врачебная тайна, каков ее объем, ее смысл, ее пределы, то теперь все это волнует еще больше, потому что охрана коллективного здоровья, как социального блага, выдвинута сейчас на первый план.
Но социальный организм состоит из людей, отдельных единиц. Человек имеет свои неотторжимые вкусы, непреодолимые мнения, привычки, иногда крепкие, как инстинкты. Ближайшим непосредственным объектом медицины и является этот человек. Не всегда интересы человека, как он есть, конкретного человека, и мыслимого, так сказать, коллектива совпадают. Но наука не может не думать и о социальной безопасности.
Вот почему здесь, в этом этическом вопросе, есть множество спорных моментов, крупных и мелких. Врач же попадает как бы в тиски между молотом и наковальней. И это положение иногда бывает совершенно трагическим.
Представьте себе, что весенним вечером вы сидите в совершенно пустынном сквере. К вашей скамье подходит приличного вида субъект и садится рядом с вами. Завязывается разговор. Ваша физиономия внушает незнакомцу доверие, и вам приходится выслушать длинную исповедь преступника. Для вас ясно, что ваш сосед — жертва жестоких обстоятельств, голодный и загнанный человек, который скитается, как собака, и готов наброситься на кого угодно.
За себя вы, конечно, спокойны: у вас достаточно крепкие мышцы. Но в это время мимо вас проходит женщина. На руке у нее сверкает золотой браслет с крупным бриллиантом. Когда она скрывается в глубине аллей, ваш собеседник внезапно поднимается и направляется в ту же сторону. Глаза его блестят, как глаза волка.
Вы будете молчать, будете раздумывать? Вас будет удерживать мысль, что тайна открылась пред вами случайно, и что нечестно злоупотреблять доверчивостью преступника? Конечно нет!
Мы же, врачи, иногда скрещиваем руки на груди и молчим. Поза зрителя, может быть, и не равнодушного, взволнованного, но все же зрителя — это наша поза. Мы в таких случаях, как Понтий Пилат, по существу, умываем руки.
Этого требует от нас тогда врачебная тайна.
Много лет назад, когда я проезжал через Францию, в том городке, где я остановился, еще не смолк шум, поднявшийся вокруг одного громкого дела.
Если хотите, это — история современной любви, история современной семьи, конечно, семьи на Западе, и в то же время история одного врачебного преступления.
Жервэ, молодой человек, был счастлив по двум причинам. Во-первых, шеф перевел его на более ответственную должность с окладом в 550 франков. Во-вторых, он сделался женихом Люси.
Мосье Жервэ был коммивояжер очень солидной фирмы. После обручения ему предстояща последняя служебная поездка, по окончании которой он должен был занять в той же конторе должность заведующего отделом заказов и перейти к оседлому образу жизни.
Через два дня после помолвки Жервэ заказал себе место в купе 1-го класса и отправился в путь.
На одной из промежуточных станций в купе вошла молодая женщина и заняла место напротив счастливого коммивояжера.
Французы, как известно, народ, крайне разговорчивый. Через пять минут пассажиры знакомы. Через десять минут они уже почти друзья.
Мосье Жервэ не сводит глаз с хорошенькой женщины и говорит:
— Мадам, вы мне ужасно напоминаете одну мою знакомую.
Незнакомка смеется.
— Разве я такая старая? Я вовсе не мадам, я — мадемуазель. А вы, мосье Жервэ, напоминаете мне моего жениха, в имение родителей которого я сейчас еду. У вас точно такая же фигура и улыбка.
Мосье Жервэ был далек от мысли, преждевременно изменить своей Люси. Однако, его спутница показала себя более смелой, чем он. Она прекрасно сумела совместить положение невесты с потребностями любительницы альковных приключений. Открытие это мосье Жервэ сделал как-то совершенно неожиданно для себя.
Как это произошло, он почти не помнил. Должно быть, в этом был виноват весенний вечер.
Во всяком случае, жалеть о подобных сюрпризах не принято. Не пожалел о случившемся и мосье Жервэ, самодовольно улыбнувшийся, когда рано утром он провожал взглядом грациозную фигуру своей спутницы. Сходя со ступенек вагона, она послала ему прощальный привет. И исчезла навсегда.
Но не навсегда исчезла память о ней у мосье Жервэ. Через три недели, еще в пути, он заметил у себя на одном очень щекотливом месте крошечный прыщик. Он его содрал. Получилась ранка круглой формы, вроде царапины.
Жервэ прибегнул к помощи йода. Когда через несколько недель он вернулся в родной город, на месте невинного прыщика образовалась язва с расползшимися краями и с незначительным слизисто-кровянистым отделяемым. Основание язвы было плотное. Мосье Жервэ это не понравилось.
Утром он выпил кофе без особого удовольствия. Сперва он посетил Люси, потом пошел на службу, а вечером отправился к доктору Николаи.
Доктор Николаи был знающий врач. Ему не стоило большого труда окончательно испортить аппетит мосье Жервэ. Он внимательно осмотрел пациента и безошибочно установил наличие сифилиса.
Ошеломленному коммивояжеру невольно пришлось вспомнить свою кокетливую соседку по купе.
Мосье Жервэ замер в испуге. Ведь через два месяца должна была состояться его свадьба. Через два месяца должны были стать его собственностью и обожаемая Люси, и не менее обожаемые акции на сумму в 50 000 франков, ее приданое. Что делать? Потерять Люси и ее акции? Нет, лучше пустить себе пулю в лоб!
Впрочем, мысль о самоубийстве не казалась ему совершенно неотложной. И между мосье Жервэ и доктором Николаи произошел следующий диалог:
— Доктор, неужели нет возможности вылечиться в два месяца?
— Никакой! Помилуйте, мосье Жервэ, ведь эта болезнь очень серьезная и коварная, она требует многих лет лечения. Раньше чем через пять лет вы не сможете считать себя здоровым, да и то при строго регулярном лечении. Если же вы будете относиться к лечению халатно, вам будут угрожать инвалидность, паралич, психические болезни, разложение. К тому же вы опасны для окружающих. Вы должны проделать 6–8–10 курсов лечения и только после этого вы сможете думать о вашей личной жизни.
— Но это невозможно, доктор! Тогда дайте мне яд, убейте меня! Через два месяца должно состояться мое бракосочетание с Люси Бергонье. Потерять ее — значит потерять жизнь. Возьмите все мое состояние, но сделайте меня здоровым. Неужели наука бессильна?
Кончился этот диалог тем, что мосье Жервэ удалился, испытывая неприятное ощущение в одном месте чуть пониже спины, куда доктор ввел первый шприц ртути.
В тот же вечер мосье Жервэ хотел отправиться к Люси, пасть перед ней на колени и рассказать ей о случившемся, а потом покончить с собой.
Он пробродил несколько часов по самым темным улицам засыпавшего города, обдумывая предстоящее объяснение с невестой и способы самоумерщвления.
В конце концов он решил, что нужно пощадить Люси и переговорить с самим мосье Бергонье, ее отцом.
Когда он приблизился к дому Бергонье, в окнах было уже темно. Все спали.
Мосье Жервэ вернулся к себе и, не поужинав, лег спать.
На следующий день утром он был занят службой, делами. Вечером в доме Бергонье объясниться ему тоже не удалось. Были гости, и отца Люси никак нельзя было застать наедине.
На другой день опять что-то помешало. Так шли дни за днями. Некоторая сдержанность, обратившая на себя внимание Люси, была оправдана перегруженностью служебными обязанностями.
Через две недели лечения от язвы не осталось и следа. Болезнь оказалась, по мнению мосье Жервэ, вовсе не такой страшной. И если бы не необходимость посещать доктора Николаи в поздние часы, весь эпизод был бы вскоре забыт, как дурной сон.
Доктор Николаи знал семью Бергонье. Делая жениху последний укол дня за три до свадьбы, он сказал:
— Молодой человек, вы совершаете преступление. Пока не поздно, подумайте о том, что вы делаете. Чистое существо, которое вам доверяют, вы наградите ужасной болезнью. В ад, моральный и физический, превратится ваш дом, когда это обнаружится. Я уже не говорю о потомстве, участь которого будет предопределена с самого рождения.
Мосье Жервэ был глубоко потрясен энергичной проповедью доктора. До глубокой ночи он бродил по улицам, погруженный в размышления. А через три дня была отпразднована свадьба мосье Жервэ с Люси Бергонье.
Год спустя у молодой четы Жервэ родился ребенок.
Приблизительно в это же время на прием к доктору Николаи явилась цветущая крестьянка лет двадцати пяти.
— Господин доктор, осмотрите меня, — сказала она. — Здорова ли я? Нет ли у меня какой-либо прилипчивой болезни?
Доктор Николаи осмотрел ее. Она оказалась вполне здоровой.
— Зачем вы пришли ко мне? — спросил доктор женщину.
— Видите ли, господин доктор, я нанялась кормилицей в один дом, к господам Жервэ. Молодая хозяйка боится, не страдаю ли я дурною болезнью. Она послала меня к вам за записочкой по этому поводу.
Тут доктор Николаи вспомнил, что дня три тому назад его пригласили к Жервэ, которые были обеспокоены появлением каких-то пятен на стопе у новорожденного. Родильница чувствовала себя очень слабой, и проводить доктора пришлось мосье Жервэ, которому почтенный врач, по поводу сына, еще раз напомнил горькую истину.
«Слава Богу», — подумал удрученный доктор Николаи, — что хот мадам Люси, согласно закону Колля, приобрела невосприимчивость и ей не грозит опасность заражения».
Колль был видным специалистом по наследственному люэсу. Путем наблюдений он установил закон, согласно которому сифилис может передаваться через яйцо матери и через семя отца. Здоровая мать, родившая от отца-сифилитика больного ребенка, остается здоровой и приобретает невосприимчивость. Она может даже кормить грудью ребенка, не боясь заражения.
Надо оказать, что закон Колля давно уже сдан в архив, как устаревший. Но в те годы сифилидология еще не знала ни теперешних способов распознавания люэса, ни реакции Вассермана, и учение Колля считалось непогрешимым.
Выслушав объяснение крестьянки, доктор Николаи пришел в ужас. В лице этой женщины он увидел перед собой новую жертву мосье Жервэ. Новорожденный сифилитик, конечно, заразит кормилицу, и та передаст эту ужасную болезнь своему ребенку или мужу.
— Послушайте, — сказал доктор Николаи женщине, стоявшей перед его столом в ожидании свидетельства, — заклинаю вас именем вашего собственного ребенка и всем дорогим для вас — не берите вы этого места.
— Но, господин доктор, — пробормотала крестьянка, — я…
— Дайте мне слово, что вы будете молчать, и я вам объясню: в чем дело. Вы поймете тогда, что я прав.
— Но, господин доктор…
— Имейте в ввиду, — перебил женщину взволнованный доктор, — что у ребенка дурная болезнь, очень опасная. Вы тоже заболеете, если будете кормить его грудью. И вы, и ваш ребенок, и ваш…
В этот момент женщина вскрикнула и, закрыв лицо руками, бессильно опустилась на стул.
— Во как же так, господин доктор? — промолвила она после длительной паузы глухим голосом. — Значит я пропащая? Ведь я уже четыре дня, как служу у господ Жервэ!
Деревенская кормилица была не дура. Она поспешила сейчас же с кем-то посоветоваться, и уже на следующий день к судье поступило заявление от пострадавшей с иском к мосье Жервэ на сумму в 30 000 франков. В своем заявлении истица ссылалась на слова доктора Николаи.
В маленьком городке не существует тайн. Случай в доме Жервэ был у всех на устах. Мосье Жервэ встречали и провожали взглядами, полными страха и возмущения.
Через несколько дней шеф мосье Жервэ вызвал его к себе в кабинет и указал ему на неудобство его дальнейшего пребывания в должности заведующего отделом заказов конторы.
Тесть, обрушившийся на мосье Жервэ с кулаками, забрал к себе свою дочь, оставив ребенка отцу, и потребовав немедленного возвращения акций на сумму в 50 000 франков.
Таким образом мосье Жервэ очутился один, без жены, без службы и без акций. В его душе, освобожденной роковыми ударами судьбы от всяких семейных наслаждений, оказалось много пустого места. Эту пустоту он заполнил ненавистью к тому, кто разрушил его счастье и карьеру, к доктору Николаи. И он обратился к прокурору, требуя предания суду доктора Николаи за нарушение врачебной тайны.
Закон был на стороне мосье Жервэ, и делу был дан надлежащий ход. Доктор Николаи сел на скамью подсудимых.
Беспристрастная Фемида вынесла свой приговор. Гражданский иск мосье Жервэ за потерянную им службу был, правда, отвергнут, но двери приемной доктора Николаи были закрыты для пациентов ровно на два года. Впрочем, они больше не открывались. Вскоре после осуждения доктор Николаи, не выдержав удара судьбы, скончался.
Если вы спросите меня, заслуживает ли подражания пример этого французского врача, я, пожалуй, отвечу: нет, с принципиальной точки зрения.
Правда, сохранение в тайне того, что нам, врачам, доверяют больные, ставит нас иногда как бы в положение соучастников преступления. Но я не знаю, было ли бы всего лучше для врачей, если бы им было предоставлено право нарушать врачебную тайну.
Кто должен был бы тогда устанавливать эту необходимость нарушения? Врачи? Но тогда в каждом отдельном случае им пришлось бы руководствоваться велениями морали, по-своему понимаемыми, и предписаниями науки, не совсем определившимися. Мне кажется, положение врача было бы при этих условиях затруднительным, тем более, что при решении подобных вопросов долга, совести и человечности врачу приходится иногда не только углубляться в прошлое и настоящее болезни и больного, но и прорицать, предугадывать будущее!
У одного известного ленинградского сифилидолога был пациент-бухгалтер, сифилитик. Больной лечился у него около полугода. С точки зрения науки это означало, что он почти совсем не лечился. Во всяком случае, не долечился.
Вскоре этот бухгалтер решил жениться. Доктор был возмущен до глубины души. Он пытался отговорить своего пациента от этого шага, но тот не послушался его. От этого брака пошли дети. Дети выросли и, в свою очередь, дали жизнь новому потомству.
Тридцать лет наблюдал доктор эту семью во всех ее поколениях.
Это был счастливый, здоровый, цветущий род. Никаких следов заражения ни у кого из детей и внуков бухгалтера, не обнаружилось. Как будто ничего не было.
О болезни же родоначальника знал только он сам и его врач.
Особенности ли организма, действие ли лекарства, неведомые ли пока еще законы индивидуальности сыграли в данном случае решающую роль, — сказать трудно. Но вообразите себе, что произошло бы, если бы доктор не остановился на полпути и открыл бы невесте своего пациента тайну жениха. Какие слезы и рыдания, а может быть, и еще более печальные последствия вызвал бы этот акт человечности и доброты! Вспоминая этот случай, врач, быть может, и теперь еще благословляет судьбу за то, что в свое время он не огласил тайны своего пациента-бухгалтера.
Проф. Тарновский пользовал одного сифилитика. Это был очень видный юрист. Лечение шло успешно. Оно длилось несколько лет. Пациент был чрезвычайно пунктуален в исполнении всех предписаний профессора.
Через четыре года профессор нашел дальнейшее лечение излишним. Два года спустя больной сообщил профессору о своем намерении жениться.
В виду того, что никаких следов заболевания у пациента не осталось, профессор санкционировал его решение.
Через месяц после свадьбы муж привел на прием к профессору свою молодую жену. На малой губе у нее появилась язвочка.
Профессор Тарновский констатировал сифилис в первичной стадии.
Допустим, что так было раньше, что это были ошибки еще не созревшей науки, что тогда врачи бродили еще в потемках. Теперь же мы, конечно, далеко шатнули вперед, и многое, когда-то неясное, темное, ныне у нас, как на ладони. Достаточно упомянуть о Вассермане. Открытая им реакция дает возможность контролировать весь ход внутренней борьбы человека с люэсом. Но все-таки и в настоящее время мы, врачи, не можем быть пророками.
Больной приходит к нам, скажем, с сифилитической сыпью. Мы исследуем кровь. Реакция получается положительная, — кресты. Мы лечим пациента. Через два-три года лечения мы снова производим исследование крови. Если Вассермановская реакция опять дает кресты, значит, надо продолжать лечение.
А если крестов нет, значить, человек здоров? Ничего подобного! Может быть, здоров, а может быть и нет.
Проходит еще год. Новый анализ крови дает минус. Повторные анализы тоже дают благоприятные для пациента результаты.
По прошествии нескольких лет мы говорим пациенту: «Вы, вероятно, здоровы».
Вероятно! Сказать больше мы пока не имеем права. А как же быть с той, которая собирается стать его женой? Вот она является к нам и спрашивает нас: «Мой будущий муж здоров?» Что ответить ей? Прочесть ей лекцию о сущности Вассермановской реакции? Да она убежит от нас, едва только мы произнесем слово «сифилис»!
И в результате брак будет расстроен. А между тем, сам пострадавший, может быть, совершенно здоров. Дальнейшим наблюдением и исследованием это вполне подтверждается. Беда же в том, что установить это своевременно без всяких оговорок мы не в состоянии.
Таких примеров может, набраться довольно много. Вот почему права разглашения врачебной тайны, если бы даже таковое и было нам предоставлено, все же оставляет много неразрешенного, запутанного, ибо не легко в каждом отдельном случае установить с достаточной достоверностью наличие реальной и существенной опасности.
К тому же надо иметь В виду, что, помимо медицинских соображений, тут играет чрезвычайно важную роль и момент чисто бытовой. Для людей, окруженных себе подобными, он часто является решающим.
Регистрация в амбулаториях нередко отпугивает посетителей. Почему? Потому что надо предъявить документы, потому что тайна ускользает из рук заболевшего, и хотя она и покоится в толстой книге канцелярии, но она уже не в его власти, она идет своими путями.
Проф. Вальтер рассказывает своей книге «Врачебная тайна» об одном немолодом сифилитике в третичном периоде, т. е. в периоде, безвредном для окружающих. Как только фабзавкому через врача медпункта стало известно о болезни рабочего, последний оказался окруженным атмосферой опасения и недоброжелательства. Не помогло представление врачебных удостоверений о том, что это лицо не представляет никакой опасности заразы. Рабочий в конце концов должен был покинуть завод и искать другого заработка. Но теперь он уже тщательно скрывал от всех свою болезнь.
А вот что рассказал мне однажды мой монтер Василий. Это был задумчивый, тихий человек, лет 32-х, с небольшой русой бородкой. Говорок у него был с придыханием. Меняя проводку моей квартиры, он громоздился на стремянке то в одном, то в другом углу комнаты, и что-то еле слышно напевал себе в усы, что-то печальное и унылое. В этот день он работал в передней и, сидя на последней верхней ступеньке лестницы, привинчивал к стене у самого потолка белые изоляторы.
Я пришел из больницы и сидел в кабинете за столом над книгой. Вдруг раздался звонок. Горничной не было. Я пошел открывать. В это время Василий начал торопливо опускаться сверху.
— Сидите, Василий, работайте. — сказал я ему. — Вы мне не мешаете, это пришел больной.
Но он продолжал сходить с лестницы.
— Нет доктор, — качнул он головой, уже стоя на полу. — Разве же можно? Ваши болезни известно какие. Разве я могу вроде как бы здесь оставаться?
И в голосе его мелькнуло и тотчас погасло что-то грустное, оттенок, почти неуловимый, какой-то жалобы. И вслед за этим он удалился в коридор, соединявший переднюю с кухней.
Когда пациент закончил свой визит и ушел, Василий снова завозился под потолком, а вечером, когда все было приведено в порядок, он пришел в кабинет за платой.
Майский день расплывался сумерками. На столе у меня горела лампа под абажуром и бросала голубой круг света. Одна половина лица Василия была освещена, а другая пряталась в тени, отчего взгляд его стал странным, необычным, ускользающим. Потом он шевельнулся, все так же держа в руке свою кепку, и ушел весь в тень, и теперь было заметно, что глаза его смотрели с невеселым выражением. Я вспомнил вдруг недавний короткий разговор. Мне захотелось его продолжить.
— Разве эти болезни так ужасны или позорны, Василий, — спросил я, — что вы боялись или не хотели быть в одной комнате с больным?
Он поднял удивленно голову.
— Это я говорю о вас, — пояснил я. — О том, что вы ушли, когда пришел больной.
Он посмотрел на меня, склонив голову несколько набок, как смотрят, когда пытаются понять, серьезны ли слова или все это шутка. Потом переступил с ноги на ногу и сказал:
— Нет, я не боялся, и болезнь, как я понимаю, вроде как нестыдная. Но, может, ему, больному-то, неловко чужого человека, — меня, значит. Вот я и ушел. А ежели он меня будет стесняться, то это правильно. Может, я ему окажусь вроде как знакомый и беды ему болтовней натворю? Разные бывают люди, гражданин доктор, — добавил он со вздохом. — Каждый вроде как по-своему понимает. Есть такие, что готовы обессудить человека на всю жизнь за дурную болезнь, со света сжить. А чем человек виноват? Несчастие с ним приключилось, а его травить начинают.
Говорил Василий как-то кротко, будто с каким-то всепрощением, но очень выразительно, точно страдал за кого-то близкого. И часто вставлял слова «вроде как». Бледные щеки его потемнели, покраснев в сумерках.
— Если так бывает, — сказал я, — то только от темноты, от несознательности. Сифилис или триппер такие же болезни, как и всякая другая болезнь, как экзема или туберкулез, или тиф. Кто читает книги, бывает на лекциях, те знают, что эти болезни не позор, а заболевшего не надо избегать или преследовать. Мой больной не стеснялся бы вас.
Монтер ничего не ответил. Он смотрел мимо меня, в окно, на небо, где над крышей противоположного дома по вечернему горела под надвинувшимся облаком последняя светлая полоса.
— Есть и вроде как образованные, — наконец, сказал он. — Которые и книжки читают, а понять этого все равно не могут. Должно быть, очень уж это в человеке сидит, не вынешь скоро, гражданин доктор.
Он остановился и поднял на меня глаза. Заметив, что я внимательно слушаю, он продолжил:
— У меня товарищ был, скромный быль из себя парень, Никому не вредил. Гулял с одной барышней, но вроде как любовь была промеж них. Ну, гуляли, гуляли, а потом стали жить, хоть на разных квартирах — служила она прислугой где-то — а вроде как-бы муж и жена. И только на который то день приметил мой товарищ у себя нелады, прыщик, сказать, не прыщик, а так вроде. Пошел он в больницу. А там и определили: сифилис.
Василий остановился, проглотил слюну, точно у него сразу пересохло во рту. В комнате постепенно темнело. Полоска зари погасла. Окна напротив осветились.
— Работал товарищ на заводе. Дали ему в больнице бюллетень, и начал он лечиться. Аккуратно ходил он на прием. Попервоначалу сильно запечалился, вроде как о смерти призадумался, а потом доктор объяснили, что это, мол, болезнь хоть и сурьезная, но такая же, как и все болезни, никакого зазору в ней нет, — вроде, как вы объясняете. Ежели, мол, правильно пользоваться, да все исполнять, то обязательно вылечится можно. Недели три-четыре, говорит, вы и неопасный будете, вреда никому причинить не сможете, значит, никто от вас не заболеет. Ну, хорошо, вроде как легче стало товарищу.
Благодарит он докторов за внимание и все положенное выполняет, вроде как по завету.
Приходить раз он к себе домой, отворяет ему дверь хозяйка. Увидала его, так и порскнула прочь, вроде как нечистого увидала. «Заприте, — кричит издали, — дверь, да за ручку не беритесь». — Что такое? — думает товарищ, — никогда за два года такого разговору не было.
Пошел он к себе, комната маленькая у него, темная, без умывальника. Берет товарищ полотенце и на кухню. Там няня хлопочет у печи. Выпучилась она на товарища, вроде как на супостата «Нету тебе сюда дороги, — говорит, опамятовавшись, — не велела хозяйка пущать тебя никоим образом. А в уборную ходи куда хочешь, и уборной для тебя здесь нету. Ты, — говорит, — порченный и всех нас тут перепортишь».
Ну и пошло. В квартире все бегут от него, вроде как от зачумленного. За что возьмется — сейчас крик. Никто близко и не подходит. Требуют с квартиры съездить. Потерял совсем голову товарищ. Откуда знать дали? Кто? Стал мрачнее тучи. Прямо вроде как вешаться надо.
Пошел товарищ в больницу и рассказал все доктору своему как на духу. Тот объясняет, что бояться нечего им насчет заразы, и что не имеют они никакого права гнать с квартиры. Это, говорит, самодурство, по суду ответить могут. Дал товарищу свидетельство с печатью. Вернулся он к себе, сует бумагу хозяйке, а та боится даже взяться за нее, да и вообще вроде как и слушать не желает. Съезжай да и только.
А вскорости и весь дом узнал про этого товарища, что он в такой болезни обретается. Совсем житья не стало. По двору пройтись невозможно. Чуть ли не пальцами в него тыкают. И шепчутся. Так и пробирается, вроде как тать, по застеночкой, чтобы никто не приметил. Что перестрадал товарищ — сказать невозможно. И пришлось бросить квартиру. А вы, гражданин доктор, говорите про книжечки. Столько эта хозяйка книжек перечитала. Сама ведь учительша, а не баба темная вроде как из деревни.
Василий отвернулся, как бы рассматривая цветы на обоях, и последние слова он произнес все так же тихо и кротко, без всякой укоризны, точно рассказывал он о стихии, о роке, о том, перед чем ничтожны наши усилия. Тогда я сказал резко;
— Пусть ответила бы по суду. Я бы ей не уступил, как ваш товарищ.
Он слабо улыбнулся.
— Это я неправду придумал про товарища, — сказал он виновато своим мягким голосом. — Не было у меня такого товарища. Этот парень я самый и был. А только, гражданин доктор, — убедительно добавил он, — и суд не помог бы. Ну, засудили бы хозяйку, а дальше? Все равно ходил бы среди людей вроде как нечистый. Знаю я; что нету дурных болезней. Да другие знать этого не хотят.
Он опустил плечи и стоял, задумавшись.
Врачебной тайны не должно быть. Но если так цепко еще за наш быт держатся косность и пережитки, то к ломке всего этого надо подходит осторожно.
Тайны не должно быть. Но не сейчас. А вот тогда, когда не будет обывателя, когда в массах, в обществе, изменится взгляд на так-называемые «дурные» болезни.
Этот вопрос актуален не только для нас, врачей. Над ним размышляют и те, кто составляет население наших городов: рабочие, служащие, учащиеся, словом, те, кто являются сами объектом и содержанием этой тайны.
Харьковская Научная Ассоциация провела среди широких кругов анкету о врачебной тайне и венерических болезнях. Было выпущено 5000 опросных листков. В результате получился чрезвычайно интересный материал.
Как же представляет себе разрешение этой проблемы неврачебный слой?
«Семья может и должна повлиять на больного, побуждая его к регулярному лечению, поэтому она должна быть оповещена», — пишет рабочий-печатник. «Громадное большинство больных малодушны. Задача врача сохранить здоровье окружающих и поставить их в известность о грозящей им опасности», — отвечает один служащий. А другой рабочий, партиец, выражается резче: «Лучше пожертвовать спокойствием и даже жизнью одного, нежели погубить многих».
А вот те, кто возражает.
«Тайна больного не должна быть разглашена, мы до этого еще не доросли», — указывает рабочий-металлист. «Укоренившийся в обывательской массе взгляд на венерические болезни, как на позорное явление, внесет в случае оповещения разлад в семью и разрушит ее», — объясняет учащийся, рабочий-швейник, сам болевший сифилисом. «Сифилитик, тайна которого разглашена, превратится в заклейменного позором человека», — говорить другой. «В ответ на это он будет мстить», — как бы дополняет рабочий-пищевик, сифилитик. «Сифилис нужно скрывать, ибо разглашенная тайна может еще и теперь повредить служебному и общественному положению больного», — высказывается одна работница-партийка, не принятая в партшколу после своего признания о болезни. «Больной должен быть уверен в сохранении своей тайны, ибо в противном случае он будет избегать лечения у врача и обратится к помощи знахарей, чем погубит и себя и семью», — пишет работница-швея. И, как мрачный рефрен, звучат слова одного служащего, сифилитика: «Если бы мои сослуживцы узнали, что я болен, я покончил бы жизнь самоубийством».
Как мы видим, мотивы, толкования, выводы здесь различны, но, в сущности, бой идет вокруг одного: вокруг вопроса об обывателе, который опозорит за болезнь. Этот обыватель еще прочно сидит в каждом из нас, во всяком случае, во многих. Он мертвит наши лучшие намерения. Особенно остро чувствует его тот, кого постигло несчастье заразиться. Недаром из анкетеров почти все, кто болел или болен, были сторонниками сохранения тайны.
Следовательно, надо прежде всего выбить из нас обывателя. Кто же, однако, должен воевать с ним? Конечно, и лекции и брошюры. Но на первый план выступает диспансер.
Диспансер приобретает особое значение потому, что перед ним стоит не аудитория, иногда безразличная, иногда уставшая, иногда скучающая. Диспансер видит того самого человека, который оглушен, растерян, весь в смятении, и этот человек панически хватается за тайну, за гарантированное молчание. И от того, насколько удастся панику эту сбить и вразумить оглушенного человека, зависит вредность или полезность сохранения секрета болезни.
А что же делать с теми, у кого злая воля, кто ни с чем не желает считаться?
Жил-был в одном крупнейшем городе человек, по фамилии, скажем, Семенов. Ничем особенным он не отличался, был, как все, служил бухгалтером кооператива. О венерических болезнях знал очень отдаленно, потому что нрава и привычек был устойчивых, спокойных, и всякого подозрительного общения избегал. Да и вообще женщины мало его занимали. Кроме одной. У него была жена, молодая, как и он сам, которую он любил.
Не знал он и ревности, потому что вера в жену была в нем сильна.
Имел Семенов еще и приятеля Кузьмина. Тот заведывал огромным гастрономическим магазином, с большим штатом служащих.
Бухгалтеру выпала месячная командировка. Раньше таких поездок у него не было, а известно, что служебная командировка большое движение вперед для бюджета. Ждал он ее, как манны небесной. Словом — не командировка, а событие. Провожали Семенова на вокзале жена и Кузьмин.
Когда поезд исчез в ночной дали и перрон опустел, заведующий магазином и Семенова использовали остаток вечера в прогулке. Усталость привела их в ресторан. Они заняли отдельный кабинет, ужинали, пили вино. И вышло как-то так, что жена бухгалтера слегка опьянев, отдалась своему спутнику.
Спустя несколько дней, этот же ресторан посетила еще одна пара. Предупредительный официант отвел им отдельный кабинет. Пришедшие ужинали, пили вино и говорили о разном, а потом о службе. Молодая женщина очень просила устроить ей место продавщицы, а мужчина клялся, что это он предоставит обязательно. Как заведующий огромным магазином, добиться этого он сможет в два счета. Но она должна доказать, что ценит такое отношение и такую готовность. Она должна отдаться ему.
И молодая женщина, видевшая уже над собой призрак нужды и голода, выполнила требуемое.
Месяц истек, вернулся Семенов. Жена радостно встретила утомленного поездкой мужа. Еще через месяц бухгалтер открыл у себя что-то подозрительное. В амбулатории диагноз был поставлен категорический: сифилис.
Бухгалтер мог заболеть только от жены. Он ей сказал об этом. От веры в безупречность жены уже ничего не осталось. Семенов был подавлен несчастьем, но говорил с женой без угроз, без проклятий, без кулаков, потому что любил он ее по-прежнему. И та, ошеломленная открытием, которое не предполагалось, назвала ему виновника ее единственного и случайного падения.
Надо было лечится обоим. Супружеской четой решено было обратиться к лучшим врачам. По распространенному еще кое-где предрассудку, частная помощь считалась наилучшим лечением. Но частную помощь нужно оплачивать. И тогда Семенов пришел к Кузьмину и потребовал денег на лечение.
Тот обругал своего бывшего приятеля шантажистом, клеветником и выгнал вон.
За этот описываемый промежуток времени отдельный кабинет ресторана видел у себя не однажды заведующего магазином с молодыми, красивыми спутницами. И каждый раз — с новой. Эти женщины с тревогой в глазах говорили ему — всякая по своему, но говорили об одном и том же. О том, что нужда сильна, что жить необходимо, что они готовы трудиться и работать. А он отвечал, что он это прекрасно понимает, у него же есть сердце, что устроит непременно. Ибо он человек с положением, со связями. Он завмаг. Только необходимо оценить такое отношение и готовность. Надо отдаться.
Кузьмин болел сифилисом в заразительной стадии. И всех этих женщин он превращал в сифилитичек.
Жертв было много, не одна и не две. Число их, может быть, все росло бы и росло. Как вдруг в дело вмешалось одно обстоятельство.
Уголовный кодекс. Ст. 150.
Бухгалтер возмутился наглостью Кузьмина и обратился к прокурору. Заявлению был немедленно дан ход. Следствие выяснило, что заведующий магазином действительно в это время лечился в амбулатории и, следовательно, был осведомлен об опасности, которую он представляет. Но если бы он и не был осведомлен, то суть от этого не менялась.
Было это в Ленинграде. Года два тому назад. В результате суда Кузьмин, получил шесть лет тюремного заключения.
Так закон борется с теми, кто является действительно настоящими преступниками. От таких персонажей приходится ограждаться принудительной изоляцией их.
На очереди стоит вопрос и о принудительном лечении.
Таким образом, санитарная обработка обывательской несознательности, вместе с обязательностью пользования медицинской помощью, и статья 150-я вдобавок — вносят свои коррективы к взгляду на «дурные болезни» и на врачебную тайну. Если последняя и не окажется совсем погребенной, то лишится, во всяком случае, той сложности, какую она сейчас представляет.
И это будет нашим огромным счастьем. То положение, которое имеется в настоящем, еще делает нас, врачей, иногда молчаливыми и невольными соучастниками преступления.
Совсем недавно была у меня молодая женщина. У этой работницы с текстильной фабрики были живые движения и блестящие, слегка задорные глаза. Стояли ранние осенние месяцы, и смуглая, почти бронзовая кожа пришедшей говорила о горячем солнце лета, впитанном на морском побережье. Она только что вернулась из дома отдыха, где-то на юге.
— Видите ли, доктор, — сказала она, устремив на меня свои блестящие глаза, — я сама не больна. Я пришла договорить не о себе. Я хочу узнать у вас об Афанасьеве. Чем болен он? (Это имя и все имена в дальнейшем — вымышленные).
Я приблизил к себе регистрационную карточку. Там было написано: Вишневецкая, Анна Степановна, 32 лет, съемщица фабрики «Красная Заря».
— А зачем вам это? — спросил я.
— Он мой муж. Я вернулась из отпуска и узнала от знакомых, что он болен чем-то нехорошим и лечился тут у вас. Правда ли это? Можно ли мне с ним жить?
Я знал Афанасьева. Он аккуратно посещал амбулаторию, лечась от гонореи. Клинических симптомов болезни уже не было, но за ним нужно было еще следить месяца два.
Могу ли я каждому, кто обращается ко мне, давать оправки о другом? Вы сами понимаете, что должен был ответит я пришедшей. И я сказал очень мягко:
— Вашу просьбу я не могу удовлетворить. Я не имел бы права этого сделать, даже если бы я знал, кто такой Афанасьев, и что он лечится именно у меня.
Работница посмотрела на меня с удивлением и и сказала:
— Как же так? Ведь если он болен, то заболею и я. Соседка мне сказала, что он болен, а он не признается и требует, чтобы я жила с ним. А я боюсь. Если он болен, я уйду от него. У кого же мне узнать правду, как не у вас?
В ее голосе слышалось тревожное недоумение. Крепкая, загоревшая, она стояла пред мною почти умоляющая, растерянная, видимо далекая от всех тонкостей врачебной тайны.
Я подумал: какая цепь страданий ожидает это молодое цветущее существо, если это правда, и если совесть не остановит Афанасьева, — бесконечные дни лечения, мучительные ожидания в очередях, моральные терзания и, в довершение всего, женские болезни, как последствие гонореи!
Но что сказать ей? Она — Вишневецкая, он — Афанасьев. Жена она его? Друг? Недруг? А может быть, ею двигают мотивы мести, желание узнать тайну я огласит?
Я не знал, что делать. Она ждала, в ее глазах застыл вопрос.
— Пройдите в канцелярию, — ответил я, — может быть, там посмотрят в книгу и найдут то, что вас интересует.
Она ушла.
В тот же день был у меня и Афанасьев. Когда процедура закончилась, и он собрался уходить, я спросил его, рассматривая карточку и как-бы плохо разбираясь в написанном:
— Афанасьев, вы холосты или женаты? Не пойму я, здесь неразборчиво что-то.
Он невинно посмотрел на меня и ответил неторопливо:
— Холостой я.
В регистрационной карточке тоже было так отмечено его семейное положение.
— И вы ни с кем не живете? Конечно, не сейчас, в данное время, когда, вам нельзя, когда вы опасны и можете заразить, а раньше?
Он ответил без всякой заминки:
— Как же, с одной живу, только не в браке, а так. Теперь, конечно, до нее не касаюсь, до самой поправки.
Он смотрел на меня своими светлыми глазами, простодушными, бесхитростными. Лицо его, молодое, свежее, со следом давнего, похожего на укус, шрама у виска, казалось, не таило обмана. Я сказал ему:
— Смотрите же, не трогайте ее. Вам этого нельзя, это повредит лечению, да и ее вы обязательно заразите. Если же вы ее заразите, то, кроме того, что столько горя ей причините, еще и ответите по суду…
И я долго убеждал его в необходимости воздержания до полного выздоровления, не раньше, чем ему позволена будет мной половая жизнь.
Закончив прием, я оделся и в канцелярии разыскал делопроизводителя.
Он сидел над пачками бумаг и листков.
— Вы давали сегодня справку об Афанасьеве? — спросил я.
— Да, да, — ответил он, щурясь, — припоминаю, эта женщина приходила ко мне. Послал ее к главному врачу за разрешением, но она не возвращалась сюда.
Туда, в канцелярию, она, действительно, не возвратилась. Но ко мне в кабинет она вернулась — недели через две, с злым блеском глаз, с нескрываемой ненавистью ко мне.
У нее не было теперь никаких вопросов ко мне. И уже не нужно было скрывать от нее никакой врачебной тайны. Потому что она пришла с гонореей, которой заразил ее муж, Афанасьев. Когда я посадил ее в кресло и осмотрел, я почувствовал себя злодеем, который пойман на месте преступления. Мне было мучительно стыдно и тяжело. Я не мог смотреть ей прямо в глаза; слова застревали у меня в горле. Чтобы скрыть свое душевное состояние, я хмурился и говорил, сердито и отрывисто.
Встретив в коридоре поликлиники главного врача, я опросил его:
— Владимир Петрович, что отвечаете вы тем, кто приходит к вам справляться о характере болезни посетителей амбулатории? Ну, например, жена, незарегистрированная, живущая раздельно, приходит в амбулаторию и хочет узнать, чем болен ее муж, чтобы избежать заражения. Существуют ли на этот счет какие-либо инструкции?
Мой вопрос, видимо, не застал главного врача врасплох.
— Мы обязаны давать справки, — ответил он после короткой паузы, — только по требованию судебных властей и лиц прокурорского надзора.
Предо мной встало лицо страдающей молодой работницы. И хотя эти официальные слова главного врача прозвучали так бездушно-казенно, я не смог возразить ему. Ведь формально он был, вероятно, совершенно прав.
Когда жизнь, обычная, каждодневная, с ее мелкими и крупными событиями и радостями, огорчениями, перепутывается вдруг с медицинским кабинетом, тогда положение врача может стать чреватым еще большими раздумьями.
В одном доме я встречал Новый год. Там было большое общество. Проводив старый год и встретив новый, приглашенные разбились на группы, разбрелись по уютным, окутанным полумраком уголкам. Всюду слышались негромкие голоса беззаботно беседующих людей.
Около меня сидела высокая женщина, еще совсем молодая стенографистка. Она приехала из Москвы и заканчивала свой двухнедельный отпуск. На следующий день она должна была возвратиться домой, к мужу.
Она знала мою профессию.
— Доктор, — сказала она, обращаясь ко мне, — я думаю, женщины не могут казаться вам привлекательными. Вы их слишком хорошо знаете, вы, как врач, далеки от всяких иллюзий…
У моей собеседницы был очень приятный голос. Голова у меня слегка кружилась от выпитого. Я охотно отвечал ей. Мы продолжали непринужденно болтать.
Я сказал ей:
— Вы молоды и красивы. Жизнь доставляет вам, вероятно, много радостей.
Полузакрыв глаза, молодая женщина мечтательно посмотрела на голубой фонарь, спускавшийся с потолка.
— Хорошо быть молодой, — произнесла она, — совсем, совсем юной; иное дело, когда в нашу жизнь начинает вторгаться мужчина. Ах, мужчины! Отчего мы любим, не задумываясь? Мой муж — чудный человек, я глубоко ценю и уважаю его. И все-таки… Ведь для девушки мужчина — это новый, неизведанный мир, который до встречи с нею развивался по своим особым законам. Кто он? Что он? Даже страшно становится… помню, кажется, спустя неделю после свадьбы, когда я уже испытала все ощущения замужней женщины, я вдруг чего-то испугалась. В голове у меня завертелись всякие подозрения, сомнения. Я подумала: ведь, в сущности, я не знаю, каким он был раньше, до свадьбы; только теперь я начинаю узнавать его. А прошлое уже непоправимо. Мысли у меня рождались самые скверные. Но дня через три-четыре все прошло, и я успокоилась. Ах, в пятнадцать лет женщина не знает этих мучительных сомнений! В этом возрасте мы безгрешны и чисты.
В этом бессвязном лепете одна фраза остановила на себе мое внимание. Чутьем профессионала я угадал тайну, которая ей самой была неизвестна. У женщин это наблюдается сплошь и рядом. Взяв ее руку, мягкую, теплую, я сказал ей:
— Мой друг, у вас могут быть в жизни неприятности, и очень крупные. Послушайтесь меня. Когда вы будете в Москве, обратитесь к опытному гинекологу, а еще лучше — к специалисту-венерологу.
Несмотря на полумрак, я заметил, как краска облила ее щеки. В ее голосе послышался испуг, когда она воскликнула:
— Что вы, доктор! Вы шутите! Ничего подобного быть не может. Мой муж совершенно здоров. Да и у меня никогда не было этих ужасных болезней.
В этой, со вкусом меблированной, комнате воздух, чуть освещенный светом затененной лампы, быль насыщен ароматом духов, дорогой пудры, и ковер делал неслышными шаги. Портьеры и рисунки обоев проступали из полумрака пятнами, как детали картины. Здесь должны были бы изучать слова нежности и любви. Мне не хотелось говорить о микробах, анализах, выделениях, гное…
Поэтому я повторил еще раз:
— Я желаю вам только добра. То, что я вам советую, не затруднит вас. Покажитесь врачу.
Год спустя в этом же доме опять справлялась встреча Нового Года. Молодая стенографистка из Москвы снова была в числе приглашенных. Она показалась мне еще более красивой, чем раньше. На ней было темное, почти траурное бархатное платье.
Мы раскланялись, как старые друзья.
В этот вечер глаза ее сверкали как-то необычайно ярко, и все лицо ее сияло беспредельной я жизнерадостностью. С ней был длинноволосый юноша в суконной толстовке. Я узнал, что он студиец, работает в кино и в «Синей блузе» и пишет стихи. По-видимому, они были влюблены друг в друга.
Темное платье москвичка носила неспроста, полгода тому назад умер ее муж. Она поселилась в Ленинграде и работала в правлении какого-то треста.
После ужина, когда я проходил мимо нее, она громко оказала, улыбаясь:
— Доктор, какой вы смешной!
Мы поняли друг друга.
Юноша был с ней неразлучен. Уходя, я заметил, как он низко нагнулся и поцеловал ее ладонь, а она растеребила ему прядь волос над ухом. Потом он что-то сказал ей, и они оба долго смеялись.
Мне стало грустно. Чужое счастье поднимает в нас жалость к самим себе, и все, что не сбылось, пробуждается к жизни.
Дней через шесть ко мне на дом явился больной. Я принимаю у себя пациентов очень редко. Я открыл дверь в прихожую и сказал:
— Войдите.
В кабинет вошел молодой человек в суконной толстовке. Я узнал его сразу. Это был студиец из «Синей Блузы».
Он стоял предо мной в глубоком смущении. Потом он сел, пригладил свои черные волосы и сказал, запинаясь:
— Э… Э… доктор! Я не болен. Видите ли… Я пришел к вам… Мы ведь немного знакомы… мы встречались… Я о вас слышал много хорошего… Я пришел к вам посоветоваться… Знаете…
Чтобы выручить его, я задал ему два-три вопроса. Я неоднократно наблюдал еще в начале своей врачебной деятельности, что в щекотливых случаях смущение больных снимается, точно рукой, при откровенном подходе к делу.
Мой юноша обрел, наконец, дар слова.
— Доктор, — сказал он, — я не болен — и никогда не болел. У меня не было и в мыслях считать себя больным. Я просто мнителен. Вы, конечно, знаете жизнь актера, с кем только не встречаешься! Я читал когда-то, что сифилис, например, можно схватить незаметно, и что это обнаруживается только много лет спустя, когда человека постигает вдруг паралич. Я ужасно мнителен… Мысль о том, не болен ли я, мучает меня. Я прошу вас, доктор, осмотрите меня, Пусть не покажутся вам смешными мои слова. Я ужасно боюсь венерических болезней.
От волнения лицо его стало пунцово-красным. Из-под длинных ресниц на меня с просьбой смотрели его зеленоватые глаза.
Я не совсем понимал, чего он хочет от меня.
— Окажите мне, — спросил я, — с какого времени появилась у вас эта боязнь заболеть? И когда вы в последний раз были близки с женщиной?
Юноша энергично возразил:
— Нет, доктор, не в этом дело… Я могу… я… может быть… словом, я собираюсь на днях жениться. Но вдруг я болен? Осмотрите меня. Я никогда не болел. И вообще я очень редко имел дело с женщинами. Я избегал их, потому что мысль о заражении удерживала меня. Но ведь я мог заболеть и внеполовым путем, не правда ли?
Мне стало все ясно. Этот юноша был, очевидно, очень честен и порядочен и к тому же мнителен. Он где-то слышал или читал о внеполовых путях инфекции и захотел себя проверить.
Не удивляетесь, пожалуйста. Прийти к врачу перед физическим сближением с любимой женщиной, это кажется вам верхом рассудочности, представляется вам оскорбительным для святого чувства любви? Вы не правы. Это — сама жизнь, трезвая разумная действительность.
Было бы хорошо, если бы такую роль врача брали на себя Институты социальной гигиены.
Я исследовал этого актера. Он оказался совершенно здоровым.
— Слава Богу! Слава Богу! — повторял он со вздохом облегчения.
Я же смотрел на него с некоторым сожалением, вспомнив мой разговор с москвичкой во время первой встречи Нового года.
Визит окончился, У выходной двери, провожая юношу, я крепко пожал ему руку, как бы желая внушить ему осмотрительность. Он был мне симпатичен. Его зеленоватые глаза, обрамленные длинными ресницами, радостно блестели.
Мне захотелось вдруг предупредить его, пока не поздно. Но как? Намекнуть? Но намек потребовал бы объяснения. Имел ли я право на это? В конце концов у меня были только предположения. И если бы даже моя догадка была непреложна, что я мог сделать? Нарушить врачебную тайну? Но ведь они, в сущности чужие ещё друг другу люди. И знаю ли я какое употребление сделает этот юноша из моих слов?
Я промолчал и скоро забыл о всей этой истории.
Когда я возвращаюсь из больницы, я люблю, усталый немного полежать на диване с книжкой в руке. Это мой отдых.
Не успел я раскрыть книгу, как затрезвонил телефон. Меня привезли к больной. И назвали имя пациентки: Нина Васильевна Кобецкая. Это было имя московской стенографистки.
Прошло всего десять дней после визита актера.
Я поехал. В передней меня уже поджидал студент. Он встретил меня приветливо, но лицо у него было хмурое.
Он выглядел сильно утомленным.
В комнате больной горел яркий свет. На широкой металлической кровати лежала моя новогодняя знакомая. Измученное лицо ее было покрыто густой тенью, пышные светло-рыжие волосы беспорядочно спутались на подушке.
Комната была обставлена скромно, но со вкусом. В углу стоял небольшой письменный стол, заваленный мелко исписанными листами бумаги. Пахло духами. На полу белела огромная шкура медведя, разинутая пасть которого былая обращена к камину.
Я не мог понять, что тут произошло.
Когда я подошел к кровати, юноша отошел к окну и принялся глядеть на улицу.
— Доктор, здравствуйте, — взволнованным голосом сказала молодая женщина. — Сядьте ближе. Простите, что я лежу. Но у меня отчаянная мигрень. Дима, — обратилась она к юноше, — выйди пожалуйста из комнаты, мне надо остаться с доктором наедине. Я позову тебя.
И когда мы остались одни, она рассказала мне…
Четыре дня тому назад она отдалась этому юноше, а сегодня он прибежал к ней домой испуганный и дрожащий. Первые симптомы болезни были уже налицо.
— Доктор, — воскликнула она, схватив мою руку, — умоляю вас, скажите ему, что это бывает и не от больных женщин. Если он узнает, все погибло. Он не должен догадаться. Я люблю его. Я не могу жить без него. Он будет у вас сегодня позже. Умоляю вас!
Она смотрела на меня глазами, полными слез.
Я сухо ответил:
— Вы просите невозможного. Я не имею права обманывать в таких случаях. Наоборот, долг врача подчеркнуть, что это серьезная и длительная болезнь, и что она заразительна. Кроме того, — сказал я мягче, глядя на ее низко склонившуюся голову, — я вас предупреждал. Отчего вы не послушались меня?
— Неправда, — закричала она, — неправда! Как только я вернулась в Москву, я сейчас же переговорила с мужем. Он сказал, что он был когда-то болен, но потом вылечился. Ведь вы все переболели в свое время, — зло сказала она. — Я настояла на том, чтобы мы отправились к врачу. Мы были оба у одного из лучших профессоров, делали анализы. И что-ж? Ничего не было найдено. Профессор признал нас обоих здоровыми. Вот ваша медицина, вот ваши профессора! Подумаешь, — с ядовитым сарказмом добавила она, — долг врача. Это ваша наука и виновата в случившемся!
Она откинулась на подушку и истерически зарыдала.
Мне до глубины души было жаль ее.
Я видел перед собой эту любовь, только-что расцветшую и уже омраченную страданиями, в которых потонуло все ее очарование. И разве эта молодая женщина виновата? Ведь если профессор мог допустить ошибку, то что же можно требовать от обывателя? Да и профессор, может быть, тут не при чем.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Предположим, что я захочу вам помочь. Но как это сделать! Ведь не стану же я обманывать вашего друга. Да и поможет ли это? Первый же приятель, которого он посвятит в эту историю, откроет ему глаза на истину.
Она молчала, а я придумывал выход.
Потом я спросил:
— Окажите, в эту ночь вы были совсем здоровы?
Она посмотрела, на меня с недоумением.
— Я хочу сказать, не было ли у вас в эти дни менструаций?
Она покраснела.
— Да, были.
— И в ту ночь?
— Да.
Эта справка объяснила мне все. Я нашел разгадку.
Удивление молодой женщины возросло.
— Но я вас решительно не понимаю, доктор. Ведь и с мужем мне приходилось…
— Я обещаю, — сказал я, вставая, — открыть вашему другу только половину правды. И я думаю, что она его вполне удовлетворит, если, — добавил я не совсем уверенно, — если он не особенно любознателен.
К счастью, эта история не окончилась трагедией. Никто из них не проклял, не убил другого. Моя ссылка на менструацию была им принята без всякой критики и с полной верой. Он не задавал мне пытливых вопросов. В глубине души он, вероятно, считал себя справедливо наказанным за свою несдержанную пылкость. Кроме того, он был настолько удручен самым фактом болезни и необходимостью ежедневно подвергаться утомительной процедуре лечения, что это, видимо, не оставляло места бесцельному любопытству. Студиец аккуратно посещал амбулаторию. Приходил он всегда последним, стесняясь остальных пациентов, стараясь ни на кого не смотреть. Стенографистка тоже лечилась у меня на дому.
Что было дальше?
Представьте себе, они продолжали любить друг друга. Он ни о чем не догадывался. В тоскливый период воздержания студиец развлекался тем, что устраивал ей сцены ревности.
Иногда, во время какой-либо лечебной процедуры, она рассказывала мне о себе. Мы были уже приятелями.
Однажды она описала мне начало их любви.
— Вы очень любите его? — спросил я.
— О, доктор, я никогда так сильно не любила! — последовал ответь.
— А он вас?
— Тоже. Мы безгранично любим друг друга. Знаете, доктор, когда мы впервые познакомились, в первом же пожатии его руки я уже почувствовала что-то необычайное. И он сказал мне тогда: «Наша встреча не случайна. Мы не исчезнем бесследно друг для друга. Я никогда вас не забуду». Ах, доктор, в этот момент родилась наша любовь…
Я подумал, следя внимательно за струйкой лекарственной жидкости:
— «Никогда не забуду» — это, быть может, слишком-много. Но помнить вас он, пожалуй, будет еще долго.