1

Донбасс — моя третья мобилизация. Собственно говоря, прямого приказа о мобилизации на работу в Донбасс я не получал. Но с тех пор, как я вступил в комсомол, а затем в партию, вся моя сознательная жизнь проходит под знаком комсомольской и партийной работы. Вот почему эту свою новую работу — работу районного пропагандиста — я рассматриваю как мобилизацию.

Весной сорок шестого меня демобилизовали из рядов Красной Армии. Получив проездные документы, я, капитан запаса, поехал в Донбасс, куда меня пригласил мой бывший командир полка Василий Степанович Егоров, — он работал секретарем райкома партии.

С Егоровым меня связывают годы службы в одном полку.

Я служил под его начальством свыше полутора лет, был помощником начальника штаба полка по оперативной части — ПНШ-1.

Подполковник Егоров по профессии инженер. В дни наступления, в сентябре сорок третьего года, наш полк принимал участие в освобождении Донбасса. До войны Егоров работал в этих местах. Когда мы прошли Донбасс и вышли к Днепру, Егорову позвонил командир дивизии — это было в ночь наступления — и сказал, что по предписанию вышестоящих инстанций Егорова отзывают на работу в Донбасс. Командиру дивизии жаль было расстаться с Егоровым. Но приказ есть приказ, и командир дивизии предложил Василию Степановичу сдать полк своему заместителю. Василий Степанович просил отложить исполнение приказа на сутки — ему хотелось участвовать в наступательном бою, в котором его полк был направляющим. Подполковник считался в дивизии «офицером прорыва». И он повел полк в бой и был ранен в первые часы прорыва.

Мы находились на наблюдательном пункте полка, когда вблизи нашего окопа разорвался снаряд и нас обоих засыпало землей.

В санбат нас отвезли в одной машине, в санитарном поезде мы ехали в одном вагоне, и в госпитале наши койки стояли рядом. Третьим в нашей палате лежал тяжело раненный офицер-танкист Иван Петров. Это был молодой человек, почти юноша, с резкими, заострившимися чертами лица. Ко всему безучастный, он лежал, отвернувшись к стене. И только однажды он оживился: это когда ему принесли письмо из его части. Он молча слушал сестру, читавшую письмо. Она, видимо, исказила какую-то фамилию в письме, и он быстро поправил ее:

— Вельховенко, — сказал он и, медленно повернув к нам лицо, добавил: — Под Томаровкой шел справа от меня.

Василий Степанович тяжело переносил свою контузию. Заикаясь и растягивая слова, он говорил, что судьба сыграла с ним злую шутку — и в операции до конца не участвовал, и в Донбасс не поехал.

Город, в котором находился наш госпиталь, был маленьким тыловым городом. Василий Степанович и танкист были прикованы к постели, я же мог передвигаться и даже выходить из госпиталя. Неподалеку от госпиталя находился музей, в который свезли со всей округи множество книг. Музей этот — бывшая домовая церковь одного помещика — находился в ведении Наркомпроса. На время войны он был закрыт. Охранял книги старик — он впустил меня в музей лишь после того, как я получил разрешение из райкома партии.

В музее царил страшный холод. Я одевался как можно теплее — полушубок, ватные штаны, валенки, рукавицы. Старик-сторож открывал тяжелые двери, и я входил в холодное, озаряемое сумеречным светом, низкое сводчатое книгохранилище. Сторож запирал за мною дверь, видимо опасаясь, чтобы я не утащил книги, и я оставался один в этом старинном здании. Книг здесь было очень много. Они лежали на полу, на подоконниках — старые книги в кожаных переплетах. Я любил перебирать тяжелые, с медными застежками, старинные книги, сдувая пыль, перелистывать пожелтевшие страницы и, примостившись под окошком так, чтобы свет падал на книгу, смакуя каждое слово, медленно читал.

Книги были большей частью по военной истории. Возвращаясь в госпиталь, я обычно пересказывал Егорову содержание прочитанного. Когда я однажды сказал ему, что наткнулся на книгу по металлургии и горному искусству, он даже закряхтел от досады: прикованный к госпитальной койке, он не имел возможности ходить в этот музей.

Однажды зимней ночью я прочел моим товарищам по палате — Василию Степановичу и танкисту — лекцию. Конечно, это сказано слишком громко — лекция. Я рассказал им историю моего современника — комсомольца, которого комсомол мобилизовывал на различные работы. Первая моя мобилизация была связана с работой на селе — я организовал молодежь в комсомол, спустя год я получил возможность учиться в педагогическом техникуме, но так случилось, что меня снова мобилизовали. На этот раз меня послали на лесоразработки. Я страстно завидовал своим сверстникам — тем из ребят, которым выпало счастье поехать в счет семи тысяч комсомольцев строить заводы. Но лес нужен был этим стройкам. Я был лесорубом и вожаком молодежи. Я говорил себе: это мой лес идет на великую стройку. На одной из строек и я поработал — на ЧТЗ, Челябинском тракторном.

От тех лет у меня осталась вот эта тетрадь в клеенчатом переплете. Сюда я заносил свои заветные мысли. На первой странице клеенчатой тетради было записано: «Жить просто — мыслить возвышенно».

А ниже вторая запись: «Когда хочешь — все достижимо». Смешно теперь об этом вспоминать, но в эту тетрадь я записывал короткие и выразительные мысли писателей, поэтов, художников, мыслителей, государственных деятелей и политических борцов за лучшее будущее человечества. Мысли должны были быть, как я уже говорил, короткие и выразительные — в одну строку. Иногда я хитрил и бисерным почерком вписывал длинную мысль в одну строку.

Жизнь, опыт жизни ломает рамки любой выразительной фразы. И я стал заносить в свою тетрадь мысли, наблюдения, связанные с работой в период пятилеток. Тут были выписки из газет того времени, времени бурных темпов, были записи температуры бетона, темпов вязки арматуры и лозунги, которые мы развешивали на лесах стройки. Один из них я до сих пор помню: «Каменщик Петров Евсей кладет тысячу кирпичей!».

По этим записям я мог восстановить юность и молодость комсомольского агитмасса, жизнь своих сверстников. Я дорожил этой тетрадью и, уходя на войну, захватил ее с собой. Она была со мной все дни войны.

Всё это я рассказывал моему бывшему командиру. Я говорил шепотом, чтобы не потревожить тихо лежавшего танкиста. Но он вдруг сам попросил говорить громче. И повернулся к нам лицом.

В эту же ночь мы услышали рассказ молодого танкиста. Он сказал, что завидует мне — я столько видел в своей жизни. А он со школьной скамьи пошел на войну. Это его третье ранение. Первый раз он был ранен в бою под Ефремовом. Осколок снаряда задел лицевой мускул. Очнулся он в сумерках на утихшем поле боя. Он ослеп, почти ослеп. Охваченный отчаянием, испытывая резкую боль в глазах особенно в правом, он пополз по густой траве, приминая ее своим телом. Он полз, движимый бессознательным чувством жизни — только бы не остановиться Повернулся на спину и долго лежал, подставив залитое кровью лицо осеннему дождю. Правый глаз кровоточил. Осторожно коснувшись левого, он оттянул верхнее веко. Сперва он увидел свисавшую над ним тоненькую ветку, покрытую дождевыми каплями. Он поднял руку и отодвинул ветку. Что-то мерцало, светилось там, в ночной темноте. Постепенно глаз привыкал видеть. Долгую ночь провел танкист, лежа на траве, глядя на звезды.

Судьба сберегла его — утром его подобрали. Потом он был ранен под Томаровкой, потом под Березовкой. Он хотел жить. Он страстно хотел жить. И жизнь, говорил он, имела для него только один смысл: быть в строю, сражаться до последнего дыхания. Он боялся, что больше ему не придется сражаться, что он вышел из строя.

Я не знаю, кто сказал начальнику госпиталя, что я читал лекцию, или, вернее, рассказывал историю жизни моего современника. Но через несколько дней после этой ночи начальник госпиталя обратился ко мне с просьбой провести такую же беседу и в другой палате. Я согласился проводить беседы. Моя мысль как бы вырывалась из госпитальных стен, я быстрее окреп — и вскоре получил возможность вернуться в полк.

Прощаясь со мною, Василий Степанович сказал, что ежели после войны я пожелаю приехать в Донбасс, то чтобы я ехал прямо к нему в район.

Но до конца войны было еще далеко. Мы обменялись адресами, обещая друг другу писать. На последнем этапе войны меня снова ранило — под Кюстрином. На этот раз я долго лежал в госпитале — около года, а весной сорок шестого, демобилизовавшись, я взял да и поехал к Егорову. Ехал я в Донбасс с каким-то тревожным чувством: что я там буду делать, не лучше ли пойти учиться в педагогический институт, в котором я учился до войны?

Апрельским вечером я приехал в район, в котором работал Василий Степанович. Со мной был небольшой чемодан с вещами, полевая сумка с компасом, а в сумке, вместе с командирской книжкой, хранилась моя старая тетрадь с «заветными мыслями». От времени и передряг тетрадь порядочно поистрепалась. Многое в записях было трудно разобрать, но первую мысль, записанную на первой странице, все еще можно было прочесть: «Если хочешь — все достижимо».

В райком партии я пришел в сумерки. Егоров был там. Я спрашивал себя: да тот ли это командир полка, которого я очень хорошо знал и с которым прослужил в одном полку?.. Гражданская одежда сильно изменила его внешний вид. Он был в синей куртке, какую носят прорабы и мастера. А на ногах у него были тапочки. Эти тапочки больше всего смутили меня. Во всем его облике было что-то обыденное, я бы сказал, штатское. Из нагрудного кармана синей куртки выглядывала записная книжка в клеенчатом переплете.

По военной привычке я представился своему старому командиру полка:

— Капитан запаса Константин Пантелеев прибыл в ваше распоряжение.

Я напомнил Василию Степановичу о нашем разговоре в госпитале, когда мы условились, что я приеду после войны на работу в Донбасс. Как только Егоров услышал слово «работа», он замахал руками и, смеясь, сказал: «Брось думать сейчас о работе. Отдохнешь от военной жизни, погуляешь, а потом уж решишь, где работать и что делать».

Он потянул меня к свету, падавшему из окна.

— А ну, покажись, — говорил он. — Как раны? Зажили, зарубцевались?

Его позвали к телефону, и я подошел к стене, на которой висела карта района, склеенная из разных листов. Один лист мне показался знакомым. Это был старый, отработанный лист военной карты. Василий Степанович когда-то вел свой полк по этой оси. На этом листе можно было даже заметить полустертые карандашные пометки подполковника.

Егоров взял из моих рук полевую сумку с компасом, улыбаясь сказал;

— Сориентируемся, товарищ ПНШ.

Он стал рассказывать, каким застал район после немцев, каковы были «исходные рубежи». В самый разгар нашей беседы кто-то вошел и сказал знакомым мне голосом:

— Товарищ гвардии подполковник, вы просили напомнить: сейчас девятнадцать ноль-ноль…

Я обернулся и увидел Федоренко, бывшего ординарца подполковника Егорова. Он по привычке продолжал именовать Егорова гвардии подполковником. Он тоже порядочно изменился, этот здоровый приземистый хлопец, сменивший гимнастерку на украинскую вышитую рубашку.

На семь было назначено заседание бюро райкома, и Василий Степанович, извинившись, попросил меня подождать конца заседания.

Федоренко сразу ввел меня в курс райкомовской жизни.

— Работы много, — сказал он деловым тоном. — Целый день мотаемся по району… То уголь, то хлеб, то кооперация… И за все отвечай. Ни минуты передышки, товарищ гвардии капитан!

Нет, он был все такой же — ординарец Федоренко, теперь помощник секретаря райкома. Как когда-то на фронте, так и сейчас, он не отделял свою жизнь и работу от жизни и работы Егорова, считая, что все, что они делают, они делают вместе — подполковник и Федоренко.

Федоренко сказал мне, какие у Егорова планы в отношений меня. Он даже назвал мне должность — должность штатпропа.

— Для пропаганды, — воодушевившись, сказал Федоренко, — тут, товарищ ПНШ, богатое поле деятельности.

Дверь кабинета раскрылась, и оттуда послышался голос Василия Степановича: «Чайку бы!» — Федоренко пошел доставать чаю. Как часто в полку я слышал этот возглас:

— Чайку бы!

Прислушиваясь к голосам, которые раздавались за дверью, — они говорили о тоннах угля, о метрах проходки, — я почувствовал дыхание новой для меня жизни. И дорого мне было и приятно, что эту жизнь, жизнь района, организует и направляет Егоров, полк которого в дивизии считался направляющим.

Мы вышли из райкома, и Федоренко повел меня показывать свое хозяйство. В просторном гараже, который одновременно служил и конюшней, он показал мне высокую гнедую лошадь и сказал, что это — лошадь второго секретаря райкома Приходько. Потом он показал мне нечто вроде старого тарантаса, который служил для разъездов инструкторов и пропагандистов. Из всего автопарка в хорошем состоянии, «в полной боевой готовности», как выразился Федоренко, был только один вездеход. Федоренко завел машину, вывел ее из гаража и с шиком проехался по двору. Это был старый, видавший виды фронтовой вездеход. Машина была открытая. Хотя Егоров по старой фронтовой привычке любит ездить в открытой машине, он, Федоренко, этого не одобряет: «Одно дело на фронте — там нужно смотреть за воздухом, а другое — в тылу».

На другой день Егоров пригласил меня поехать с ним по району.

В райком я пришел рано утром. Дверь кабинета секретаря была приоткрыта. Я постучал и спросил, можно ли войти. Два голоса ответили: «Можно».

Увлеченные разговором, Егоров и его собеседник — грузный мужчина с хмурым лицом — не обратили на меня никакого внимания.

Я сел в сторонке и стал слушать.

Это был разговор об угле — о плане добычи, о темпах проходки, о сроках, о сводках — обо всем том, чем жил район в те дни.

Собеседник Егорова сердито сказал:

— В срок трудно уложиться. Очень трудно.

На это Егоров отвечал:

— Надо подумать.

— А где я возьму рабочих?! — сказал грузный человек.

— Надо поискать, — сказал Егоров.

И снова пошел разговор, почти целиком состоявший из цифр и технических терминов. Собеседник Егорова приводил цифры, как будто выбрасывал их на стол, и мне чудилось, что они рассыпаются со стуком, как костяшки счетов. Егоров возражал мягко и тоже пользовался цифрами, однако сразу было видно, что тонны, метры и сроки для него не только арифметика — за ними чувствовались люди, на плечи которых должна лечь вся громадная работа, и эти-то люди и интересовали Егорова. Он называл бригадиров и шахтеров, вспоминал их успехи или неудачи…

Наконец, они заметили мое присутствие. Егоров познакомил меня со своим собеседником.

— Панченко, — сказал грузный мужчина, протягивая мне руку. — Управляющий угольным трестом. Илларион Федорович. Вес — 120 кило…

Егоров сказал, что мы поедем в поселок «Девятой» шахты.

— В один населенный пункт, — сказал он, улыбаясь.

До шахты было километров пять, но ехали мы очень долго, что-то около трех часов. Егорову нужно было то переговорить со встречным шахтером, то заглянуть на площадку строящегося Дома культуры, то посмотреть всходы в поле. Он проворно выскакивал из машины и тянул за собой управляющего и меня. Панченко с трудом поспевал за секретарем райкома.

Сразу за райкомом начиналась главная улица поселка. Черные остовы сгоревших строений перемежались с недавно отстроенными домами. Дома, сложенные из грубого известняка, показались мне унылыми. Да и все вокруг выглядело серым — изрезанная холмами местность, хмурые громады терриконов. Странно было видеть на этой улице молодые деревья.

День был тусклый, над вершинами терриконов ходили темные тучи. Трава, которая только-только начала пробиваться на жесткой донецкой земле, не могла развеять во мне то впечатление серости, которое лежало на всем вокруг.

Я обратил внимание, что на всех новых зданиях, которые возводились в поселке, краской было выведено: «Взорвано немцами в сентябре сорок третьего года. Восстановлено тогда-то».

Егоров любил трогать руками камень, дерево, железо.

Вдруг он сказал:

— А вы бы посмотрели, что было тут год тому назад…

На обратном пути он спросил меня: какое я принимаю решение — остаться в районе или ехать учиться.

— Я решил остаться.

Чудесно, — сказал Егоров, и по тону его голоса я понял, что он рад моему решению. — Условия работы обычные.

Я заинтересовался, что именно он имеет в виду под «обычными условиями». Он обернулся и просто сказал:

— Трудная жизнь, товарищ Константин Пантелеев.

И я понял, что Егоров говорит это серьезно, он как бы хотел мне сказать: подумай, хватит ли у тебя сил и желания.

— Многого я обещать не могу, — сказал Василий Степанович, — но одно я вам твердо обещаю — трудную жизнь. Это уж совершенно наверняка. Очень трудную.

Он говорил тихо и все время смотрел на бегущую впереди дорогу.

— Разрушения, как видите, громадные и объем работ громадный. А людей, дорогой ПНШ, маловато. Жилфонд разрушен на сорок, а в поселке «Девятой» шахты на пятьдесят процентов. Имеются общежития, где койки еще в два яруса…

Но тут не выдержал управляющий.

— Да что ты запугиваешь его? — сказал Панченко и, наваливаясь на меня могучим плечом, горячо заговорил:

— Вы, товарищ Пантелеев, не слушайте его… Он вам такое наговорит, что вы, чего доброго, сбежите… Это же жемчужина — наш район. А какие пласты! Мощные, богатые… А какие возможности!

— Которые, кстати сказать, мало используются, — сказал усмехнувшись Егоров.

И тотчас у них завязался горячий спор. Они забыли о моем существовании и всю дорогу, пока мы ехали к райкому партии, спорили о темпах добычи угля. Темпы эти никак не удовлетворяли Егорова.

Когда мы подъехали к райкому, Егоров, не вылезая из машины, еще раз спросил меня: не передумал ли я? Я снова сказал, что остаюсь при первом решении.

И снова я увидел по улыбке, которая блеснула в глазах Егорова, что он доволен моим решением.

— Кое в чем Панченко Илларион Федорович прав, — теперь он словно хотел подбодрить меня, — район наш хотя и трудный, но перспективы имеет хорошие.

Получив направление из райкома, я поехал в обком партии. Я выбрал путь через Алчевск и Кадиевку. Мне хотелось побывать в районе шахты «Парижская Коммуна» — там зимою сорок первого воевал наш 109-й полк.

Я поднимал руку на перекрестках дорог, садился на попутные машины. Это были грузовики с высокими бортами — на таких машинах в годы войны возили боеприпасы. Теперь на них везли лесоматериалы, кровельное железо, цемент.

За Алчевском я сошел с машины и пошел пешком искать знакомые места. Ночь я провел в маленькой низенькой хатке, прилепившейся к краю оврага. Окрашенная белой крейдой, она напоминала мне ту хату, в которой когда-то находился штаб нашего полка. Крыша хаты была ржавой; на ней лежали камни, видимо для того, чтобы сильный донбасский ветер не сорвал ее, а то, чего доброго, не унес бы с собою и всю хатку.

Хозяева приютили меня на ночь, и я лег на холодном земляном полу.

Я спросил старика-хозяина: не та ли это хата, в которой когда-то стояли бойцы 109-го полка.

Хозяин добродушно улыбнулся:

— Та кто его знае… Може тут и стояли хлопцы 109-го…

Вся хатенка снизу доверху была оклеена старыми газетами. Я приподнялся, чтобы лучше разглядеть. Один истлевший лист показался знакомым: это была наша фронтовая газета «Во славу Родины».

Утром я простился со своими хозяевами и снова вышел на дорогу.

Водители не отказывали мне и охотно подвозили меня от одного пункта к другому. Они видели во мне демобилизованного солдата — я был в шинели с перекинутой через плечо полевой сумкой. Грузовик, в котором я ехал, был полон пассажиров. Напротив меня, упираясь спиной в шоферскую будку, сидел маленький коренастый мужчина. Он сидел по-шахтерски — на корточках, и заботливо прижимал к себе детей, целый выводок. Рядом с ним сидела молодая женщина с усталым лицом. На ней была широкая, не по плечам, видимо мужнина, шинель. Когда машину встряхивало, женщина испуганно вскрикивала и припадала плечом к мужу.

Меня всё интересовало: машина, пассажиры, дорога, терриконы, небо. Кто-то спросил меня: демобилизованный ли я.

И я вдруг сказал, засмеявшись:

— Я мобилизованный. Да, да, я мобилизованный и остаюсь работать в Донбассе.

Коренастый мужчина спросил, на сколько я законтрактовался. Я ответил: — на всю пятилетку. Он спросил:

— Какие условия?

Я ответил:

— Условия обычные.

Он спросил, где я буду работать: металл, уголь, стройка?

— Все, — сказал я таким голосом, который, вероятно, удивил моих попутчиков. — И уголь, и металл, и стройка…

И я развел руки, как бы охватывая все, что простиралось справа и слева от дороги.

Коренастый мужчина посмотрел на меня и улыбнулся. Он даже подмигнул — хватил, мол, парень… Я устыдился своего порыва и смущенно попросил закурить. И тотчас со всех сторон ко мне потянулись вышитые кисеты и портсигары, сделанные из алюминия — знакомые фронтовые кисеты и портсигары. «Сколько фронтовиков на нашей земле!» — думал я, оглядывая своих спутников. И я в нескольких словах рассказал им, что эти места, которые мы сейчас проезжаем, мне знакомы по первому году войны: здесь когда-то воевал мой полк, 109-й стрелковый. До войны он входил в 30-ю Иркутскую дивизию, потом был переведен в другую дивизию, но песню он пел старую, иркутскую:

«От голубых сибирских рек к боям чонгарской переправы

Прошла тридцатая вперед в пламени и славе»…

— Сто девятый? — спросил меня низкорослый спутник. — Так это же наш сосед!.. — вдруг радостно вскрикнул он и весь подался вперед. — Сосед справа.

И стал называть мне пункты, где видел наш полк: Моздок, станица Воскресенская…

— Хороший полчок!.. — сказал он.

И, обхватив руками весь свой выводок, доверчиво прижавшийся к отцу, он стал что-то рассказывать жене.

Водитель остановил машину, чтобы переменить скат. Коренастый мужчина, тот, что был на войне моим соседом справа, взял солдатский котелок и пошел в ближайшую хату за водой. Он напоил детей, поправил платьице на старшенькой девочке, перевязал пуховый платок на маленьком.

— Сто девятый, — сказал он, видимо желая продолжить разговор, — ведь вот какая история.

Все время, пока он говорил, он не упускал из виду детей и жену, и когда она встала и подошла к нам, он сказал ей ласково;

— Оленька, вода в котелке свежая, родниковая.

Водитель обошел машину, осмотрел скаты и, вытирая свои замасленные руки, спросил меня:

— И Сидорова вы знали? Подполковника Сидорова… Мы с ним ездили на легковушке.

И по его огрубелому лицу пробежала тень улыбки.

В обкоме со мной беседовал секретарь обкома по пропаганде. Он тоже предложил мне работать районным пропагандистом. Я высказал ему свои сомнения: от жизни я отстал и опыт у меня ограниченный, накопленный только в годы войны, когда я был политбойцом. Агитация, которую я проводил в полку, скорее всего была лобовая агитация. Я агитатор близкой дистанции. Пропагандистская же работа требует более широкого разворота, иной глубины. Справлюсь ли я?.. Хватит ли у меня сил?..

…Свою первую лекцию о пятилетнем плане восстановления и развития народного хозяйства СССР я прочел тете Поле — старейшему работнику нашего райкома партии. Старая женщина, хорошо знавшая весь район, она эвакуировалась во время войны с райкомом на Урал, а потом вернулась в Донбасс.

Для всех посетителей райкома эта старая седая женщина с выцветшей косынкой на голове была всего-навсего уборщицей. Но для нас тетя Поля была чем-то значительно большим, чем только техническим работником. В райкоме ее шутливо называли «четвертым секретарем».

Однажды я слышал, как она беседовала с зашедшим в райком посетителем, который настойчиво добивался разговора с кем-нибудь из ответственных работников.

— У нас тут все ответственные, — с достоинством сказала тетя Поля. — А вам, собственно, по какому делу?

— Дело у меня тонкое, — сказал посетитель, — сложное, трудное.

Но какое дело его привело в райком, он так и не решался сказать тете Поле. Она вывела его из затруднения, посоветовав:

— Если у вас дело срочное, требующее немедленного разрешения, — сказала она, — то пойдите направо, в оргинструкторский… А если вам нужно посоветоваться, по душам поговорить, то пожалуйте налево, в отдел пропаганды и агитации.

Вот она и была моим первым слушателем. Это было в одно из воскресений. Я дежурил по райкому партии, окна дома были раскрыты, и, сидя у подоконника, я составлял план лекции. Тетя Поля передала в обком партии суточные сводки о добыче угля и о ходе строительных работ. Строительную сводку она даже прокомментировала, упрекая строителей в том, что они хотя и выполнили план, но выполнили в рубле. По ее мнению, строители любят объемные работы, а от мелкой отделки они, как она выразилась, нос воротят.

Передав сводку, она взялась за уборку помещения. Когда она узнала, что я работаю над лекцией о пятилетке, она стала разговаривать шепотом и ходить как можно тише. Она даже принесла мне в чашке колодезной воды.

Я срисовал с карты, висевшей в комнате Василия Степановича, карту Донбасса и по привычке «поднял» ее — цветными карандашами разрисовал реки, холмы, населенные пункты, леса и нанес шахты, заводы, которые нужно восстановить в нашем районе.

Работая над докладом о пятилетке, читая многочисленные материалы, делая выписки из них, я все время спрашивал себя: что же лежит в основе успеха нашей работы, где корни этого стремительного движения вперед, которым охвачена вся наша страна и в частности наш Донбасс?

Партия, государство вкладывают в дело восстановления Донбасса огромные материальные средства. Госплан планирует эти фонды. Но существует еще один фонд, который ни на каких весах не измеришь. Фонд, который учитывается партией большевиков. Это — сила творчества народа.

В четвертую годовщину Октябрьской революции, выступая перед рабочими Прохоровской мануфактуры, Ленин, как это явствует из краткого газетного отчета, говорил, как о невиданном чуде, о том, что голодная, полуразрушенная страна победила своих врагов, могущественные капиталистические страны. «Все, чего мы достигли, — сказал Владимир Ильич, — показывает, что мы опираемся на самую чудесную в мире силу — на силу рабочих и крестьян». Это сила творчества, та чудесная сила, которая дает себя знать и в будничной жизни, и на крутых поворотах истории.

— СССР снова вступил в период мирного социалистического строительства, прерванного вероломным нападением гитлеровской Германии. Успешно начав еще в ходе Отечественной войны восстановление разрушенного хозяйства районов, подвергавшихся оккупации, Советский Союз в послевоенный период продолжает восстановление и дальнейшее развитие народного хозяйства на основе государственных перспективных планов, определяющих и направляющих хозяйственную жизнь СССР.

Этими словами, словами из закона о пятилетнем плане восстановления и развития народного хозяйства СССР я начал свою лекцию. Тетя Поля слушала меня очень внимательно.

— Посмотрите на карту Донбасса! — сказал я торжественно и волнуясь. — С севера на юг, с востока на запад на многие десятки километров простирается мощный индустриальный бассейн. Уголь, металл, химия!

Я украдкой взглянул на тетю Полю. Она сидела напротив меня, откинув седую голову, задумавшись о чем-то, ее старые узловатые от работы руки лежали на коленях, она не пропускала ни одного моего слова. Когда, окончив лекцию, вернее конспективное изложение моей будущей лекции, я, стараясь скрыть свое смущение, спросил тетю Полю: все ли ей было понятно, она не сразу мне ответила.

— Вот какая это будет жизнь! — вдруг сказала она, точно отвечала своим мыслям.

Я не сразу приступил к своей прямой работе штатного пропагандиста. Егоров вызвал меня и сказал, что придется мне поехать в одно из подсобных хозяйств треста, проверить, как идет прополка овощей, проверить и, если надо, то и организовать поливку.

— Знаете, — сказал он, глядя куда-то в сторону, — людей маловато, а объем работ большой… Побудете там, в зависимости от обстановки, дождетесь, когда туда приедет второй секретарь райкома, товарищ Приходько, и вернетесь в райком.

В совхозе я пробыл пять дней. Вечером пятого дня приехал Приходько. Он был в сером брезентовом плаще. Пыль лежала густым слоем на его плечах, на бровях, на щеках. Он приехал в том самом экипаже, который мне показывал Федоренко, и сам правил лошадью. Сунув кнут за голенище сапога, он подошел ко мне и протянул руку.

— Второй секретарь райкома… — и, чуть усмехнувшись, добавил: — Специалист по прорывам.

Я назвал себя: Пантелеев.

— Штатпроп, — улыбнувшись сказал Приходько и окинул меня таким взглядом, точно хотел сказать: «Ну ладно, живи…»

Я хотел было доложить ему о положении дел в совхозе, но он вдруг кивнул головой и, не обращая на меня внимания, стал расспрашивать директора совхоза; по тону его вопросов и по тому, как почтительно ему отвечал директор, я понял — это хозяин.

Как только я приехал в райком, меня вызвал к себе Василий Степанович. Внимательно слушая мое сообщение о ходе работ в совхозе, он несколько раз даже поправлял меня. Мне показалось, что он и без меня знает положение дел в совхозе, но решил проверить мое умение разбираться в обстановке.

— А вы загорели, — сказал он вдруг, искоса глядя на меня и улыбаясь. — Теперь вот вам другое задание — сегодня же нужно выступить с докладом о задачах пятилетки.

Я хотел было сказать ему, что устал с дороги, что мне нужно время, чтобы подумать, подготовиться…

— Хороший народ собрался, парторги шахт.

— Надо? — спросил я.

— Надо, — сказал Василий Степанович.

За те дни, что я пробыл на прополке, я как-то отошел от подготовленного доклада — и волновался, сумею ли хорошо выступить. Мои опасения оправдались: я чувствовал, что перенасытил доклад цифрами, что главное ускользало. Когда я позже спросил Егорова, какое впечатление произвело на него мое первое выступление, он не сразу ответил.

— Как бы вам сказать, — заговорил он медленно, точно не желая обидеть меня резким отзывом, — для начала, конечно, неплохо… Но — оперативности мало! Слишком общо, так сказать, «взагали»!..

2

Должен сказать, что эти его слова вызвали у меня досаду. «Какая же ему нужна оперативность?» — думал я.

Жизнь в районе имеет свои особенности — вы всегда как бы на виду у всех. И это относится не только к общественной жизни, но и к личной.

Довелось ли вам читать книгу Михаила Ивановича Калинина «О коммунистическом воспитании»? Может быть, вы помните его напутствие студентам-выпускникам Свердловского университета? Когда я в первый раз прочел эту речь, она поразила меня своей простотой и большевистской мудростью. Какая глубина мысли, простое и проникновенное понимание той жизни, которой живут миллионы людей. Более двадцати лет тому назад М. И. Калинин сказал эти слова, но они и по сей день сохраняют свою силу, свое значение. Они были сказаны в канун великих строительных работ, когда только-только начали вырисовываться контуры первого пятилетнего плана.

«Самое ценное у партийного работника, — говорил Калинин, — чтобы он сумел празднично работать и в обыкновенной будничной обстановке, чтобы он сумел изо дня в день побеждать одно препятствие за другим, чтобы те препятствия, которые практическая жизнь ставит перед ним ежедневно, ежечасно, чтобы эти препятствия не погашали его подъема, чтобы эти… препятствия развивали, укрепляли его напряжение, чтобы в этой повседневной работе он видел конечные цели и никогда не упускал из виду эти конечные цели, за которые борется коммунизм».

И вот спустя двадцать лет, я, районный пропагандист, один из многих партийных работников, только недавно вернувшийся из армии, читая эти калининские слова, думал о том, что нужно сделать, чтобы в трудных условиях восстановления района «празднично работать в обыкновенной будничной обстановке». Вглядываясь в окружающее, я искал и не сразу находил то, что я бы назвал горением и геройской отвагой.

Жизнь, которой жил наш район — шахтеры, домашние хозяйки, партийные работники, инженеры, — жизнь эта была и проще и грубее. Я постепенно входил в эту жизнь, и многое в ней становилось мне близким и понятным. Когда кто-нибудь у нас говорил, скажем, такие слова, как «сойти со сцены», то я знал, что именно имелось в виду. Как-то один из наших районных ораторов выступал в клубе ИТР; говорил он долго и нудно, в зале поднялся шум. Оратор, выдержав паузу, обратился к публике с вопросом:

— А может быть, мне лучше сойти со сцены?

И вдруг из зала раздался спокойный голос:

— Сходите!

С тех пор это выражение «сойти со сцены» бытует в нашем районе. Когда какой-нибудь оратор затянет свое выступление, ему вежливо напоминают:

«А не сочтете ли вы за благо сойти со сцены?..»

Я вглядывался в окружающих меня людей шахтеров, домашних хозяек, партийных работников, инженеров, — что их волновало, чем они жили? Жизнь у всех была будничная, на первый взгляд в ней не было ничего красивого, захватывающего, и люди, работавшие рядом со мной, были обыкновенными работниками. Уголь — вот что давало главное направление всей жизни. Уголь стоял в порядке дня заседаний бюро райкома, вопросы угля обсуждались на пленумах, тема угля не сходила со страниц районной газеты. Сколько воды откачали люди на взорванных немцами шахтах, какую добычу дали сегодня шахты, как продвинулся фронт горных работ, — вот чем жил народ в районе.

Этим жил и райком — все его люди: Егоров, Приходько, управляющий трестом Панченко, Ольга Павловна — заведующая отделом пропаганды и агитации… Приходько относился к нам, пропагандистам, с оттенком непонятной снисходительности: «ну, раз по штату полагаются пропагандисты, то живите и существуйте себе на здоровье».

У меня создалось впечатление, что он меня не замечает. С Ольгой Павловной, заведующей отделом пропаганды и агитации райкома, он еще считался, а со мной — штатпропом — нисколько. Наши комнаты были расположены рядом. Я слышал, как однажды, посылая тетю Полю отнести какую-то бумажку в парткабинет, он сказал ей: «Отдайте это Пантелееву, нашему трибуну районного масштаба».

Я как-то пришел к Приходько уточнить вопрос о его выступлении на шахте. Он должен был сделать доклад о задачах пятилетки. Степан Герасимович выслушал меня и сказал, что принципиально он, Приходько, за то, чтобы сделать доклад. Но практически — это на сегодняшний день вещь невозможная. Его ждут на другой шахте.

— Вы на угле давно работаете? — спросил он и, когда я ответил, что недавно, сказал с какой-то насмешкой в голосе. — Так вот, товарищ штатный пропагандист, если все будут выступать с докладами або с лекциями, то кто же будет давать уголь?

Он мне представлялся властной натурой. Мне даже казалось, что он стремится подмять под себя Василия Степановича. Он лучше его знал район, в котором работал больше девяти лет. Это была его сильная сторона, и, мне думается, Егоров с этим считался.

Я. очевидно, был пристрастен в своих суждениях о первом и втором секретаре. Василий Степанович Егоров был мне близок еще по фронту, и стиль его работы мне тоже был по душе.

Это были разные по характеру, по темпераменту, по подходу к явлениям жизни партийные работники. Спокойный и настойчивый Василий Степанович, человек ищущий, думающий, и — грубоватый, сухой Приходько. Я часто замечал, как на заседаниях бюро Приходько, улыбаясь, переглядывался с Панченко, когда Василий Степанович в подкрепление какой-нибудь своей мысли ссылался на примеры из военной жизни или цитировал Ленина и Сталина.

Впрочем, слово «цитировал» здесь не подходит. Прочитанное прочно входило в его сознание, находило отзвук в его практической работе.

Он был не менее загружен, чем Приходько или Панченко, но он всегда тянулся к книге. Это было потребностью его души. По утрам он входил к нам в райпарткабинет и первым долгом спрашивал, что слышно на белом свете. Это напоминало мне те дни войны, когда Егоров, такой же веселый и возбужденный, входил к нам в оперативный отдел штаба полка и спрашивал обстановку.

Чем больше я приглядывался к Егорову и Приходько, тем резче мне бросалось в глаза, что каждый из них имел свой стиль в работе, и это можно было видеть даже в том, как они по-разному вели заседания бюро райкома. Я хотел бы знать, к чему тянулся Степан Герасимович, скажем, чувствует ли он запах цветов, о чем он говорит дома, чего он хочет от жизни, о чем думает, — не в общежитейском понимании этого слова, а в каком-то более высоком.

На лекции, которые проводились в партийном кабинете райкома, он приходил с таким видом, будто выполнял какую-то повинность. Сядет в углу на краешек скамьи с постоянным выражением озабоченности, точно он не лекцию сейчас слушает, а соображает о цифрах добычи угля.

К самым сложным явлениям жизни он, как мне показалось, подходил с какой-то упрощенной меркой. Его суждения и характеристики людей были чрезвычайно однообразны: «Наш человек». Или: «Честный работяга». Когда однажды он сказал это на заседании бюро райкома, Егоров, вспыхнув, прервал его:

— Поймите, товарищ Приходько, этого очень мало — «наш человек», «честный работяга»… Ведь мы посылаем товарища не за прилавок муку продавать, — хотя и за прилавком нужны свои деловые качества, — а мы посылаем товарища на партийную работу, руководить людьми…

Как-то на другом заседании бюро Егоров попросил Приходько дать ему справку по вопросу о строительстве школ.

— Это не по моему ведомству, — сказал Приходько.

Он знает уголь и только за этот участок он отвечает.

Егоров пристально посмотрел на Приходько.

— Помнится, году в тридцать пятом, — сказал он спокойно, — на Всесоюзном стахановском совещании товарищ Сталин заметил парторгу шахты «Центральная Ирмино», что коммуниста, партийного руководителя, все касается.

Больше ничего он в этот вечер не сказал Приходько, но сам Приходько сидел молчаливый, задумчивый.

Меня удивляло, почему Егоров, который, вероятно, лучше моего видит порочность стиля работы Приходько, почему он прощает ему многое. И я как-то не сдержался и сказал об этом Егорову. Чем больше я говорил, тем более хмурым становилось лицо Егорова. Я даже пожалел, зачем я начал этот разговор, но продолжал говорить то, что я думал о Приходько.

— Мне кажется, — сказал я, — он, Приходько, берется за многое и, вероятно, ни одно дело не доводит до конца.

— Вот тут вы ошибаетесь, — горячо возразил Егоров. — Приходько мужик цепкий, он не из тех «интеллигентов», которые могут утопить в болтовне любое живое дело. Он человек цепкий, — повторил Егоров.

Я ждал, что он скажет дальше, но Егоров молчал. И я уже ругал себя за то, что по-видимому, своими словами я грубо влез в тонкую и сложную область взаимоотношений руководящих работников нашего райкома.

Егоров подошел к окну.

— Душно!.. — сказал он и, продолжая оборванный разговор, еще раз повторил. — Мужик он цепкий, работник он сильный, но… однобокий. Он прекрасно держит в памяти цифры добычи угля по району и по каждой шахте в отдельности. Он может в любую минуту обрисовать хозяйственное положение, обстановку на шахте. Это живой, исполнительный работник и притом хороший организатор. Но этого, знаете ли, мало для политического руководителя. Чего ему не хватает? — спросил Егоров. И он долго молчал, размышляя над тем, чтобы найти правильный ответ. — А вот чего, — сказал Василий Степанович и повернулся ко мне. — А вот чего, — повторил он,— умения видеть жизнь в движении.

Эта мысль понравилась ему, и он снова сказал:

— Видеть жизнь в движении. Мне кажется, что решение той или другой задачи Приходько воспринимает односторонне, технически, что ли… Он, как мне кажется, видит частности и не всегда может охватить поле боя. Он видит одну шахту, другую, но поле боя в целом он не всегда охватывает. Впрочем, это порок не только его, но и многих из нас. Приходько пришел в район в первые недели после изгнания немцев, когда здесь коммунистов было пять человек. Он горячо взялся за работу и многое сделал. Но как только фронт работ расширился, задачи усложнились, он стал отставать… Раньше он всю свою энергию вкладывал в подъем одной шахты, а теперь, когда нужно руководить многими шахтами, он как бы тушуется и работает однобоко, подменяя хозяйственников, вмешиваясь в хозяйственную работу в ущерб партийной. И поверьте мне, что он сам это прекрасно чувствует. Только это очень трудно, — вздохнул Егоров, — взять себя за плечи и повернуть лицом к новому. Это я прекрасно знаю по себе.

И он перевел разговор на другую тему.

Он стал расспрашивать меня и, мне показалось, проверять мое знание жизни района — схватываю ли я динамику этой жизни, изучаю ли я экономику нашего района, имею ли я контакт с аудиторией.

— Главное, — сказал он, — это контакт.

Я честно ответил ему, что своей работой пока еще не доволен, что того контакта, о котором он говорит, я не чувствую. Я объяснял это тем, что еще не вошел полностью в жизнь района.

Егоров покачал головой:

— Надо быстрее, — требовательно сказал он. — Темпы ввода шахт в жизнь зависят от темпов и глубины нашей работы. Надо быстрее…

3

Главное — это контакт с аудиторией…

По совести говоря, я этого контакта еще не чувствовал. На первый взгляд, все обстояло благополучно. Я выступал с докладами в поселке шахты «Девятой», выступал перед шахтерами, перед местной интеллигенцией, слушали меня как будто внимательно… Но ни вопросов, ни споров, ни долгих задушевных разговоров, — ничего этого пока не было. Впечатление было такое, будто послушали докладчика и разошлись. А я ведь мечтал о другом…

Правда, у меня уже были свои постоянные слушатели. Один из них был старик маркшейдер.

Он носил высокий, туго накрахмаленный воротничок и просторный старомодный пиджак. Обычно он сидел в первом ряду у окна, рядом с сыном механика шахты Колей Васильевым, демобилизованным сапером. Сапер был на вид почти совсем мальчик — он ушел на войну со школьной скамьи, из девятого класса. При форсировании Вислы был тяжело контужен и на время потерял зрение. Его долго лечили, он стал видеть лучше и, вернувшись домой, снова пришел в свою школу и сел за парту. Но учиться ему было очень трудно. От сильного нервного напряжения, от того, что учеба давалась ему с трудом, он снова почти ослеп. Школьники с удивительной чуткостью отнеслись к заболевшему товарищу. Они читали ему вслух книги, всячески помогали ему идти в ногу с девятым классом, в котором он учился. И постепенно к нему возвращалось зрение.

Я часто видел их вдвоем — старого главного маркшейдера треста и молодого сапера. Между прочим, по тому, как они слушали меня, я проверял степень доходчивости моих докладов. Старик обычно вынимал записную книжку в коленкоровом переплете и что-то заносил туда. Он донимал меня вопросами. Если я в чем-нибудь сбивался, он всегда после доклада подходил ко мне и вежливо поправлял, уточняя цифру или какое-нибудь положение доклада. Мне казалось, что он умышленно донимает меня своими вопросами, что ему доставляет удовольствие поправлять меня. Ольга Павловна отзывалась о старике с большой теплотой.

— Если наш райпарткабинет с первых же дней своей работы имеет полное собрание сочинений Владимира Ильича Ленина, то этим мы обязаны Константину Михайловичу. Он сберег в дни немецкой оккупации все советские книги, которые у него имелись, и как только район был освобожден от немцев, принес книги в райком партии. И вот эти деревья, — она подвела меня к окну, — эти молодые деревья, что растут по Зеленой улице, высажены руками нашего главного маркшейдера.

В начале лета в Донбасс приехала группа пропагандистов из Москвы. Они побывали и у нас. Для нашего района это было политическое событие. Нужно было видеть, с какой жадностью наши люди, добывающие уголь, плавящие сталь, слушали лекции высококвалифицированных пропагандистов. И для нас, штатпропов района, приезд московских пропагандистов был замечательной школой: слушая их лекции, мы как бы примеряли их стиль к себе.

Я подружился с одним из пропагандистов — профессором Московского горного института. Его звали Викентий Николаевич. Он выступал по два, а иногда и по три раза на день с лекциями. И что меня особенно обрадовало, так это то, что, выступая на одну и ту же тему — о международном положении, он избегал шаблона, учитывал аудиторию, перед которой выступает. Он и мою лекцию прослушал, лекцию штатного пропагандиста района.

В поселке «Девятой» я читал доклад «О текущем моменте». От одной мысли, что там где-то в дальнем углу клубного зала сидит московский лектор и слушает меня, я разволновался. Голос мой стал каким-то сиплым, чуть ли не дрожащим. Я, как ученик, зарылся в свои конспекты и говорил быстро и неудержимо, боясь остановиться и потерять нить доклада. Когда я как-то осмелился поднять голову и взглянуть в зал, то первый, кого я увидел — был старик маркшейдер. Он сидел у окна рядом с молодым сапером и, встретив мой взгляд, удивленно пожал плечами. Он словно хотел сказать: «Голубчик, да что же это с вами…»

Я где-то читал, что для того, чтобы говорить хорошо, нужно кроме таланта иметь еще сноровку и опыт, нужно обладать самым ясным представлением о своих силах, как и о том, кому ты говоришь, и о том, что составляет предмет твоей речи.

Люди, которым я читал этот доклад о текущем моменте, были мне близки, многие из них были моими хорошими друзьями… И я заставил себя оторваться от листков конспекта, которые связывали меня, заставил себя выйти из-за стола и подойти вплотную к своим слушателям. Это простое движение сразу же сблизило меня с аудиторией. Я увидел старого маркшейдера, он закивал мне головой, как бы давая понять: «Вот теперь хорошо, вот теперь правильно…» Да я и сам уже чувствовал, что теперь дело у меня пошло лучше, мысли стали более ясными, слова собранными.

Я дожидаюсь на крыльце клуба, когда выйдет Викентий Николаевич. Потом мы идем с ним по широкой, обсаженной молодыми кленами улице поселка. Мы идем и молчим. Мне все время хочется спросить его — какое же впечатление произвел на него мой доклад, что он мне может сказать… Но он расспрашивает меня о вещах, не имеющих никакого отношения к докладу. О том, когда были высажены молодые деревья, кто придумал, чтобы на всех новых восстановленных домах и зданиях поселка была надпись: «Взорвано немцами в сентябре 1943 года. Отстроено тогда-то». Я машинально отвечаю ему на его вопросы и жду, когда же он приступит к интересующему меня разговору.

Но он не спешил. Когда мы пришли в парткабинет и я зажег свет, он искоса посмотрел на меня и вежливо спросил:

— Вы разрешите мне поделиться с вами мыслями. Так сказать, сделать несколько замечаний, которые, может быть, будут вам полезны. Только давайте условимся, — сказал он смеясь, — никаких обид. Хорошо?

Он взял с подоконника чашку, в которой плавали ночные фиалки. Рассматривая чашку и вдыхая тонкий запах фиалок, Викентий Николаевич вдруг сказал:

— Ближе к жизни и чуточку больше поэзии. Смелее черпайте из гущи жизни…

Он сделал такое движение рукой, словно зачерпывал что-то полной пригоршней, и улыбнулся.

— Покажите мне конспект вашего доклада.

Я не понимал, зачем ему конспект: ведь он же слушал доклад?!

Он стал внимательно читать конспект и вдруг спросил:

— Что это такое?

В конспекте было написано слово «примеры». Еще через несколько страниц он снова наткнулся на то же слово. Я стал объяснять ему, что когда я готовлю общую канву доклада или лекции, то оставляю место для примеров из жизни нашего района. Эти примеры я потом ввожу в доклад.

— Примеры, примеры, — бормотал Викентий Николаевич, возвращая мне конспект лекции. — Должен заметить вам, что примеры эти живут какой-то серенькой жизнью, они органически не вплетены в ткань доклада. Отчего это происходит, как вы думаете? Может быть, оттого, что вы берете, скажем, за образец лекцию о текущем моменте, которую вы получаете из обкома, старательно переписываете ее и излагаете своими словами, пересыпая лекцию примерами из вашей районной жизни. Но вы же пропагандист, товарищ Пантелеев! Вы должны быть человеком творческим и в каждую свою лекцию вносить что-то свое — свои мысли, свои наблюдения, свое чувство жизни. Я знаю, — сказал он после короткого молчания, — это дается не сразу… Но к этому нужно стремиться, стремиться всем — и молодым, и старым пропагандистам.

Я слушал его, и вначале меня охватило какое-то чувство досады и обиды. «Хорошо, — думал я, — говорить вам, Викентий Николаевич, вы профессор, вы обладаете фундаментальными знаниями, у вас огромная эрудиция, вы приедете к нам в район, прочтете пять-десять лекций и уедете… А я, дорогой профессор, живу здесь и должен выполнять задания райкома партии по севу, по прополке, по углю — и должен готовиться к своим лекциям и докладам…»

Он вдруг улыбнулся.

— Я приблизительно догадываюсь, о чем вы думаете, — сказал он, беря меня под руку. — Хорошо, мол, ему, столичному гостю, рассуждать и учить меня, ведь к его услугам книги. Вы правы. В отношении книг я действительно богаче вас. Но и вы чем-то богаче меня. Хотя бы в том, что вы молоды, что вы живете в гуще самой жизни. А это же, дорогой товарищ, живая вода… Вы попробуйте-ка раздвинуть рамки доклада, попробуйте взглянуть на жизнь чуть пошире, памятуя, что теория проверяется и обогащается практикой, памятуя, что «теория, друг мой, сера, вечно зелено дерево жизни». И я убежден, если слушатели почувствуют в ваших словах биение пульса жизни, то они простят вам многое, даже если вы заикаетесь, потому что услышат в ваших словах живую, страстную мысль. Скажите, вы здорово волновались, когда в первый раз выступали?

Я ответил, что волновался — и даже очень сильно.

— А теперь волнуетесь? — пытливо всматриваясь в меня, спросил Викентий Николаевич.

— Да, я волнуюсь.

— Это очень хорошее чувство, — сказал Викентий Николаевич. — Хорошее волнение — полезная вещь для пропагандиста. Хорошее душевное волнение…

Сколько раз после отъезда Викентия Николаевича я добрым словом поминал его, сколько раз при работе над докладом я вспоминал его советы — ближе к жизни и чуточку больше поэзии.

4

Егоров работал весело. Я не боюсь произнести это слово. Когда я говорю, что Василий Степанович работал весело, то я имею в виду не внешнюю сторону, которая, кстати, имеет огромное значение, а совсем другое. Егоров вносил в работу элемент спокойной веселой уверенности. И еще одну черту его я хочу выделить. Василий Степанович не принадлежал к тому типу людей, которые любят жить тихо и мирно и со всеми ладить. Я вспоминаю заседание бюро, на котором обсуждался вопрос о положении горных работ на шахте «Капитальная». Заседание вел Степан Герасимович Приходько.

Егоров пришел на заседание больной; он присел у раскрытого окна, пил крепкий чай и, казалось, весь поглощен был тем, что видел за окном. Что же он там видел? Под самыми окнами росли тополи, ветер раскачивал вершины деревьев и то пригибал их к земле, то выпрямлял, и белый пух залетал в комнату. Где-то на переезде, тяжело дыша, шел поезд, груженный углем, по улице прошел маленький хлопчик, держа в руке чернильницу. Напротив райкома, за садиком, возводились стены Дворца культуры. В деревянной люльке подавали наверх бетон. В саду на площади росли молодые деревья: клен, берест, акация… Сад этот был любимым детищем Василия Степановича. Год тому назад молодые саженцы были привезены из питомника и посажены в жесткую землю. За год они хорошо поднялись. Сад окружен железной ажурной решеткой. Я помню, с какой страстью обсуждали вопрос об этом саде и о том, каким должен быть рисунок решетки. И сошлись на том, что решетка должна быть ажурная, как бы воздушная.

Вот подъехал к зданию райкома парторг «Девятой» шахты Тихон Ильич. Он соскочил с таратайки, стряхнул с себя пыль и привязал лошадь к стволу акации. Егоров, высунувшись из окна, яростно закричал;

— Дерево погубишь!

Мещеряков поспешно отвязал лошадь и увел ее во двор.

Заседание шло своим ходом. Существо вопроса, который обсуждался на бюро, заключалось в том, что темпы проходки главного и вспомогательного стволов на шахте «Капитальная» были угрожающе медленны. Выяснилось, что восстановители дошли до 6-го горизонта и дальше наткнулись на непреодолимые трудности. Ствол был деформирован, порода и железо сплющены, откачивать воду не представлялось никакой возможности. Приходько, докладчик по этому вопросу, видел все зло в главном инженере шахты «Капитальная» — Афанасьеве. По словам Приходько, Афанасьев не сумел организовать должным образом работу по проходке. В проекте решения, который зачитал Приходько, было сказано, что Афанасьев должен быть освобожден от работы. Когда Приходько перешел к проекту решения и сказал в своем обычном решительном тоне: «Установлено…», Егоров встрепенулся и прервал его:

— Простите, товарищ Приходько, но мне не совсем ясно, что установлено и почему товарища Афанасьева вы предлагаете освободить от работы главного инженера.

Приходько спокойно ответил, что, во-первых, установлено, что темпы проходки ствола угрожающе низки; во-вторых, товарищ Афанасьев явно не справляется с порученной ему работой и, видимо, должен уйти с шахты.

— Он крутовик, — сказал Приходько.

Егоров пожал плечами.

— При чем тут крутовик, — сердито сказал он.

— А при том, — чуть повышая голос, сказал Приходько, — что он привык работать на крутых пластах, а у нас пологие пласты.

И он посмотрел на Егорова так, словно хотел сказать: дескать, пора это знать…

— Так-то так, — сказал Егоров, — но мне почему-то не совсем ясно, какой вывод вы делаете из создавшегося положения. Когда на фронте намечалась какая-либо операция, особенно наступательная, то, анализируя обстановку, мы искали ответа для будущего решения…

При этих словах Степан Герасимович переглянулся с хмуро молчавшим Панченко: дескать, опять пошли аналогии из военной жизни.

— Я понимаю, — спокойно сказал Егоров, — что механически переносить условия действий из военной обстановки в горную нельзя, но кое-что перенять можно. Мне кажется, что мы с вами должны не только устанавливать обстановку, положение дел на шахте, но и найти должное решение. По крайней мере, — пути к этому решению. То, что вы установили — это скорее дело треста, дело Панченко. Мы же с вами должны иметь свою точку зрения, свой подход к решению задач. Вы правильно обрисовали обстановку: взять воду трудно, мешает порода. Но взять нужно.

Он вдруг повернулся к сидевшему в уголке Афанасьеву, пожилому инженеру, высокому, худощавому.

— Это ваше личное желание уйти на крутые пласты?..

Афанасьев выпрямился. Он смотрел куда-то в окно, на серебристый тополь, который раскачивался под ударами ветра.

— Видите ли, — сказал он задумчиво, словно размышляя вслух, — одно время я тоже считал, что самое лучшее в создавшейся обстановке — уйти с шахты.

— А теперь? — быстро спросил Егоров. — А теперь вы все еще продолжаете считать, что вам нужно уйти?

— Теперь я думаю другое, — медленно сказал Афанасьев. — Я, кажется, кое-что нашел для решения… Жаль расстаться, хорошее будущее у этой шахты. Нужно испробовать одно средство — всасывающую пику.

Егоров остановил его.

— Заявлению об уходе Афанасьева дан ход? — спросил он Панченко.

— Да, — сказал Панченко и хмуро добавил. — Кажется, мы поспешили.

Егоров попросил разрешения прервать на несколько минут заседание. Он вызвал Федоренко и дал ему задание связаться с областью, с начальником комбината.

— Что это за всасывающая пика? — спросил Панченко Афанасьева.

— Всасывающую пику применяли при проходке ствола в Снежном на «Американке», — сказал Афанасьев. — Я, Илларион Федорович, решил испробовать ее в наших условиях. Это еще только первая мысль. Позвольте, я приду к вам с вариантом решения и чертежики захвачу с собой.

Егоров привстал с места и, поправляя сползавшее с плеча пальто, тихо, но отчетливо сказал:

— Как же вы решились уйти с поля боя?

Афанасьев поднял голову.

— Я думал… я полагал, — начал он, — что при создавшейся обстановке…

И замолчал.

— Вы не должны были, вы не имели права так легко сдаться, — сказал Егоров.

При всей кажущейся мягкости, Василий Степанович был человеком жестким и любил называть вещи своими именами.

— Вы сдались раньше времени… — Афанасьев вспыхнул и хотел что-то сказать, но Егоров жестом остановил его. — Представьте себе такую ситуацию в боевой обстановке. Вы наступаете на главном на правлении, вам даны силы и средства, на вас смотрят с надеждой: этот прорвет. Но проходит час другой, день проходит, вы обрушиваете молот прорыва на противника — и у вас ничего не выходит И вот когда вы начинаете ощущать, что эти силы расходуются зря, что вы теряете самое драгоценное — время, вы приходите к мысли: сменить молот на ключик. Где-то там, на фланге, у противника обнаружилась вмятина — и стоит только повернуть этот ключик, чтобы добиться успеха. И вот начальство, еще не зная о том, что у вас рождается новая идея, видя ваши безуспешные попытки ударить молотом, хочет заменить вас другим командиром. Что же вы сделаете? Будете молчать о своем ключике?

Вошел Федоренко и сказал, что у аппарата начальник комбината. Егоров взял трубку и рассказал начальнику комбината о создавшейся ситуации, прося его вернуть заявление Афанасьева обратно в трест.

— Он остается на шахте, — говорил Егоров, — и просит разрешения до конца довести дело: пройти главный ствол. Что-то наклевывается.

Некоторое время Егоров молча слушал, что ему говорил начальник комбината, потом, повернувшись к Афанасьеву, стал задавать ему вопросы:

— Вы в каком году закончили Горный?

— В 1939-м — сказал Афанасьев.

— Старостой группы вам приходилось быть?

— Да, приходилось, — сказал Афанасьев.

Егоров положил трубку и, обратясь к Афанасьеву, сказал:

— Начальник комбината — ваш однокурсник, он передает вам привет и желает успешной работы…

— Все мы, Максим Саввич, люди честолюбивые и даже тщеславные, — продолжал Егоров. Он говорил эти слова, кажется, не столько для Афанасьева, сколько для Приходько, который в течение всего этого разговора угрюмо молчал. — Честолюбие — штука не плохая, когда оно работает на пользу дела. Где же ваше честолюбие, Максим Саввич? Вам говорят: «Пишите заявление о том, что хотите уйти по собственному желанию». И вы пишите это заявление, а про себя думаете: «Чёрт с ними, с их главным стволом!» Да и мы с вами хороши, — сказал он, обращаясь к Приходько и Панченко. — Решили проблему с помощью оргвыводов! А где же гарантия, что новый инженер сумеет найти хорошую техническую идею? Для нас время — это сейчас самое главное.

Все почувствовали, как Василий Степанович Егоров своими маленькими жесткими руками поворачивает руль и по-новому ставит вопрос о положении на шахте «Капитальная».

Василий Степанович предложил, чтобы Панченко и Приходько оказали Афанасьеву полную поддержку в разработке его идеи. Приходько просил «отключить» его. Но Егоров настаивал на том, чтобы Приходько занялся этим делом.

Степан Герасимович пытливо взглянул на Егорова, словно стремился понять истинный смысл намерений первого секретаря райкома.

— Установлено, — сказал Егоров весело, — что у вас должная хватка и вы, в этом я глубоко убежден, сумеете двинуть дело.

На другой день, зайдя по какому-то делу к Егорову, я увидел там Приходько. По тому, как они замолчали, я понял, что у них до этого был какой-то важный разговор.

Я хотел было уйти, но Егоров взял у меня бумаги и принялся их просматривать. Он задал мне несколько вопросов, но видно было, что его занимают другие мысли.

— Мы еще вернемся к этой теме, — сказал он Приходько.

— Зачем же возвращаться? — усмехнувшись, проговорил Приходько. — Может быть, лучше разом решить…

Тяжело вставая со стула, он вполголоса сказал:

— А може мени найкраще зийты зи сцены?..

Он говорил медленно, раздельно. Он словно спрашивал не столько Егорова, сколько самого себя.

И посмотрел на Егорова, который ничего ему не сказал. Потом повернулся, рывком распахнул дверь.

— Зийты зи сцены, — сердито фыркнул Егоров, и карие глаза его блеснули веселым блеском. — Черта с два!..

Комнаты первого и второго секретарей райкома были расположены рядом. Слышно было, как Приходько говорил по телефону с парторгом шахты «Капитальная».

— Где вы работаете? — громким голосом спрашивал Приходько, словно давал волю своим чувствам. — Где вы работаете, я вас спрашиваю… В Донбассе или на небеси… Ну, а ежели в Донбассе, так нужно живей поворачиваться…

5

Можно ли найти элемент поэзии в сводке суточной добычи угля? Оказывается — можно. В этом меня убедил наш управляющий угольным трестом, Илларион Федорович Панченко, к которому я пришел с целью побеседовать о главном направлении хозяйственной жизни нашего района. Помню, я пришел к нему в ту минуту, когда он по телефону разговаривал с начальником комбината.