Главное — это контакт с аудиторией…
По совести говоря, я этого контакта еще не чувствовал. На первый взгляд, все обстояло благополучно. Я выступал с докладами в поселке шахты «Девятой», выступал перед шахтерами, перед местной интеллигенцией, слушали меня как будто внимательно… Но ни вопросов, ни споров, ни долгих задушевных разговоров, — ничего этого пока не было. Впечатление было такое, будто послушали докладчика и разошлись. А я ведь мечтал о другом…
Правда, у меня уже были свои постоянные слушатели. Один из них был старик маркшейдер.
Он носил высокий, туго накрахмаленный воротничок и просторный старомодный пиджак. Обычно он сидел в первом ряду у окна, рядом с сыном механика шахты Колей Васильевым, демобилизованным сапером. Сапер был на вид почти совсем мальчик — он ушел на войну со школьной скамьи, из девятого класса. При форсировании Вислы был тяжело контужен и на время потерял зрение. Его долго лечили, он стал видеть лучше и, вернувшись домой, снова пришел в свою школу и сел за парту. Но учиться ему было очень трудно. От сильного нервного напряжения, от того, что учеба давалась ему с трудом, он снова почти ослеп. Школьники с удивительной чуткостью отнеслись к заболевшему товарищу. Они читали ему вслух книги, всячески помогали ему идти в ногу с девятым классом, в котором он учился. И постепенно к нему возвращалось зрение.
Я часто видел их вдвоем — старого главного маркшейдера треста и молодого сапера. Между прочим, по тому, как они слушали меня, я проверял степень доходчивости моих докладов. Старик обычно вынимал записную книжку в коленкоровом переплете и что-то заносил туда. Он донимал меня вопросами. Если я в чем-нибудь сбивался, он всегда после доклада подходил ко мне и вежливо поправлял, уточняя цифру или какое-нибудь положение доклада. Мне казалось, что он умышленно донимает меня своими вопросами, что ему доставляет удовольствие поправлять меня. Ольга Павловна отзывалась о старике с большой теплотой.
— Если наш райпарткабинет с первых же дней своей работы имеет полное собрание сочинений Владимира Ильича Ленина, то этим мы обязаны Константину Михайловичу. Он сберег в дни немецкой оккупации все советские книги, которые у него имелись, и как только район был освобожден от немцев, принес книги в райком партии. И вот эти деревья, — она подвела меня к окну, — эти молодые деревья, что растут по Зеленой улице, высажены руками нашего главного маркшейдера.
В начале лета в Донбасс приехала группа пропагандистов из Москвы. Они побывали и у нас. Для нашего района это было политическое событие. Нужно было видеть, с какой жадностью наши люди, добывающие уголь, плавящие сталь, слушали лекции высококвалифицированных пропагандистов. И для нас, штатпропов района, приезд московских пропагандистов был замечательной школой: слушая их лекции, мы как бы примеряли их стиль к себе.
Я подружился с одним из пропагандистов — профессором Московского горного института. Его звали Викентий Николаевич. Он выступал по два, а иногда и по три раза на день с лекциями. И что меня особенно обрадовало, так это то, что, выступая на одну и ту же тему — о международном положении, он избегал шаблона, учитывал аудиторию, перед которой выступает. Он и мою лекцию прослушал, лекцию штатного пропагандиста района.
В поселке «Девятой» я читал доклад «О текущем моменте». От одной мысли, что там где-то в дальнем углу клубного зала сидит московский лектор и слушает меня, я разволновался. Голос мой стал каким-то сиплым, чуть ли не дрожащим. Я, как ученик, зарылся в свои конспекты и говорил быстро и неудержимо, боясь остановиться и потерять нить доклада. Когда я как-то осмелился поднять голову и взглянуть в зал, то первый, кого я увидел — был старик маркшейдер. Он сидел у окна рядом с молодым сапером и, встретив мой взгляд, удивленно пожал плечами. Он словно хотел сказать: «Голубчик, да что же это с вами…»
Я где-то читал, что для того, чтобы говорить хорошо, нужно кроме таланта иметь еще сноровку и опыт, нужно обладать самым ясным представлением о своих силах, как и о том, кому ты говоришь, и о том, что составляет предмет твоей речи.
Люди, которым я читал этот доклад о текущем моменте, были мне близки, многие из них были моими хорошими друзьями… И я заставил себя оторваться от листков конспекта, которые связывали меня, заставил себя выйти из-за стола и подойти вплотную к своим слушателям. Это простое движение сразу же сблизило меня с аудиторией. Я увидел старого маркшейдера, он закивал мне головой, как бы давая понять: «Вот теперь хорошо, вот теперь правильно…» Да я и сам уже чувствовал, что теперь дело у меня пошло лучше, мысли стали более ясными, слова собранными.
Я дожидаюсь на крыльце клуба, когда выйдет Викентий Николаевич. Потом мы идем с ним по широкой, обсаженной молодыми кленами улице поселка. Мы идем и молчим. Мне все время хочется спросить его — какое же впечатление произвел на него мой доклад, что он мне может сказать… Но он расспрашивает меня о вещах, не имеющих никакого отношения к докладу. О том, когда были высажены молодые деревья, кто придумал, чтобы на всех новых восстановленных домах и зданиях поселка была надпись: «Взорвано немцами в сентябре 1943 года. Отстроено тогда-то». Я машинально отвечаю ему на его вопросы и жду, когда же он приступит к интересующему меня разговору.
Но он не спешил. Когда мы пришли в парткабинет и я зажег свет, он искоса посмотрел на меня и вежливо спросил:
— Вы разрешите мне поделиться с вами мыслями. Так сказать, сделать несколько замечаний, которые, может быть, будут вам полезны. Только давайте условимся, — сказал он смеясь, — никаких обид. Хорошо?
Он взял с подоконника чашку, в которой плавали ночные фиалки. Рассматривая чашку и вдыхая тонкий запах фиалок, Викентий Николаевич вдруг сказал:
— Ближе к жизни и чуточку больше поэзии. Смелее черпайте из гущи жизни…
Он сделал такое движение рукой, словно зачерпывал что-то полной пригоршней, и улыбнулся.
— Покажите мне конспект вашего доклада.
Я не понимал, зачем ему конспект: ведь он же слушал доклад?!
Он стал внимательно читать конспект и вдруг спросил:
— Что это такое?
В конспекте было написано слово «примеры». Еще через несколько страниц он снова наткнулся на то же слово. Я стал объяснять ему, что когда я готовлю общую канву доклада или лекции, то оставляю место для примеров из жизни нашего района. Эти примеры я потом ввожу в доклад.
— Примеры, примеры, — бормотал Викентий Николаевич, возвращая мне конспект лекции. — Должен заметить вам, что примеры эти живут какой-то серенькой жизнью, они органически не вплетены в ткань доклада. Отчего это происходит, как вы думаете? Может быть, оттого, что вы берете, скажем, за образец лекцию о текущем моменте, которую вы получаете из обкома, старательно переписываете ее и излагаете своими словами, пересыпая лекцию примерами из вашей районной жизни. Но вы же пропагандист, товарищ Пантелеев! Вы должны быть человеком творческим и в каждую свою лекцию вносить что-то свое — свои мысли, свои наблюдения, свое чувство жизни. Я знаю, — сказал он после короткого молчания, — это дается не сразу… Но к этому нужно стремиться, стремиться всем — и молодым, и старым пропагандистам.
Я слушал его, и вначале меня охватило какое-то чувство досады и обиды. «Хорошо, — думал я, — говорить вам, Викентий Николаевич, вы профессор, вы обладаете фундаментальными знаниями, у вас огромная эрудиция, вы приедете к нам в район, прочтете пять-десять лекций и уедете… А я, дорогой профессор, живу здесь и должен выполнять задания райкома партии по севу, по прополке, по углю — и должен готовиться к своим лекциям и докладам…»
Он вдруг улыбнулся.
— Я приблизительно догадываюсь, о чем вы думаете, — сказал он, беря меня под руку. — Хорошо, мол, ему, столичному гостю, рассуждать и учить меня, ведь к его услугам книги. Вы правы. В отношении книг я действительно богаче вас. Но и вы чем-то богаче меня. Хотя бы в том, что вы молоды, что вы живете в гуще самой жизни. А это же, дорогой товарищ, живая вода… Вы попробуйте-ка раздвинуть рамки доклада, попробуйте взглянуть на жизнь чуть пошире, памятуя, что теория проверяется и обогащается практикой, памятуя, что «теория, друг мой, сера, вечно зелено дерево жизни». И я убежден, если слушатели почувствуют в ваших словах биение пульса жизни, то они простят вам многое, даже если вы заикаетесь, потому что услышат в ваших словах живую, страстную мысль. Скажите, вы здорово волновались, когда в первый раз выступали?
Я ответил, что волновался — и даже очень сильно.
— А теперь волнуетесь? — пытливо всматриваясь в меня, спросил Викентий Николаевич.
— Да, я волнуюсь.
— Это очень хорошее чувство, — сказал Викентий Николаевич. — Хорошее волнение — полезная вещь для пропагандиста. Хорошее душевное волнение…
Сколько раз после отъезда Викентия Николаевича я добрым словом поминал его, сколько раз при работе над докладом я вспоминал его советы — ближе к жизни и чуточку больше поэзии.