Самое опасное быть штатным оратором, который, бия себя в грудь и произнося по шпаргалке затасканные фразы, по существу притупляет могучее оружие, каким является слово, особенно большевистское слово. Работая штатным пропагандистом района, я стремился к тому, чтобы мое слово заражало людей творческой энергией, чтобы оно служило оружием большевистской политики, сплачивающей массы на борьбу с трудностями.

Страсть, волнение, даже восторг могут только тогда возникнуть в душе пропагандиста, когда он живет интересами людей, с которыми он соприкасается в повседневной жизни, когда их труд, их радость — это его труд, его радость.

Я не сразу находил свой стиль работы. Однажды Ольга Павловна заметила мне, что в свои доклады я вношу агитационный элемент. Эти ее слова заставили меня задуматься. В какой-то степени она была права — я иногда в своей работе шел от агитации. Отчасти может быть это объяснялось недостаточным запасом знаний. Но с другой стороны, мне кажется, я старался вносить в свои доклады ту горячность, ту страсть, которые приобрел в дни войны, когда был политбойцом. Я хочу, чтобы мое слово звало людей на бой. Это не значит, конечно, что нужно говорить, как бог на душу положит, всецело полагаясь на настроение. Для любой беседы, для любой лекции нужна очень тщательная подготовка и целеустремленность и та внутренняя собранность, которую я бы назвал мобилизацией ума и сердца. Я хочу, чтобы мое слово, слово районного пропагандиста, отвечало затаенным желаниям моих слушателей, пробуждало их мысли, их воображение, вводило их в мир напряженной деятельности, звало вперед. Я хочу, чтобы люди, которым я читаю лекции, почувствовали горячий отблеск жизни.

Мы, районные пропагандисты, учились на инструктивных докладах, на семинарах. Но была еще одна школа, еще один семинар, который мы непрерывна проходили. Это была школа жизни.

Донимал меня нагрузками Степан Герасимович.

У меня создавалось впечатление, что ему доставляет удовольствие наваливать на меня всевозможные поручения.

— Имеется для вас нагрузочка, — говорил он насмешливо, проверяя мою готовность выполнить новое поручение райкома партии и не только мою готовность, но и мое умение и дисциплинированность.

Первое время я сетовал. Мне казалось, что эти задания отрывают меня от основной пропагандистской работы. Что-нибудь одно — практическая нагрузка или пропаганда. Но позже я понял, что необходимо уметь делать то и другое. Нельзя отгородиться от повседневной жизни района и знать только свои книги, тезисы, лекции. Окунувшись в жизнь, я расширял границы своего опыта. К райкому партии стягивались все нити борьбы за восстановление хозяйства района — шахт, заводов, школ, всей духовной и культурной жизни трудящихся.

Управляющий трестом Панченко настоял, чтобы меня прикрепили к «Девятой». И вот постепенно я стал входить в жизнь поселка, в жизнь шахты, расширяя круг знакомых, и, самое главное, я уже различал краски в общей картине жизни нашего населенного пункта. Я с радостью отмечал эти на первый взгляд маленькие перемены к лучшему. День ото дня что-то изменялось в поселке, что-то нарождалось — вот еще один дом восстановили, вот еще одно деревцо ожило, принялось и выросло. Вот еще один кубометр воды откачали на затопленной шахте, вот еще одной тонной угля больше дали на шахте…

Парторгом на «Девятой» был Мещеряков Тихон Ильич, бывший фронтовик. Он вернулся из армии после тяжелого ранения. Правая рука его висела плетью. До войны Мещеряков работал на этой шахте. Все в поселке знали этого спокойного и настойчивого человека. Всё, что он делал, он делал обстоятельно. Одно время мне даже казалось, что Тихон Ильич с одинаковой страстью, вернее с одинаковым спокойствием и подшивает бумаги, и беседует с людьми. Его любимые слова были — «тезис» и «процент охвата». О чем бы ни шла речь — о лекции или о суточной добыче, он любил высчитать, какой это «процент охвата».

Он любил присылать мне записки во время доклада, в которых требовал: «Прошу развить тезис о нашей конечной цели — переходе к коммунизму». Или же: «Мобилизуйте внимание общественности на значении подготовительных работ». Сначала эти его записки с тезисами сбивали меня с толку, но постепенно, привыкнув к Мещерякову, я понял, чего он хочет от нас, пропагандистов. Говоря его языком, он хочет «увязки самых высоких проблем с текущей злобой дня».

Василий Степанович, как-то встретив меня на одной из шахт, спросил:

— Замучил вас Приходько нагрузками? Вы не сердитесь на него. Это от меня все исходит. Хочется окунуть вас в живую жизнь.

И он показал мне отзыв Тихона Ильича Мещерякова об одной моей лекции. Мещеряков писал, сколько народу присутствовало на лекции, сколько вопросов было задано, и в заключение он отметил, что такого-то числа, то-есть на другой день после моей лекции, суточная добыча составляла столько-то тонн. Процент был хороший — сто. Я удивился: какое отношение имеет эта суточная добыча к моей лекции?

Егоров сказал, что о каждой моей лекции Мещеряков дает отзыв. Я смущенно пожал плечами: «А бывает так, что после лекции процент падает?» Егоров заулыбался: «И так бывает». Мне казалось странным это желание Тихона Ильича, чтобы эффект от лекции был, так сказать, оперативный. Егоров считал, что в этом желании добиться немедленного результата имеется правильная мысль.

— Вы не обижайтесь на Тихона Ильича, — сказал Егоров. — Он бывший политработник, замполит батальона, и привык, что хорошая агитация перед боем должна дать хороший результат в самом бою. И этого он хочет и требует от нас с вами, и наверное и от себя, и в нашей будничной обстановке.

И Василий Степанович стал расспрашивать — что у меня нового, имею ли я «контакт». Я сказал ему, что моя работа пропагандиста, как это ни покажется на первый взгляд странным, иногда начинается после лекции. Первое время меня смущало, когда после доклада ко мне подходили слушатели и обращались с вопросами, которые не имели никакого отношения к тому, о чем я делал доклад. Но постепенно я убедился в том, что такие живые собеседования после лекции являются хорошим признаком: люди как бы раскрывают свою душу.

— А вопросы, — спрашивал меня Егоров, — какие вопросы вам задают?

Он потребовал от меня, чтобы я подробно выложил ему все вопросы, какие мне задавали в письменной или в устной форме слушатели. Вопросы эти были самые разнообразные — и атомная дипломатия интересовала моих слушателей, и суть политики Трумэна, и англо-американские противоречия, и бои в Индонезии, и индийский вопрос, и прогнозы экономического кризиса в Америке, и конференция министров иностранных дел, и положение дел в Германии…

Но Егоров хотел знать вопросы, имевшие, как он говорил, прямое отношение к нашей текущей жизни. Устные и письменные. Я вынул свою записную книжку, вынул и положил перед Егоровым ворох записок, которые мне в разное время подавали на лекциях и докладах. Василий Степанович с жадностью набросился на эти записки. Он разглаживал их и медленно, смакуя каждое слово, читал, что пишут шахтеры, инженеры, домашние хозяйки. На первый взгляд казалось, что эти записки полны жалоб: речь шла о том, что на одной из шахт отстают с горноподготовительными работами, и при этом указывался конкретный виновник зла; в другой записке указывалось на воровство в орсовской столовой, в третьей записке упоминалось, что хотя по всем сводкам лавы (это на шахте Пятунина) циклуются, но в действительности циклом в этих лавах и не пахнет; говорилось о том, что торговая сеть в поселке «Девятой» шахты слабо развернута…

Егоров отобрал часть записок, сказав, что он сам займется разрешением тех вопросов, которые подняты в них. Его заинтересовали устные вопросы. Третьего дня после доклада о текущем моменте на шахте Пятунина группа рабочих обратилась ко мне с просьбой добиться, чтобы завшахтой выдал, наконец, полагающиеся рабочим чуни. Егоров быстро спросил меня:

— А что вы сделали? Выяснили? Добились?

Я сказал, что был у Пятунина и изложил ему просьбу рабочих.

— А что Пятунин? — спросил Егоров.

— Пятунин сказал, что чуни рабочим действительно полагались и что они будут выданы.

— В ближайшее время, — усмехнувшись, сказал Василий Степанович. — И вы, конечно, не проверили — выданы ли эти чуни рабочим?

Я покраснел, потому что действительно не проверил, и в запальчивости пробормотал что-то вроде: — А входит ли это в функции штатпропа?..

— А как же вы думали? — тихо сказал Егоров. Он подошел ко мне вплотную и еще раз повторил: — А как же вы думали?.. И атомная дипломатия, и чуни. И бои в Индонезии, и рабочая столовая. И индийский вопрос, и вопрос о горноподготовительных работах. Все! Вас все касается! И вы ни от чего не смеете отмахнуться! Ведь люди, которые обратились к вам с вопросом о чунях, видели в вас не только пламенного оратора или, как говорит Степан Герасимович Приходько, трибуна районного масштаба, они видят в вас большевика, представителя райкома партии. Какими же глазами они будут смотреть на вас, когда вы будете читать им новый доклад о текущем моменте! А вы понадеялись на Пятунина!..

Егоров по телефону позвонил Пятунину. Сначала он говорил с ним о делах шахты, потом спросил, что сделано по вопросу о чунях. Пятунин что-то ответил. Егоров вдруг спокойно сказал:

— Хорошо. Я завтра сам заеду. Если ты думаешь отделаться обещанием, как это ты сделал с нашим пропагандистом, который еще мало знает тебя, то ты ошибаешься. Я-то уж тебя хорошо изучил. Да, да, будь здоров. Всё.

Василий Степанович положил трубку.

— Теперь, — сказал он, — к вопросу о людях. Вы, прекраснодушный штатпроп, видите в людях только хорошее, вы исходите из тезиса — вот какими должны быть советские люди. Тезис, вообще говоря, правильный. Но я бы вам посоветовал подходить к людям чуть проще и грубее. Не просто доверять! Но — доверяя, проверять!

Мельком он спросил меня: прихожу ли я на доклады во-время, и тут же сказал:

— Советую приходить раньше назначенного времени, потолкаться в народе, послушать, о чем люди говорят, чего они хотят, что их волнует.

Это был все тот же тезис — ближе к жизни.

Однажды после моего доклада в клубе Мещеряков повел меня по поселку показывать новые ясли. Дом, сложенный из грубого известняка, радовал Мещерякова. Выделялась надпись, что дом этот был разрушен немцами в сентябре 1943 года. И вот он вновь отстроен. Мещеряков говорил, что эти простые записи на домах дают людям возможность, особенно новым молодым рабочим, приезжающим в Донбасс, видеть, что всё, разрушенное немцами, постепенно восстанавливается, отстраивается.

Я собирался уезжать, когда Мещеряков вдруг сказал, что было бы хорошо, если бы мою лекцию о задачах пятилетнего плана прослушала бригада врубмашиниста Андрея Легостаева. Зная страсть Мещерякова к «проценту охвата», я спросил, чего он добивается — большего «процента охвата» или у него на прицеле именно Легостаев и его бригада?

— И процент охвата, — сказал Тихон Ильич, — и Андрей Легостаев.

По его словам, Легостаев — это угрюмый шахтер, который работает хорошо, но с каким-то холодком; его надо расшевелить, пробудить в нем больший интерес к работе.

Я решил остаться на шахте, подождать, когда бригада поднимется на-гора. Времени у нас было еще много, и мы с Мещеряковым спустились в шахту. Наклонные стволы шахты глубоко врезались в угольный пласт. Сначала мы шли людским ходком — впереди Тихон. Ильич, а за ним я. Лампа в моей руке раскачивалась, и ее светлый луч выхватывал из тьмы то мокрую стену забоя, то полусогнутую спину парторга. Легостаев работал в первой лаве. Черной струей ползли глыбы угля. Осмотревшись, я увидел старика Герасима Ивановича, Приходько-отца, горного мастера шахты. Потом увидел Легостаева. Он стоял на корточках у врубмашины.

Кто-то подполз и поднял лампу, чтобы взглянуть на меня. Это был Степан Герасимович, наш второй секретарь райкома. Он удивился:

— Философия в забое!

Эти слова он произнес таким тоном, точно хотел сказать: «Да, дорогой штатпроп, это тебе не лекции читать…»

Наверх мы пошли людским ходком. Шли долго. Мне тяжело было дышать и стыдно было отстать от шедшего впереди Приходько. Я прижался к холодной стене и в свете шахтерской лампы смотрел на удаляющиеся полусогнувшиеся фигуры людей. Шедший сзади Легостаев поднял свою лампу вровень с моим лицом.

— Проклятая контузия, — сказал я, пытаясь улыбнуться.

— А вы сидайте, — сказал Легостаев просто и присел на корточки, подпирая меня своим плечом. Он протянул мне фляжку с водой. Я сделал несколько глотков и почувствовал себя лучше.

— Политрук? — спросил он коротко.

— ПНШ, — ответил я, — помощник начальника штаба полка.

— Пехота? — спросил он.

— Да, — сказал я. — 109-й стрелковый…

В бане мы сбросили брезентовые куртки. Но не дойдя до душа, Приходько о чем-то горячо заспорил с Легостаевым. Они легли на цементный пол, и Приходько мелом стал подсчитывать, насколько увеличится добыча угля, если Легостаев будет производить зарубку скоростным методом… Одержимый какой-то мыслью, он снова вцепился в Легостаева.

Тут Легостаев произнес слова, значение и смысл которых мне стали понятны только много позже.

— Дайте дорогу, — говорил он, и в голосе врубового машиниста звучала требовательная сила, — так дайте ж мне дорогу!..

В помещении шахтного партийного комитета я проводил свою беседу с врубмашинистом, его помощником и их товарищами.

Врубмашинист сидел ко мне боком у самых дверей. Я хочу видеть его лицо, его глаза, и пересаживаюсь таким образом, что он оказывается прямо против меня. Я еще не знаю, что я скажу, как я начну свою беседу. Одно я твердо знаю: тут нужно по-другому, не так, как перед многочисленной аудиторией в шахтерском клубе.

Я задумался. Вот они сидят передо мною — молодые и пожилые шахтеры. Где я найду такие слова, чтобы они встретили горячий отклик, чтобы моя беседа о путях выполнения и перевыполнения пятилетнего плана восстановления и развития народного хозяйства задела какие-то струны души.

Меня захватила мысль — показать связь бригады Легостаева с жизнью всего Донбасса, всей нашей страны, чтобы и врубмашинист и его помощник, старик Приходько, и начальник участка Страшко глубже и отчетливей увидели все то, что они сделали на своей шахте, и все, что им предстоит еще сделать.

Я вынул из своей полевой сумки конспект доклада. Вместе с конспектом из сумки выпала моя старая тетрадь в клеенчатом переплете, на первой странице которой было написано «Если хочешь — все достижимо».

На записях лежал далекий отсвет эпохи первых сталинских пятилеток. Многое в этих записях потускнело, многое трудно было разобрать, но даже если бы со мною не было тетради, все равно в моей памяти, в памяти моего поколения живет это время, время бурных темпов. Я помню год, когда строился Сталинградский тракторный, — это было на заре моей юности; еще лучше я помню строительство Челябинского тракторного — мой отец был прорабом и брал меня с собой на площадку. Юношей я видел, как вбивают колышки в землю, как размечают строительную площадку, как развертывают, словно свиток, синие кальки чертежей.

Прямо передо мною на стене висела карта с военной обстановкой весны сорок пятого года. Карандашные пометки, рисовавшие движение наступающей Красной Армии, уже выцвели.

Я воскрешаю в своей памяти прошлое — наше прекрасное прошлое, те корни жизни, от которых мы, молодое поколение, растем, и ключом к беседе я беру записи моей далекой юности.

— Вот перед нами страна, — говорю я, — Барбюс назвал ее страной сознания и долга. Вот она, с ее жаждой истины, с ее энтузиазмом, с ее весной. Она выделяется на карте мира не только тем, что нова, но и тем, что чиста.

Сумеют ли большевики решить эти великие задачи, которые они перед собой поставили. Хватит ли у них железа, энергии, смелости?

«Появление пятилетнего плана, — писал Барбюс в книге, посвященной Человеку, через которого виден новый мир, — со всем его богатством точных деталей вызвало (опять!) улыбку на лицах западных умников. Это еще что? Вся экономическая статистика говорит о слабости и отсталости этих людей, они плетутся в хвосте мирового хозяйства, — и вот они преподносят нам потрясающие цифры… но только переносят эти цифры в будущее! Они хотят ослепить нас размахом еще не начатых работ. Когда их спрашивают: «Как у вас дела в такой-то области промышленности?» — они отвечают: «Вот какова она будет через пять лет!»

— Вспомните, товарищи, это время!.. С какой злобой капиталистическая Европа и капиталистическая Америка смотрели на далекую Россию, охваченную строительными лесами. И как они злорадствовали, как улюлюкали, когда мы, молодые рабочие, молодые инженеры, вступили в период освоения высочайшей техники, ломали станки, переживали муки освоения.

Но как ни круты были намеченные пятилеткой планы работ, жизнь показала, что советские люди умеют выполнять и перевыполнять эти планы…

Я напоминаю своим товарищам слова Сталина из его речи к выпускникам академий Красной Армии. Сила и глубина сталинских мыслей все виднее становится нам с годами. Читая теперь, в парткоме шахты «Девятой» в дни послевоенной жизни, сталинские слова, я открываю в них для себя много нового, и они приобретали еще большую значимость, неся в себе великую правду жизни.

— «Вы знаете, — говорил Сталин, — что мы получили в наследство от старого времени отсталую технически и полунищую, разоренную страну. Разоренная четырьмя годами империалистической войны, повторно разоренная тремя годами гражданской войны, страна с полуграмотным населением, с низкой техникой, с отдельными оазисами промышленности, тонувшими среди моря мельчайших крестьянских хозяйств, — вот какую страну получили мы в наследство от прошлого. Задача состояла в том, чтобы эту страну перевести с рельс средневековья и темноты на рельсы современной индустрии и машинизированного сельского хозяйства. Задача, как видите, серьезная и трудная. Вопрос стоял так: либо мы эту задачу разрешим в кратчайший срок и укрепим в нашей стране социализм, либо мы ее не разрешим, и тогда наша страна — слабая технически и темная в культурном отношении — растеряет свою независимость в превратится в объект игры империалистических держав».

Партия пошла по стопам Ленина, памятуя, что в таком большом и трудном деле нельзя было ждать быстрых успехов. Надо было вооружиться крепкими нервами, большевистской выдержкой и упорным терпением, чтобы преодолеть первые неудачи и неуклонно идти вперед к великой цели, не допуская колебаний и неуверенности в своих рядах. Нашлись такие люди, которые испугались трудностей и стали звать партию к отступлению. Они говорили: «Создание индустрии при нашей отсталости, да еще первоклассной индустрии — опасная мечта». Партия выбрала план наступления и пошла вперед по ленинскому пути.

И спустя много лет, на новом этапе нашей жизни, намечая новые задачи, задачи послевоенной жизни, товарищ Сталин в речи перед избирателями напомнил народу итог его борьбы и труда, историю развития нашей Родины, которая превратилась из отсталой страны в передовую, из аграрной — в индустриальную.

— Да, это — история, но история живая, перекликающаяся с сегодняшними днями нашей жизни.

Наше государство, советские люди всегда во все времена строительства новых форм жизни полагались на свои собственные силы. В армии мы чаете говорили о том, что будет после войны, как мы будем жить на другой день после победы, — и чем ближе было окончание войны, тем больше мы об этом думали, и многое нам рисовалось в радужном свете. Мы не всегда представляли себе размер разрушений, масштаб работ, которые придется провести, чтобы залечить нанесенные немцами раны, чтобы не только восстановить хозяйство, но и двинуть это хозяйство вперед, к новым высотам. Фашисты сделали все — и это была их ставка, — чтобы отбросить нас назад. Они нанесли нам огромные потери в народном хозяйстве. Потерь этих много и в нашем районе. Но враги не учли потенциальную силу народа, ту творческую силу, которая способна свершить чудеса. За плечами нашего народа был огромный опыт революционного преобразования страны. К этому опыту трех довоенных пятилеток прибавился опыт военных лет.

Вспомнить только, что более 1300 крупных предприятий были подняты на колеса, перевезены за тысячи километров на восток, смонтированы на новых местах, и уже менее чем через полгода начали давать продукцию. Каждый человек, знакомый с производством, знает, что такое демонтировать, перевезти и смонтировать завод на новом, зачастую совершенно пустом месте. И наши люди оказались способны на это. И вместе с тем они увеличили этим свой опыт, они еще больше закалились в труде, еще более поверили в свои силы. Трудовой подвиг народа во время войны еще ждет своих поэтов, своих художников, своих исследователей!

Я посмотрел на старого Приходько, потом перевел взгляд на Легостаева — он слушал меня, о чем-то задумавшись. Он сидел, откинувшись, его коротко остриженная голова касалась карты с выцветшими флажками, рисовавшими движение Красной Армии.

Собственно говоря, ничего нового я им не сказал. Я только подвел итог пройденному и завоеванному. Они слишком близко стояли к своей шахте, и как это часто бывает, не всегда схватывали смысл и значение того, что они делают.

Я напомнил, какой была шахта до войны: она имела тридцать пять километров подземных выработок. Это был подземный завод, здесь вращалось одновременно триста моторов — от электросверла до подъемной машины. Немцы взорвали и сожгли двести домов поселка, они вырубили тенистый парк, который примыкал к населенному пункту.

Семь миллионов кубометров воды нужно было откачать из затопленной шахты. Подпочвенные воды затопили горные выработки. Дерево, которым крепятся выработки, балки, крепь, железо — все постепенно деформировалось и обрушилось. Ржавчина окислила механизмы, вода заполнила поры в породе, кровля стала оседать, в глухой тьме шла непрестанная разрушительная работа.

— Вода гребли рве, — сказал в этом месте моей беседы старый Приходько.

Я спрашиваю своих слушателей, кто из них воевал. Один за другим отвечают: Легостаев, Страшко, и еще один, и еще один — участники Великой Отечественной войны. Это облегчает мою задачу. Я чувствую, что они лучше поймут мою мысль.

— Помните, товарищи, как на фронте иногда видишь только свой рубеж, свой окоп. Как потом, постепенно, в процессе наступления, ты начинаешь лучше охватывать события, сначала в масштабе роты, потом полка, потом дивизии, а там, может быть, и в масштабе армии и фронта.

Я спрашиваю Страшко, что он увидел на шахте, когда вернулся из армии домой. Страшко ответил:

— Проходчики дошли до триста двадцать пятого горизонта.

Я спрашиваю Легостаева:

— А когда вы вернулись домой, что вы увидели?

Легостаев вернулся позже. Зимой сорок пятого.

Проходчики к этому времени дошли до пятисотого горизонта. И вот получается, что каждый, кто прибывал из армии, не приходил на голое место. Что-то уже было сделано. И человек впрягался в общую работу.

Я напомнил первые восстановительные работы, — те дни, когда старейшие шахтеры, Аполлон Гуренков и Герасим Приходько, спустились на сто двадцать пятый горизонт, откуда начали откачивать воду…

Услышав свое имя, Герасим Иванович смутился и быстро сказал;

— Активность нужна, общая активность.

Я подхватываю эти слова старого шахтера — активность нужна, всеобщая активность, и развиваю его мысль: да, товарищи, в этом залог успеха. Я хочу, чтобы они воображением своим охватили величие творения, которое является делом их рук — их родной шахтой. Чтобы они прониклись чувством гордости за себя, за своих товарищей, которые вернули к жизни взорванную немцами шахту.

Вот так от родной шахты я повел их по всему поселку, который строился и создавался заново, а потом вывел их за пределы этого поселка, в наш район.

А из района, расположенного в наиболее высокой точке Донецкого кряжа, из этого сурового шахтерского района, пересеченного холмами и серыми громадами терриконов, я повел их по всему Донбассу и еще дальше — по всей стране.

Я хотел, чтобы они измерили пройденный ими жизненный путь, чтобы они глубже оценили все то, что сделали они — обыкновенные советские люди. И я напомнил им слова товарища Сталина о том, что герои, творцы новой жизни — это рабочие, крестьяне, без шума и похвальбы строящие заводы и фабрики, шахты и железные дороги, колхозы и совхозы, создающие все блага жизни, кормящие и одевающие весь мир.

Большевики — люди, которые видят будущее.

Велики трудности восстановления Донбасса — нужно откачать миллионы кубометров воды, нужно пройти сотни километров горных выработок, нужно восстановить дома, школы. Но как ни велики трудности, связанные с решением восстановительных задач, люди Донбасса хотят видеть свой завтрашний день. И это одна из характернейших черт советского человека: жить не только сегодняшним днем, но думать и видеть грядущий день. Будущее нашей страны обрисовал товарищ Сталин: «партия намерена организовать новый мощный подъем народного хозяйства, который дал бы нам возможность поднять уровень нашей промышленности, например, втрое по сравнению с довоенным уровнем. Нам нужно добиться того, чтобы наша промышленность могла производить ежегодно до пятидесяти миллионов тонн чугуна, до шестидесяти миллионов тонн стали, до пятисот миллионов тонн угля, до шестидесяти миллионов тонн нефти». «На это, — сказал Иосиф Виссарионович, — уйдет, пожалуй, три новых пятилетки, если не больше. Но это дело можно сделать, и мы должны его сделать».

— Дорогу к будущему, — говорил я, следуя за этой мыслью, — мы готовим сейчас, в своей будничной работе.

Я увидел по лицам моих слушателей, что мои слова задели за живое, что между мною и ими установился «контакт», вспыхнула живая искра и осветила эту простую комнату партийного комитета «Девятой» шахты и нас — десяток обыкновенных советских людей, обдумывающих прошлое и будущее необъятной страны.