Иргенс сидел в своей комнате, в номере пятом по улице Тране. Он был в великолепном настроении духа. Этот кутила и лентяй, которого никто не мог бы заподозрить в том, что он дома работает, сидел, скрываясь от всех за листом корректуры, и работал самым прилежным образом. Кто бы мог этому поверить? Изо всего кружка он положительно меньше всех говорил о своей работе, никому не рассказывал о своих планах, и никто не понимал, на какие средства он живёт. Прошло уже больше двух лет со времени появления его большой драмы, и с того дня он ничего больше не выпустил в свет. Может быть, он и писал что-нибудь в тиши, но об этом никто не знал, определённо никто не мог сказать. У него были долги, очень много долгов.

Иргенс запер дверь на ключ, чтобы никто не застал его врасплох, так он желал сохранить свою тайну. Покончив с корректурой, он встал и подошёл к окну.

Погода была ясная и светлая, стоял чудесный день. Он собирался с фрёкен Люнум на картинную выставку, в три часа, и уже сейчас радовался этому -- неподдельная наивность её восклицаний доставляла ему истинное удовольствие. Она появилась среди них, как какое-то откровение, она напоминала ему пение первых весенних птиц...

В окно он видел солнце и безоблачное небо, на деревьях кое-где уже сидели скворцы и кричали. Голос первых весенних птиц...

В дверь постучали. Он подумал было спрятать корректуру под скатерть на столе, но потом оставил её на месте. Он отворил дверь, стук был знакомый. Это фру Ганка, она всегда стучала так определённо два раза. Он повернулся спиной к двери и остался так стоять.

Она вошла, заперла дверь и подкралась к нему сзади. Улыбаясь, она перегнулась к нему и посмотрела ему в глаза.

-- Это не я пришла, -- сказала она, тихонько посмеиваясь. -- Ты знаешь, что это не я.

Она явно была смущена и краснела.

На ней было серое шерстяное платье, и она казалась совсем молоденькой в отложном кружевном воротничке, с открытой шеей. Оба обшлага на рукавах были отвёрнуты, словно она забыла застегнуть их.

Он сказал:

-- Вот как, это не ты? Ну, мне всё равно, кто бы ты ни была, ты одинаково прелестна... И какую дивную погоду ты принесла с собой!..

Они сели к столу. Он молча положил перед ней корректурный лист, и она всплеснула руками от радости и воскликнула:

-- Вот видишь, видишь, так и знала! Нет, ты прямо необыкновенный человек!

И она не уставала восхищаться им. Как это он успел кончить так скоро? Уже готово! Ну, это свалится на них, как бомба, ни одна душа ничего не знала. Все думали, что он уже ничего больше не напишет. Ах, Боже мой, Боже мой, но уже больше всех на свете рада этому она...

Она тихонько вложила в корректуру какой-то конверт и, не переставая говорить, оттащила Иргенса от стола.

Они пересели на диван. Её счастье заразило его, эта пылкая радость увлекла его и преисполнила благодарной нежностью. Как она любит его, как она жертвует собой ради него, как старается скрасить ему жизнь! Он страстно обнял её, осыпал поцелуями и прижал к груди. Так прошло несколько минут.

-- Я так рада, так счастлива! -- прошептала она. -- Я знала, что должно случиться что-нибудь хорошее. Когда я подошла к твоим воротам и потом стала подниматься по лестнице, мне казалось, будто я вся растворяюсь в каком-то объятии, до того я радовалась... Нет, нет, будь осторожнее. Милый! Что ты, нет... дверь...

Солнце поднималось всё выше и выше. Скворцы на деревьях кричали наперебой.

"Пение первых весенних птиц, -- опять подумал он. -- Какие, однако, наивные возгласы издают эти маленькие созданьица!".

-- Как у тебя светло, -- сказала она. -- По-моему, здесь светлее, чем где бы то ни было.

-- Ты находишь? -- спросил он, улыбаясь.

Он отошёл к окну и стал снимать со своего костюма тонкие серые волоски от её платья. Она по-прежнему сидела на диване, опустив глаза, розовая, и поправляла растрепавшиеся волосы. На каждой её руке блестело по кольцу.

Он не мог равнодушно оставаться у окна, она взглянула на него и заметила это. К тому же она была так хороша, именно сейчас, как-то особенно хороша, когда поправляла волосы. Он подошёл к ней и поцеловал её со всей горячностью, на какую был способен.

-- Не целуй меня, милый, -- сказала она, -- будь осторожен. Посмотри, что у меня сделалось! Это от весны!

Она показала ему маленькую свежую трещинку на нижней губе, тонкую, как от пореза ножом. Он спросил, больно ли ей, и она отвечала, что нет, не больно, но она боится заразить его. Вдруг она сказала:

-- Послушай, не можешь ли ты прийти сегодня вечером в Тиволи? Дают оперу. Мы бы там встретились. А то будет такая тоска.

Он вспомнил, что ему надо идти на выставку. Что будет потом, неизвестно, так что лучше не обещать.

-- Нет, сказал он, -- не могу, положительно не могу. Мы уговорились встретиться с Оле Генриксеном.

Ну, неужели он не может? Она была бы так горда, так благодарна ему за это.

-- Да почему тебе так захотелось вдруг в Тиволи? Уф!

-- Да ведь там опера! -- воскликнула она.

-- Ну, так что же такое! Это решительно ничего не говорит мне. Впрочем, как тебе угодно, разумеется.

-- Нет, Иргенс, не так, как мне угодно, -- проговорила она огорчённым тоном. -- Боже мой, мне очень хочется послушать оперу, я признаюсь в этом, но... А куда же ты пойдёшь вечером? Нет, я положительно настоящий компас, я уклоняюсь немножко в сторону, могу даже совершить полный круг, но стремлюсь всё к одному и тому же пункту, указываю всё в одном и том же направлении. Я думаю только о тебе...

Её маленькое заблудшее сердечко трепетало. Он посмотрел на неё. Да, он хорошо знал, её ни в чём нельзя было упрекнуть, она всегда относилась к нему так хорошо. Но что же делать? Если ему удастся освободиться и он успеет, так он постарается приехать в Тиволи...

Фру Ганка ушла. Иргенс тоже был готов идти, он сунул корректуру в карман и снял шляпу со стены. Ну, не забыл ли он чего-нибудь? Корректура здесь, в данную минуту это самое важное, начало книги, которая должна, как бомба, поразить всех. Посмотрим, откажут ли ему теперь в признании его тихой и прилежной работы. Он пошлёт свою книгу на соискание премии, но отложит это до последнего дня, чтобы имя его не стояло в газетах рядом с теми, которые облизываются на эти гроши. Его заявление будет коротко и ясно, без всяких рекомендаций, -- только с приложением его последней книги. И никто не будет знать об этом, даже фру Ганка. Пусть не говорят, что он взбудоражил небо и землю для того, чтобы получить это маленькое поощрение. Но он посмотрит, посмеют ли обойти его. Он знал ведь всех своих соперников, начиная с Ойена и кончая художником Мильде, он не боялся ни одного из них. Будь у него средства, он отстранился бы и предоставил бы им эту подачку, но у него нет на это средств, и он сам вынужден будет принять её...

Идя по улице, он всё время заботливо проводил рукой по своему платью, часть светлых волосков от платья Ганки всё ещё держалась на нём. Что это за противное платье, как пристают эти шерстинки! Он занёс корректуру в типографию, заведующий обратил его внимание, что в пакете лежит письмо, какой-то конверт. Иргенс вернулся от дверей. Что такое, письмо? Ага, он просто забыл его вынуть. Он узнал конверт и сейчас же распечатал его. Заглянув в него, он поднял от радости брови, надел шляпу и вышел. Не выражая ничем своего волнения, он сунул конверт в карман, как он был.

Оле и Агата сидели, по обыкновению, в складе. Она шила красные плюшевые подушки для каюты "Агаты", крошечные подушечки, словно кукольные. Иргенс подложил одну из них под щеку, закрыл глаза и сказал:

-- Покойной ночи, покойной ночи!

-- Ведь вы собирались на выставку картин? -- сказал Оле, смеясь. -- Моя невеста сегодня только об этом и говорила.

-- А ты не можешь пойти с нами? -- спросила она.

Но Оле было некогда, как раз сейчас у него много дела.

-- Идите же, не мешайте мне! Веселитесь хорошенько... Было как раз время гулянья, Иргенс предложил пройти через парк. Кстати можно послушать немножко и музыку. Любит ли она музыку?

На Агате было тёмное платье с чёрными и синими полосками и накидка на красной шёлковой подкладке. Гладкое платье облегало её фигуру без единой морщинки, а вокруг шеи был отложной сборчатый воротник. Накидка иногда распахивалась, и мелькала красная подкладка.

К сожалению, она не особенно музыкальна. Она очень любит слушать музыку, но плохо понимает её.

-- Точь-в-точь, как я, -- оживлённо подхватил Иргенс. -- Это замечательно, неужели и с вами тоже так? По правде сказать, я непозволительно мало смыслю в музыке, но всё-таки хожу в парк каждый день. Да и нельзя не ходить. Многое зависит от того, что везде бываешь, всюду показываешься, не отстаёшь от других. Если этого не делать, то так и канешь на дно, исчезнешь, и тебя забудут.

-- Неужели забудут? -- спросила она и посмотрела на него с удивлением. -- Но с вами-то это ведь не может случиться?

-- О, вероятно, и со мной было бы так же, -- ответил он. -- Почему бы не забыть и меня?

И просто, совсем просто она ответила:

-- Я думала, что для этого вы слишком известны.

-- Известен? О, это ещё не так, слава Богу, опасно! Разумеется, я не хочу сказать, что не пользуюсь совсем никакой известностью. Не думайте, что так легко удержаться на должной высоте среди стольких соперников: один завидует, другой ненавидит, третий делает самую большую низость, на какую только способен. Нет, что до этого касается, так...

-- Мне кажется, что вас знают, и даже очень хорошо, -- сказала она. -- Мы не можем пройти двух шагов, чтобы кто-нибудь не зашептал о вас, я всё время слышу это.

Она остановилась.

-- Нет, я даже чувствую себя неловко, вот, сейчас опять, -- сказала она, смеясь. -- Это так непривычно для меня. Пойдёмте лучше на выставку.

Он смеялся от всего сердца, радуясь её словам. Как она была мила, как наивна и безыскусственна! Он сказал:

-- Ну, хорошо, пойдёмте! А к тому, что шепчутся, скоро привыкаешь. Боже мой, если люди находят в этом удовольствие, на здоровье! Сам я этого не замечаю, уверяю вас, это меня не трогает.

Впрочем, он должен сказать, что сегодня люди шепчутся не о нём одном, но о ней. Она может поверить ему, все таращатся на неё. Нельзя явиться незнакомому человеку в город и не возбудить внимания, да ещё с такой наружностью, как у неё.

Он не намеревался льстить ей, он искренно думал то, что говорил, но всё-таки она как будто ему не поверила.

Они шли к площадке, где уже гремела увертюра к опере Керубини "Водовоз" [ Керубини Луиджи (1760--1842) -- французский композитор. Один из создателей жанра "оперы спасения". Его опера "Два дня" (1800) в России шла под названием "Водовоз". ].

-- Вот, по-моему, совершенно излишний шум, -- сказал он шутливо.

Она засмеялась. Она часто смеялась над его шутками. Этот смех, свежий рот, ямочка на одной щеке, вся её детская манера -- всё это приводило его в повышенное настроение, даже её нос, несколько неправильной формы в профиль и довольно большой, вызывал в нём чувство почти влюблённости. Греческие и римские носы вовсе не всегда самые красивые, всё зависит от лица. Привилегированных носов нет.

Он говорил о всевозможных вещах, и время шло незаметно, недаром же он был поэт. Человек тонкого вкуса, талантливый, владеющий изысканной речью, ему ли не суметь заинтересовать собеседника.

Агата слушала его внимательно, он пробовал заставить её засмеяться ещё, заговорил опять о музыке, об опере, которой он не переносил. Всякий раз, что ему случалось бывать в опере, перед ним непременно оказывалась дамская спина с резко выдающимися краями корсета. И вот он осуждён смотреть на эту спину целых три-четыре акта. А потом самая опера! Духовые инструменты над самым ухом и певцы, изо всех сил старающиеся перекричать их! Сначала выходит один, кривляется, проделывает какие-то особенные жесты и поёт, потом является второй, который тоже не желает отставать и делает то же самое, наконец, третий, четвёртый, мужчины и женщины, длинные процессии, армии, и все поют вопросы и ответы, машут руками и вращают глазами и поют. Разве это не правда? Под музыку плачут, рыдают, скрежещут зубами, чихают, падают в обморок, всё под музыку, а всем этим заправляет капельмейстер, с палочкой из слоновой кости в руках. Да, она смеётся, но так оно и есть на самом деле. Потом капельмейстер вдруг пугается адского шума, который сам же он вызвал, и машет палочкой в знак того, что сейчас начнётся что-то другое. Затем появляется хор. Это хорошо, с хором можно примириться, он не надрывает сердца. Но вдруг посреди хора является личность, которая опять всё расстраивает, -- это принц, у него соло, а когда у принца соло, то хор, конечно, должен молчать из приличия, не правда ли? И вот, представьте себе этого более или менее толстого человека, который становится среди хора и начинает вопить и жестикулировать. Чувствуешь, как тобой овладевает бешенство, хочется крикнуть ему, чтобы он замолчал, он помешал тем, которые хотели спеть нам немножко хору...

Иргенс был доволен этой тирадой, он достиг того, чего хотел. Агата, не переставая, смеялась от удовольствия. Как он умел всё изобразить, всему придать краски и жизнь!

Наконец они пришли на выставку, осмотрели её, разговаривая о картинах, постепенно обходя залы. Агата спрашивала, и он отвечал ей. Иргенс знал всё и всех, и даже рассказывал анекдоты о художниках, выставивших картины. Здесь тоже они поминутно встречали любопытных, которые, вытянув головы, смотрели им вслед и шептались. Иргенс же не смотрел ни направо, ни налево, ему было совершенно безразлично, что он возбуждает внимание. Только раза два он кому-то поклонился.

Когда, наконец, через час они собрались покинуть выставку, из-за угла высунулась седобородая лысая голова и проводила их глубоким, горящим взглядом вплоть до самой двери...

Выйдя на улицу, Иргенс сказал:

-- Не знаю... Ведь вам ещё не пора домой?

-- Нет, -- ответила она, -- уже пора.

Он стал просить её остаться и погулять ещё немного, но Агата улыбалась, благодарила и настаивала на том, что ей нужно домой. Ничто не помогало, она была непоколебима, и ему пришлось уступить. Но, не правда ли, они могут ещё повторить эту прогулку через некоторое время? Остались ведь ещё музеи, картинные галереи, которых она не видела, а он будет так счастлив, если она позволит ему быть её чичероне [ Чичероне (итал. Cicerone от латин. Cicero -- Цицерон) -- проводник, дающий объяснения туристам при осмотре достопримечательностей. ]. И на это она улыбнулась и поблагодарила.

-- Я любуюсь вашей походкой, -- сказал он. -- Мне кажется, я никогда не видал ничего более совершенного.

Она покраснела и быстро взглянула на него.

-- Ну, это вы, конечно, говорите не серьёзно, -- возразила она с сомнением. -- Это у меня-то, всю жизнь проведшей в лесу!

-- Можете мне верить или нет, как хотите... Да и вообще вы какая-то особенная, фрёкен Люнум, в вас есть какая-то чарующая своеобразность, я не могу подобрать слова, которое определило бы вас. Знаете ли, что вы мне напоминаете? Это представление весь день не покидает меня. Вы напоминаете мне первую песнь птички, первые нежные весенние звуки. Вы ведь испытывали этот трепет, который охватывает сердце, когда снег тает, и снова видишь солнце и перелётных птиц? Но в вас есть и ещё что-то, Боже, помоги мне, не могу найти слова, а ещё считаюсь, по печальному стечению обстоятельств, поэтом!

-- Ну, никогда не слыхала ничего подобного! -- воскликнула она и засмеялась. -- И я похожа на всё это? Я была бы очень рада, это очень красиво. Вот только действительно ли похожа?

-- Вы явились сюда словно с голубых гор, вы вся -- улыбка, -- продолжал он. -- Поэтому определение должно давать понятие и о чём-то диком, об аромате диких трав, что ли. Нет, не знаю, не выходит.

Они дошли до дому. Оба остановились и протянули друг другу руки.

-- Ну, благодарю вас, -- сказала она. -- Большое, большое спасибо. Вы разве не зайдёте? Оле, наверное, дома.

-- Нет... Послушайте, фрёкен, я приду за вами при первой возможности и вытащу вас в какой-нибудь музей, хорошо?

-- Да, -- ответила она, -- вы очень любезны. Но я должна раньше спросить... Благодарю вас за то, что вы проводили меня.

Она вошла в дом.