Большая зала рабочего союза была битком набита народом, и прения были в полном разгаре. Правый, самый настоящий правый, поднялся на кафедру и осмелился высказать своё мнение о данном вопросе; но его часто прерывали возгласами.
Когда Люнге вошёл, он остановился на мгновение у двери и окинул собрание ищущим взглядом. Он быстро нашёл того, кого искал, и затем начал пролагать себе дорогу через залу. Он кивал иногда то направо, то налево, все знали его и сторонились, чтобы дать ему дорогу. Он остановился у противоположной стены и любезно поклонился молодой даме со светлыми волосами и тёмными глазами. Она быстро подвинулась на скамье, и он сел рядом с нею: было ясно видно, что она его ждала. Дама была фру Дагни Гансен, урождённая Кьелланд, она приехала из одного прибрежного города и последний год прожила в Христиании, в то время как её муж, морской лейтенант Гансен, находился в плавании. Её необыкновенно тяжёлые светлые волосы были заплетены в узел, её платье было очень богато.
-- Добрый вечер! -- сказала она. -- Вы явились поздно.
-- Да, очень много работы, -- отвечал он.
Но тут он уже не был в состоянии дольше умалчивать про свою важную тайну и продолжал:
-- Но иногда получаешь также и награду за свои труды; как раз теперь я должен сразить одного из наиболее известных в стране пасторов, -- выстрел раздастся завтра.
-- Сразить? Какого пастора?
-- Будьте спокойны, -- сказал Люнге, смеясь, -- это не ваш отец.
Она засмеялась и при этом показала свои слегка желтоватые зубы из-за красных губ.
-- Но что же сделал этот пастор?
-- О, -- ответил он: -- тяжёлые грехи, ужасные злодеяния, ха-ха!
-- Господи, как много зла всегда совершается на свете!
Она опустила глаза и замолчала. Она совсем не оживилась от этого скандала, наоборот, она целый день немного грустила и теперь стала ещё грустнее. Если бы она не сидела посреди большого собрания людей и не слышала беспрерывно этот гудящий голос оратора с кафедры, прерываемый возгласами публики, она закрыла бы руками лицо и заплакала. За последний год фру Дагни не могла слышать о каком-нибудь скандале, чтобы при этом не дрожать самой. Потому что у неё тоже была своя история, своя небольшая неправильность в жизни. Никаких тяжких грехов в ней, конечно, не было, нет, это не было пятном, она знала сама, но во всяком случае это был грех, ах, какой грех. После её несчастных отношений к молодому пришлецу, настоящему искателю приключений, по имени Иоганн Нагель, невзрачному карлику, который в прошлом году появился на её пути и совсем закружил ей голову, фру Дагни должна была нести своё тайное горе. Их отношения не окончились тем, что он низко опустил снятую с головы шляпу и красиво прозвучало "прости", -- нет, этот странный человек бросился вниз головой в море и покончил с собой, не сказавши ни слова. Таким образом он просто оставил ей всю тяжесть ответственности, и следствием этого было то, что она как можно скорее уехала из дому и поселилась в Христиании. Ещё раньше с ней тоже случилась история: бедный теолог с жилистым лицом так сильно влюбился в неё, что... Но это было слишком отвратительно, в самом деле, слишком смешно, она не хотела даже думать об этом. Другое дело -- Нагель, который почти заставил её совсем забыть о себе самой. Всё висело на одном волоске, когда она в последний раз видела его; одно единственное слово, ещё одна полупросьба с его стороны, и она пошла бы наперекор всему свету и бросилась ему на грудь. Он не произнёс этой полупросьбы, он не осмелился на это ещё раз, а её собственная вина заключалась в том, что она несколько раз так жестоко отказывала ему. Конечно, в этом её собственная вина.
Но потом фру Дагни ходила и носила в своей душе эту вину против себя самой и против него. Никто не знал, что тяготило её, но часто она шумела и дурачилась и кокетничала хуже, чем самая отъявленная кокетка, а затем вдруг становилась серьёзной и молчаливой. Такою она была теперь. А тут ещё случилась эта история с пастором. Она догадывалась, в чём дело, чувствовала это по себе, и это не возбуждало в ней хорошего, доброго настроения. Всегда случалось что-нибудь плохое, всегда находился какой-нибудь человек, который не был осторожен с самим собой. Почему людям не могло быть так хорошо, чтобы они были счастливы в жизни? Люнге тотчас же увидел, что привёл её в плохое настроение, он так хорошо знал её, что не мог ошибиться, и поэтому сказал сдавленным голосом:
-- Хотите, чтобы я пошёл в типографию и взял статью?
Она удивлённо взглянула на него. Ей и в голову не приходило отнестись с состраданием к пастору, совсем не его история мучила её так сильно. Она сказала:
-- Вы действительно думаете, что говорите?
-- Само собою разумеется, -- отвечал он.
-- Как же вы можете задавать мне такой вопрос? Разве пастор не виноват?
-- Да. Но вы знаете, ради вас...
-- О, -- произнесла она и засмеялась, -- как вы меня дурачите!
Во всяком случае, его предложение привело её в лучшее настроение, он был в состоянии исполнить то, что она скажет, и она поблагодарила его действительно от чистого сердца.
-- Я вот только не могу понять, как вы всё узнаёте, как вы выслеживаете всех этих людей. Вам нет равного, Люнге!
Это: "вам нет равного, Люнге!" -- заставило радостно сжаться его сердце и сделало его счастливым. Ведь, в сущности, так редко случалось находить себе искреннее уважение, несмотря на все свои заслуги, и он с признательностью ответил одной фразой, шуткой:
-- Да, удочки у нас закинуты, мы не зеваем. Мы ведь пресса, мы -- сила в государстве.
И он сам засмеялся над своими словами.
Настоящий правый закончил свою речь, и председатель восклицает:
-- Слово принадлежит господину Бондесену.
Радикал Эндре Бондесен встаёт посреди залы и быстро пробирается по направлению к кафедре. Он сидел рядом с сёстрами Илен и делал заметки, он был намерен выступить против предшествовавшего оратора, правого, настолько обдуманно, насколько это было в его силах. Он не будет радикалом и современным человеком, если не укажет этому господину на его место, на его берлогу, на тёмную реакционную партию, из которой он явился; здесь он не у себя. Бондесен уже раньше много раз стоял на этой кафедре и возвещал свои истины всей зале.
-- Да, милостивые государыни и милостивые государи, истины, и не один раз, по мере сил. Поэтому он осмелится рассчитывать и теперь на внимание слушателей в течение короткого времени, он отметил себе только пару вопросов. Здесь только что стоял человек -- теперь он уже уселся на своих лаврах (смех) -- он хотел уверить людей, современных людей, что левые заведут страну на ложный путь. Не правда ли, нужно мужество отчаяния, чтобы обратиться с такого рода речью к самой большой политической партии в Норвегии. Мы -- левые, мы -- радикалы, но мы не дураки, не анархисты, не чудовища. Если страна попала на ложный путь, то это произошло после того, как правительство скандальным образом перешло направо, а правительство совершило это (одобрение). В чём состоит программа левой? Суд присяжных, всеобщая демократизация, всеобщее избирательное право для взрослых мужчин и женщин, бережливость в государственном хозяйстве, сокращение штата чиновников, изгнание катехизиса Понтоппидана из школ, введение третейских судов и так далее, все исключительно гуманные мероприятия, исключительно соответствующие духу времени идеи. А тут приходят и говорят, что страна попала на ложный путь! Можно назвать программу радикальной, это позволяется, но он отвергает всякое более тяжкое обвинение.
Тут снова поднимается правый и говорит:
-- Но ведь я же и говорю, что именно своим радикализмом левые завели страну на ложный путь!
Председатель прерывает:
-- Слово принадлежит господину Бондесену.
Но какой-то осторожный левый вмешивается в это:
-- Мы считаем неправильным заявление господина Бондесена, что левая партия радикальна. Господин Бондесен -- радикал и говорит со своей точки зрения, а не с точки зрения левой.
Тут председатель кричит громовым голосом:
-- Господину Бондесену принадлежит теперь слово.
А Бондесен, уроженец Бергена, ничего не имел против того, чтобы остаться стоять одному в зале, в качестве великого радикала, как он стоял и раньше, он чувствовал себя в это мгновение достаточно сильным для этого. И поэтому, переходя снова к своему докладу, он повысил голос, чтобы показать, как мало он боялся.
-- Правые всегда видели заблуждение и ошибки в каждом движении, упадок и отступничество в каждом шаге вперёд. Это ужасно -- настолько потерять способность понимать своё собственное время. Ибо эти люди, которые всё тормозили и тормозили, и тянули назад, а теперь лежат на дрейфе, они тоже когда-то соответствовали своему времени, они тоже были в моде -- пятьдесят лет тому назад (смех). Но теперь они разучились понимать современную эпоху, наше свободное демократическое время. Их не следует слишком сильно упрекать за это, нужно пожалеть тех немногих, которые остались на прежнем месте, в то время как весь остальной мир ушёл вперёд. Ибо эти немногие, может быть, приносили косвенным путём пользу, они заставляли нас, других, удваивать наши усилия на служение прогрессу (одобрение). Но пусть они никогда не пытаются совращать людей с пути свободы; им надо оказать отпор по всей линии, разбить их на голову в каждом вопросе; надо доказать всем, всем, что правые -- кучка людей, обречённых на то, чтобы левая их тащила за собою в своём победоносном шествии, а они чтоб упирались и сопротивлялись своею тяжестью по законам мёртвых грузов. Левая всегда была борцом за прогресс и работником в деле развития.
Бондесен получал через небольшие промежутки времени шумные одобрения; ведь он, несмотря на свой крайний радикализм, выполнял своё дело прекрасно. Сёстры Илен были не на шутку увлечены. Они сидели бледные от волнения и не могли понять, откуда взялись такие способности у их друга, который, как они знали, никогда ничего не читал и никогда не работал.
Но какая голова, какой талант! Всё, что он говорил, его мысли и его слова были лёгкие, понятные вещи, которые затрагивали всех и не возмущали никого, непоколебимые радикальные истины, заимствованные в стортинге [*], из дебатов на собраниях и из газет. Он говорил с сильными жестами, голосом, который дрожал от уверенности и вдохновения, и было наслаждением слушать этого радикала, который говорил так смело. Таким, вероятно, было юношество в старой Норвегии.
[*] - Стортинг -- название парламента в Норвегии.
Оратор ещё раз перелистывает свои заметки и собирается добавить ещё пару слов. Он задумчиво крутит свои красивые усы и долго размышляет. Да и в самом деле, было утомительно для него произнести такую длинную речь стоя! Его уважаемый противник воспользовался случаем, чтобы издеваться над бездарностью правительства, за это он благодарен уважаемому противнику, в этом пункте они вполне сойдутся; он далёк от желание защищать правительство, наоборот, он всеми силами стремится его свергнуть. Но он позволит себе спросить уважаемого противника: какое отношение имеет левая партия к бездарности правительства? Надо заявить определённо, что левая не признаёт больше существующего правительства левым, в особенности его руководителя, этого человека с вечерними тенями над своим когда-то большим талантом. Правительство изменило, оно продало себя или уснуло (одобрение). Неужели нельзя раз и навсегда покончить с этими сплетнями об ответственности левой за бездарность правительства? Ведь левая как раз всеми силами работала над низвержением правительства, и никогда не настанет тот день, когда левая перестанет так поступать, слишком уж долго издевалось это, так называемое, левое правительство над принципами прогресса и демократии. И заключительным словом оратора к собранию будет призыв, чтобы оно восстало, восстало против этой кучки изменников в норвежском народе и свергнуло их с их скамей всеми законными средствами.
Бондесен сошёл с кафедры среди громких и продолжительных рукоплесканий. Нет, никогда в своей жизни Шарлотта и София не подумали бы, что в его словах такая сила. Изменники, -- разве это не звучало поразительно! Ноздри у Шарлотты раздувались, дыхание было ускорено, в то время как она следила за ним глазами. Когда он подошёл к ней, она кивнула ему, смущённо улыбаясь, и Бондесен ответил тоже улыбкой. Он говорил почти четверть часа и был ещё разгорячён, он несколько раз провёл платком по лбу. Снова звучит голос председателя:
-- Слово принадлежит господину Карльсену.
Но господин Карльсен встаёт и отказывается от слова. Он хотел только сказать несколько слов о левой, как радикальной партии, но так как это уже было сделано другим, и так как господин Бондесен в конце своего превосходного доклада не высказал ничего такого, с чем левые не могли бы в общем согласиться, ему ничего не остаётся, как высказать ещё раз благодарность господину Бондесену.
И господин Карльсен садится.
-- Теперь слово принадлежит господину Гой... господину Гой...
-- Это я, по всей вероятности, имею слово? -- сказал один господин и поднялся как раз возле кафедры. -- Гойбро, -- добавил он.
Бондесен слишком хорошо знал, почему этот медведь Лео Гойбро хочет говорить. Он сидел прямо против кафедры и смеялся в продолжение всего доклада Бондесена, он хочет отомстить ему за то, что на его долю выпал успех, хочет блеснуть, перещеголять его в присутствии Шарлотты. Да, он знал это. Та крупица одобрения, которую Бондесен получил, не давала Гойбро покоя.
Никто не знал Гойбро, председатель не мог даже прочесть его имени, и когда этот новый человек поднялся, в зале почувствовались признаки нетерпения. Председатель вынул тогда свои часы и впредь назначил каждому оратору только по десяти минут на доклад; собрание ответило на это рукоплесканиями.
Дагни, которая долго молчала, шепнула Люнге:
-- Боже, какой этот господин чёрный, посмотрите, как блестят его волосы!
-- Я его не знаю, -- ответил Люнге равнодушно. Гойбро начал говорить с того места, где стоял, не всходя на кафедру. Голос его был глубок, глубок как яма, слова произносились им медленно; часто было трудно понять, что он думает, так неумело он выражался; к тому же он и сам извинился, сказав, что не привык произносить речи.
Было совершенно напрасно ограничивать ему время, ему, может быть, даже не понадобится и десяти минут. У него только на душе просьба ко всем строгим людям о милосердии к тем несчастным личностям, которые не принадлежат ни к какой партии, к бездомным душам, радикалам, которые не могли примкнуть ни к правым ни к левым. Ведь сколько голов -- столько умов, одни идут быстро, другие -- медленно; есть такие, которые верят в либеральную политику и республику и считают это самым радикальным на свете, в то время как другие продумали эти вопросы и уже ушли дальше много лет тому назад. Человеческую душу ведь так трудно выразить в измеримой величине, она состоит из оттенков, из противоречий, из сотен отрывков, и чем душа современнее, тем сложнее составляющие её оттенки. Но такой душе трудно найти себе постоянное место в партии. То, чему эти партии учат и во что верят, уже давно пережито этими душами, это радикалы, которые на пути своего развития покинули долю твёрдого партийного сознания, которой они когда-то обладали, они блуждающие кометы, которые следуют своими путями, оставив все пути других. И вот он хочет попросить за них. Они, по большей части, люди с волей, сильные люди; у них одна цель: счастье, возможно большее счастье, и они обладают одним средством: честностью, безусловной неподкупностью, презрением к личной выгоде. Они борются на жизнь и на смерть за свою веру, они ломают себе спины из-за неё, но они не верят в определённые политические формы, поэтому они совсем не могут быть партийными людьми; зато они верят в благородство души, в великодушие. Их слова подчас бывали тяжки и жестоки, их оружие -- опасно, почему нет? Но у них чистое сердце, а ведь в этом всё дело. По его мнению, среди политических партий замечаются опасные признаки нравственного упадка, и поэтому он, насколько это в его силах, хотел бы шепнуть левой, которая является, конечно, партией наиболее ему близкой, маленькое предостережёние -- не слишком сильно полагаться на людей, лишённых нравственной воспитанности, быть настороже, всматриваться в окружающих, выбирать...
Таков был смысл его лепета. Собрание было более чем терпеливо, не прервав его шиканьем. Никогда до сих пор не звучала настолько плохая речь в этой зале, где высказывалось столько бездарностей. Он не имел совершенно никакого успеха, стоял твёрдо и неподвижно, как гора, выдерживал длинные паузы, в продолжение которых бормотал что-то про себя и шевелил губами, заикался, не делал ни одного движения и произносил речь, которая была сплошной путаницей, полной неясностей и повторений. Никто его не понял. И однако чувствовалось, что ему действительно было необходимо высказать эти слова, шепнуть это жалкое предостережёние, которое было у него на душе. Видно было, что он вкладывает свою личность в каждое запутанное предложение, даже в свои паузы.
Бондесен, который вначале отнёсся к нему с высокомерием за то, что он так плохо объяснялся, под конец стал в высшей степени нетерпелив. В несвязных словах Гойбро он почувствовал также другую тонкую стрелу, направленную против него, и его действительно оскорбило, что на него нападают. Он ему покажет, как отрицать его радикализм. Он обиделся и закричал:
-- К делу, к делу, милостивый государь!
Собрание поддержало его, закричавши:-- "К делу!".
Но тут оказалось, что недоставало именно только этого восклицания, этого небольшого препятствия, чтобы привести Лео Гойбро в ярость. Он насторожил уши, ему был знаком этот бергенский акцент, и он знал, откуда он исходил, и, смеясь над тем неудовольствием, которое возбудил, он крикнул своим низким голосом несколько фраз, которые мелькнули, как молнии, как искры.
Прежде всего он сделает маленькое замечание о господине Бондесене, как радикале. Радикализм господина Бондесена, понятно, ужасно велик, об этом свидетельствовали его собственные слова, но он хочет защитить господина Бондесена против переоценки собранием его радикализма. Бояться его не надо; ведь если господину Бондесену в один прекрасный день придёт в голову предложить свой радикализм истинным радикалам, те ответят ему: -- "Этими вещами я, насколько мне помнится, занимался когда-то в своей жизни, давно-давно, это было в то время, когда я конфирмовался..."
Тут Бондесен не в состоянии усидеть спокойно, он вскакивает и кричит:
-- Этот человек... я знаю его, эту блуждающую комету; не понимаю, как он, в сущности, может излагать своё мнение о политических вопросах, ведь он так же мало смыслит в норвежской политике, как ребёнок. Он даже не читает "Газеты" (смех). Он говорит, что "Газета" кажется ему скучной, он потерял к ней интерес (бурный смех).
Но Гойбро ядовито улыбается и продолжает:
-- В виду этого, да будет ему позволено немного разобраться в другом выражении, которое было сегодня здесь произнесено...
Но тут вмешивается председатель:
-- Время прошло!
Гойбро оглядывается назад на кафедру и говорит почти умоляющим голосом:
-- Только пять минут ещё! Иначе всё моё введение останется непонятым. Только две минуты!
Но председатель требует подчиниться постановлению относительно ограничение времени, и Гойбро принуждён сесть.
-- Как обидно! -- сказала фру Дагни. -- Он только что начал.
Она была, вероятно, единственным человеком в зале, следившим за речью даже тогда, когда Гойбро говорил плохо. В этом человеке было нечто, производившее на неё впечатление, звук его голоса, эти странные суждения, сравнение с блуждающей кометой; это был словно слабый отзвук голоса Иоганна Нагеля, и перед нею стали проноситься образы. Но всё же она скоро пожала плечами и зевнула. Когда немного спустя в зале начало становиться неспокойно и послышались громкие призывы к голосованию, она сказала:
-- Не пора ли уходить? Будьте так добры, проводите меня домой!
Люнге тотчас же встаёт и помогает ей надеть пальто. Это было для него удовольствием, он не желал бы ничего лучшего! Он шутил и отпускал остроты, которые вызывали её смех, в то время как они спускались по лестнице и выходили на улицу.
-- Не написать ли мне о нём заметку, об этом человеке с блуждающей кометой, немного поиздеваться над ним?
О, нет, -- сказала она, -- оставьте его в покое. Нет, как же всё-таки произошла эта история с пастором? Расскажите мне, что он сделал?
Но Люнге всегда знает, что делает; никто не может поймать его, он не говорит лишнего. Только несколько слов о происшествии, остальное он скрывает во мраке. Между тем они вышли на площадь перед вокзалом, сели на извозчика и поехали по улице Драмменсвайен, на виду у всех, при ярком свете газа.