Старому Деду
всю жизнь хорошо не сыпалось...
И жизнь-то была ни к чему,
как худая онуча,
а только петух кукарекнет, и зорька
откликнется ало --
Дед уже смотрит в окно, как серебро-туча...
Смотрит, зевая, на небо,
где звезды от глаз человечьих,
будто маль/Белозерское, спешно
ныряют в глубокое Сине.
Глянет на поле. И где-то далече, далече
в поле кричат журавли...
И Дед уже знает по крику: будет ли вёдро,
будет ли непогодь ныне.
Ясному в мире светло:
взгляд белолицей березы,
роса на траве,
голубые туманы за рощей
и птичья повадка --
всюду приметы,
кто в тысячный раз
просыпается в красной заботе
о хлебе.
Старому Деду раскрыта
зеленая книга земли.
Всюду начертано:
зверью таиться в лесах и следить
за добычей;
птице порхать и звенеть,
а человеку --
в трудах украшаться под небом.
Прост и не горек зарок для нехитрого Дедова сердца:
выедет, было, на пашню и пашет,
а Сивка кнута не попросит.
И только, когда уж два пота
в морщинах над бровью просохнут,
бабы начнут полоскать языки у колодца.
И, мягко шагая по росам,
Солнышко прййдет в село
и похвалит уставную Дедову соху.
Скажет спросонок:
"Бог п о мочь!"
А Дед остановит коня
и, шутя, попеняет:
"Ай, Солнышко, Солнце,
долгонько ты что-то каталось за лесом,
не бабий проворный язык --
небось бы проспало все лето".
Пошутит, пощурит глаза
и опять по лехе погоняет.
А Солнышко встанет, широко улыбнется,
лучистую шапку высоко на тучку повесит,
умоет росою лицо
и ясное ходит по свету.
Веселы Деду дни на земле,
не скучно и Сивке,--
таскают любимую соху.
Труд и терпение, как песня,
обоим бодрят стариковские кости.
И мило им все:
и крик ребятишек в селе,
и беседы ленивых в раскуре,
и черные лехи,
и радость грачей, что ходят по склонам,
как важные гости.
Все им, как песня.
И серую жизнь, незаметно, в узорах нужды
да заботы,
Солнце носило по полю
и Дедовы дни украшало.
Дед серебрился все пуще,
но рук положить неохота,
хоть много, ой много,
соха под руками земли-чернозьму
изжевала.
Много, как у бога звездок, рассеяно, собрано
зерен,
а спать -- хорошо не сыпалось.
И не черная совесть,
не скорбь о ненужном житье человечьем
сны отгоняли,
а сердце разведало:
Сном не излечишь
усталость.
И жизнь подсказала:
Не красная доля мочалить порты
о запечье.
Вот смолоду Дед и дружил
с петухом да с зарею пригожей.
Сквозь голубые глаза
и небу,
и высокому Солнцу,
и каждой былинке,
и птахе
тысячи дней улыбалось Дедово сердце...
А сегодня, на грех, задремал на широкой
скамье
под божницей
и чует, что все уж проснулось,
а сам приподняться не может...
Хочет глаза распахнуть
и, будто созревшая рожь,
заплелися ресницы.
Вязнет в Забвение душа,
как олень златорогий в трясине.
Хочется Деду внучонка позвать
и не р о дится слово...
А день широко разгулялся
под небом глубоким и синим,
и Сивку впрягли уж другие
распахивать вешние нови.
Все на селе, как и прежде,
лишь по-новому гвозди,
чуется, где-то вбивают
и пилят сосновые доски...
Кому-то неладное ладят...
А рядом ворчливые куры кудахчут,
что бабы опять
обокрали все гнезда...
И по-новому Солнышко
сидит у окна
и ласково Дедову бороду гладит.
Боговым маслом и ладаном,
воском топленым
и жито
празднично пахнет в избе.
Тихо, как в церковь, приходят соседи.
И Дедова жизнь, что была незавидней онучи,
как Троицын день,
у всех на губах
красовита.
И дивно и радостно Деду.
Дивно и радостно. А что приключилось?
Не знает.
Только сладка неизбывным покоем
дремота.
Где-то за полем
о вечном безветрии
новые птицы в отходной заре
прокричали...
И видит: из груди, что ветер,
летит лебединое стадо--
земные заботы,
печали.
Как в церкви, сегодня у Деда в избе.
Не в синих и грязных заплатах,
а белой холстиной покрытый,
он дремлет на лавке широкой,
как серебро-туча...
И плачут под красным окошком,
о Дедовых сказках,
о пряниках в сусле
внучата...
И будто о чем-то на полке
мохнато задумалась
шапка...
И тихо тоскуют у двери
Дедовы лапти с онучей.
1918. Февраль