Князь Юматов. – Сын Юматова. – Скворцов. – Николай Беляков.
Ярко сверкает, точно застрявший в расщелине, пруд. Весело сбегает к нему со стороны горы зелёный лесок, а по другую сторону пруда далеко и привольно раскинулась хлебородная степь. У самого берега тесно жмётся друг к другу ряд старых, покосившихся изб. Деревня называется – Князево.
Лет сто тому назад земля эта была высочайше пожалована князю Г. и для заселения её он вывел 80 дворов из Тульской губернии.
Об этой отдалённой эпохе сохранилось очень мало воспоминаний. Существует и до сих пор группа старых берёз, в виде аллеи, – остаток бывшего здесь некогда сада. По словам соседних крестьян, под этими берёзами князь учил своих мужиков уму-разуму, т. е. попросту сёк. Князевские мужики обходят этот факт угрюмым молчанием. Детали изгладились и упоминается князь только для выражения самой седой старины.
– Эта земля ещё при князе пахалась.
– Уродило так, как только при князе рожало.
В начале девятнадцатого столетия князь продал имение соседу Юматову, а крестьян взял на вывод.
Но крестьянам, видно, уже успели приглянуться эти привольные места. Полюбили они и гладкую поверхность своего пруда, в котором столько рыбы, что только не ленись ловить, и лесок, где так много грибов, ягод, а ещё больше дров, лыка, оглоблей, а то и бревёшек; полюбили и то привольное поле, что так щедро оплачивает их работу, благодаря своему двухаршинному чернозёму. Узнав, что князь хочет их вывести, вся деревня в один прекрасный день точно сквозь землю провалилась: остались только избы да дворы; всё же живое, как владельцы, так и скотина, исчезло. Дело кончилось тем, что, побившись месяца два и не найдя никого, князь отстал от крестьян и передал их Юматову.
Князевцы любят вспоминать об этом времени, но, по обыкновению, скупы на слова.
– В поляном лесу жили, – в норах, как лисы. Сейчас есть след. Руками хлеб мололи… Ничего, Господь помог, вытерпели…
Соседние деревни вполголоса рассказывают охотникам послушать причину, побудившую князя продать имение.
– Подшибся князь через своих мужиков, – озорники они. И сейчас добра от них никому нет, и раньше не было. За озорство их и из Тулы перевели. Весь их род уж такой. Недаром Юматов отбивался от них, точно чуял, сердечный, свою судьбу.
Воспоминаний об Юматове сохранилось больше. Он оставил память о себе, как о хорошем хозяине, но был лют и охоч до баб. Это, главным образом, и погубило его. Исторический факт таков: Юматова убили ночью, нанеся ему до ста ран. Двухлетние розыски не приводили ни к чему. Наконец, один из главных виновников, пьяный, на празднике в соседней деревне, рассказал как было дело. Виновного схватили, посадили в острог, два года он запирался, а потом, когда уже хотели, было, на всё махнуть рукой, повинился во всём и выдал сообщников. Дело кончилось тем, что 40 дворов было сослано в Сибирь. Сами князевцы охотно вспоминают о смерти Юматова и так приблизительно передают дело:
– В Казань за подходящими людьми посылали. Две недели кормили и поили их. Всё никак нельзя было: то он в гости, то к нему гости. Дворню всю на свою сторону переманили. Мальчик при нём дворовый спал, – тоже на нашу сторону поддался. Часовых по дорогам расставили… Здоровый был: девять человек насели на него; он их волоком проволок по всем комнатам, – всё выходу искал. Выскочи они во двор, так и не дался бы, да на самом крыльце один в лоб ему угодил оглоблей, тут он и повалился.
О самой ссылке предание совершенно умалчивает. Князевец угрюмо отделывается короткою фразой:
– Греха много было… Вытерпели… – помолчав, угрюмо добавляет он.
Во время малолетства сына Юматова князевцам жилось не дурно. Вырос сын Юматова, послужил в военной службе и незадолго до воли приехал в деревню на жительство. Сначала мужиков в руки крепко прибрал. Попробовали они, было, его поучить маленько и на первый раз подрубили амбары; но дело кончилось не совсем благополучно. Юматов вызвал обжорную команду, т. е. роту солдат, которую крестьяне должны были кормить на свой счёт. В два месяца рота объела всю деревню. Мужики взвыли, но не выдали виновных. И вдруг барин всё узнал. Троих сослали в Сибирь, а остальных перепороли.
Давно нет и Юматова, нет и большинства участников современных ему событий, новое поколение уже стариками становится, а до сих пор не могут простить князевцы бывшему тогда старосте из своих мужиков, на которого пало подозрение в измене. Жалко и страшно смотреть на этого неряшливого высокого старика, когда он пробирается по селу. Года гонений и преследования положили на него печать Каина; он идёт спешною, неуверенною походкой, беспрестанно оглядываясь в ожидании, что вот-вот первый выскочивший из ворот мальчишка пустит ему под ноги камень. В его глазах озлобление и страх. Что пережил этот человек во всю свою долгую жизнь, – человек, который клянётся, что он не виноват! Никто ему не верит. Недаром два часа пробыл с ним барин, запершись в кабинете, перед тем днём, как засадил в острог виноватых. Он был богат, но всё исчезло: лошадей покрали, сено каждый год жгли в стогах, хлеб почти весь в снопах разворовывали. Он давно разорился и совершенно обнищал.
– Так ему, собаке, и надо.
Об этом периоде князевцы вспоминают угрюмо и с большою неохотой.
– Известно, команда курицу поймает – тащит, – барана – тоже тащит, – запрету ни в чём не было, как саранча, всё объели, – и, помолчав, прибавляют: – Вытерпели. Где команда? А мы всё тут.
Относительная тишина царила не долго после этого.
Пришла воля, а с ней и новые хлопоты князевцам.
Как ни крутили их, как ни старался посредник, как ни старался Юматов, а мужики на своём настояли, – все вышли на сиротский надел, – на даровую ¼ часть душевого надела.
Крестьянин Афанасий Сурков так рассказал мне эту историю:
– Видишь ли ты, батюшка мой (Афанасий – мужик не из бойких, говорит медленно, с трудом складывает мысль в слова)… Солдат, значит, Симеон, – вот, брат нашему Чичкову пришёл и говорит: грамота золотая от царя пришла; кто, значит, на полный надел пойдёт, того опять в крепость поворотят. Кому же неволя опять идти? Ну, значит, и присягнули промеж себя: друг дружку не выдавать. Крестились, образ, значит, в Семёновой избе целовали. Приехал исправник, мировой, барин пришёл. Собрали нас на сход: Тоё да сеё, исправник как закричит: «Да что с ними разговаривать? Одно слово, трава и больше ничего. Розг!» Принесли розг, скамейку вынесли, поставили. Исправник прямо ко мне: «Руку даёшь?» Похолонуло у меня на сердце: «Не дам, говорю. Что хошь делай: хоть бей, – хоть убей – не дам». – «Ложись», – говорит. Перекрестился я, говорю: «Ты видишь, Пресвятая Богородица!» – лёг я, и стали они меня…
Он замолчал и напряжённо наклонился вперёд, точно силясь получше рассмотреть то, что было 25 лет назад. Его лицо выражало недоумение и тщетное напряжение что-то понять. Он говорил медленно и нехотя.
– И стали они меня, и стали-и… Били, били…
Он с каким-то мучительным наслаждением повторял это слово, точно снова переживал давно прошедшее.
– Закусил это я руку, чтобы не закричать… Всё молчу. «Будешь ты, собачий сын, говорить?» А я всё, знай, молчу. «Бросить, – говорит, – этого дурака, – другого!» Встал я, перекрестился на небо, да и говорю: «Царица Небесная, Ты видела: за что они меня били?»
Голос Афанасия на этом месте оборвался, и он угрюмо замолчал.
– Чем же кончилось? – спросил я.
– Да чем кончилось? – повеселевшим голосом заговорил он снова. – После меня за нашего Чичкова взялись; он туда-сюда: «Вот чего, – говорит, – старики: не всем же пропадать, не лучше ли покориться?» Ну, и покорились.
– Тебя одного, значит, пороли?
– Одного, батюшка, одного, – раздумчиво отвечал Афанасий.
– Да за что?
– А Господь их знает. Вот убей – и сейчас не знаю за что.
От Афанасия так ничего больше и нельзя было добиться. Он твердил своё:
– И не знаю, и не знаю, и не знаю, батюшка… И Господь их знает, чего им надо было, и за что они меня пороли – и сейчас не знаю.
Уже от других мужиков можно было узнать, что речь шла о выборных, которых они сдуру, по наущению солдата Симеона, не хотели выбирать, боясь подвоха.
Ликование, что так ловко отвертелись от полного надела, скоро сменилось у князевцев унынием.
Спохватились, да поздно, что солдат Симеон зря болтал. Цена на землю стала шибко расти: с 3 рублей за хозяйственную десятину (3.200 квадр. сажень) сразу выскочила на 5 руб. за посев одного хлеба. Прошло ещё немного – стала земля 7 – 8 руб. Земля подорожала, а родить на ней стало на половину хуже. Посеянный хлеб, как всё посчитать, без малого стал в купку обходиться, т. е. за затраченные деньги и труд можно было и на базаре за ту же цену хлеб купить. Соседние деревни, которые на полный надел пошли, хоть плохо, а жили. Князевцам же совсем стало невмоготу. Шибко обеднел народ. Стали о новой земельке толковать. Ткнулись туда-сюда – всё тоже, да и насиженные места не так-то легко бросать.
Худо стал жить народ; особенно памятен голодный 65 год. Половина населения всю зиму Христовым именем кормилась. И что это за жизнь была! Ладно, кто ещё догадался дубовыми желудями запастись, – тот желудёвым квасом питался. Дети в тот год почти все перемёрли; много и взрослых от тифа свернулось.
– Никто и живым не чаял остаться, – говорили князевцы, – да пожалел Господь, помощь послал.
Помощь состояла в том, что Юматов, подбитый голодным годом, заложил имение. Денег дали много, больше чем надо было, и он решил устроить у себя винокуренный завод. Ожили князевцы, закипела работа. Дела пошли хорошо. И Юматову сначала было не дурно, но потом, вследствие покровительства крупным винокуренным заводам, дела пошли хуже. Старыми машинами работать стало невыгодно, для новых не хватало денег; подвернулись семейные невзгоды, Юматов запил. Приказчики, видя, что дело пошло к концу, стали усиленно воровать.
Пользовались и князевцы: с приказчиками они спелись и дела вели дружно. Привезёт сажень дров, а ярлык берёт на три, – третья часть приказчикам. Мужики были и пьяны, и сыты.
– Вот она штука-то, – толковал мужик Чичков. – Барину худо – мужику хорошо. Пока в силе был – дохнуть было нельзя, подшибся – легко стало.
Не долго, однако, протянул Юматов. Нежданно-негаданно наехали чиновники и описали завод. Юматов поехал в город. Недели через две пришла весть, что Юматов умер. Имение попало к кредиторам и был назначен конкурс. Главный кредитор тайно от других захватил всю движимость. Работа была спешная и в ночь перед описью всё надо было припрятать.
Николай Беляков, бывший кучер Юматова, с несколькими князевцами лихо обделал дело. Всю ночь выносили вещи; прятали их и по дворам гостеприимных князевцев, и в снег зарывали, и в лес отвозили.
Конкурс продолжался около года и прошёл не без пользы для князевцев: лес покупали за бесценок, – вместо десятины, рубили две; землю снимали десятину, – сеяли 1Ґ и т. д. Конечно, делились с приказчиками, но не обидно. – «водки бутылку, поросёнка, когда прямо рублёвку сунешь».
Наступил конец и конкурсу. Имение осталось за главным кредитором, купцом Скворцовым. Новый владелец ни во что не вмешивался, жил постоянно в городе, где и занимался ростовщичеством. В деревне же он посадил приказчиком Николая Белякова. Николай Беляков обязан был поставлять ему ежегодно 5 тысяч руб., кроме леса (с 2.400 десятин, доставшихся Скворцову за 37 тысяч рублей). До остального Скворцову дела не было. Винокуренный завод, все постройки, кроме одного флигеля, были, за ненадобностью, проданы за 4.200 руб. (первоначальная их стоимость около 40 тысяч руб.). Сад был вырублен постепенно Беляковым на отопление флигеля. Продажа леса шла во всю. Лес Скворцов не признавал выгодною статьёй, как не оправдывающий процентов на затраченный капитал.
Беляков ловко повёл дело. Не успели мужики оглянуться, как он зажал их в свой кулак, как в железные тиски. Приём его был простой, но верный: 5 – 6 дворов побогаче он гладил по шерсти – давал им на выбор лес, лучшую земельку, и ценой подешевле, и мерой не обижал. С остальною же деревней он действовал иначе. Приходит, например, время брать землю. Беляков назначает цену и день сдачи. Мужики делают стачку сбить цену. Беляков только посмеивается.
Порядок сдачи земли такой: кто все деньги принёс сразу, тот пользуется правом выбора лучшей земли; берущим в кредит достаётся не разобранная за наличные деньги и, конечно, худшая земля. Для противодействия стачке даётся повестка во все соседние деревни. Хорошей земельки кому не надо? И, глядишь, в день сдачи возле избы Белякова точно базар от наехавших подвод. На всякий случай заготовлено несколько подставных покупщиков. Подставные, как только цена объявлена, тотчас изъявляют на неё согласие и требуют себе лучшую землю. Богатеи, те 6 дворов, о которых было упомянуто выше, только ждут этого момента. Так прямо против мира идти нельзя, если сделана стачка, а уж начали брать, так чего же поделаешь?
– Что ж, старики, – начинает в таких случаях Чичков, – чего ж тут ещё дожидаться? Ничего, видно, не поделаешь – хитёр, собака, ловко придумал. Чужие разберут, а сами где сеять станем?
Идти надо.
Богатеи энергично поддерживали Чичкова, а за ними, почёсываясь, плелись и остальные князевцы.
А вечером у «собаки» шла выпивка, и Беляков в десятый раз, захлёбываясь от восторга, рассказывал богатеям, как он ловко всё проделал. Князевцы и сами понимали, как их Беляков оплёл, да ничего не поделаешь. Пробовали ему пригрозить поджогом, он и против этого нашёл сноровку. Высмотрел в деревне центральное место и стал торговать его у хозяина, Алексея Ваганова. Ваганов хотя и плохонькой был мужичонко, а насиженным местом дорожил и заломил такую цену, что Беляков только свистнул и ушёл, сказав на прощанье:
– И подешевле отдашь.
И, действительно, отдал. Через неделю нагрянул обыск, и у Ваганова нашли барский котёл, вмазанный в печь. Ваганов и не запирался, что он выломал, но указал, что и другие не лучше его: почитай, у всякого барское добро есть – сам Беляков и спит, и ест, и пьёт из барского. Кончилось, однако, тем, что других не тронули, а Ваганова в Сибирь сослали. Осталась Устинья с четырьмя детишками, пришла зима, а с ней голод и холод, отдала вдова свою усадьбу, а за это ей избу перенесли на край села, да ещё дали 10 рублей. Так поселился Беляков в центре села.
– Жги его, собаку, коли себя не жаль! – толковали князевцы.
– Ах, собака, собака, и ничем его не доймёшь!
– В овраге где-нибудь ночью прикончить.
– Станет он тебе по оврагам ночью ездить. Ему что за неволя?
– Ах, собака, пра, собака!
Взялся было Андрей Михеев миру послужить, лошадок увести, богатеи донесли вовремя, и Михеев чуть жизнью не поплатился: весь заряд на вершок от него просвистал, а вдогонку ещё Беляков закричал:
– На первый раз, Андрей, только попужал, а впредь не взыщи.
– Хай ему пёс, – отплёвывался Андрей, повествуя в кабаке про свою неудачу.
А на другой день Беляков пришёл к Андрею с понятыми и составил протокол о том, что верея[1] из барского двора вырыта.
Два часа Андрей валялся в ногах у Белякова, пока тот смиловался.
– Ну, помни же, Андрей. Протокол я припрячу до времени, а уж какой выйдет грех, ты у меня будешь в ответе.
Приуныли князевцы. Богатые из года в год богатели, а бедняки беднели всё больше и больше.
Терпели князевцы, терпели, да, наконец, и невмоготу стало. Да и случай-то вышел исключительный. Высмотрел Беляков как-то дешёвый гурт скота, дешёвый потому, что открылся в нём падёж. Беляков с богатыми и соблазнился па дешёвку. Купили весь гурт и пригнали в князевское стадо. Результатом было то, что все коровы у князевцев передохли. Ну, и зашумели же князевцы! Целую неделю не решались Беляков и его товарищи показаться в деревню. Кончилось, однако, тем, что Беляков и богатеи помирились с миром на 10 вёдрах водки. Один Степан Лайченков не стал пить.
– Хай вам, собаки! Один я, с бабой, детей нет, послужу миру, – сказал Степан, тряхнул головой, надвинул шапку и пошёл домой.
Так и замер Беляков со стаканом водки в руках. Насторожился и мир. Со Степаном шутки плохи были. Степана все боялись. Боялись за его огненные, как у бешеного, глаза, – как сверкнёт он ими, так на что Андрей Михеев отчаянный, а и тот, как бы пьян ни был, отстанет.
Струсил Беляков и пошёл со Степаном мириться. Надавал он Степану 15 р. за павшую корову, но Степан стоял на своём.
– Ничего не возьму, а миру послужу. Опостылел ты всем, собака… Найду и на тебя конец.
– Да ты не стращай. За это знаешь, куда попадёшь? – огрызался Беляков.
– Слушай, Николай! Ты других пугай, а меня оставь. Нас только Бог слышит, так вот тебе я что скажу. Полгода я даю тебе срока: не уйдёшь волей – жив не будешь.
И глаза Степана так сверкнули, что Николай сделался белый, как рубаха.
– Опостылел ты, подлец. Я не буду таиться. От меня никуда не уйдёшь. Я прямо возьму топор, да среди улицы тебя и хвачу. Вот этак!..
И Степан, в одно мгновение схватив топор, лежавший под лавкой, замахнулся над Николаем.
– Господи Иисусе, помилуй, – прошептал Николай, прижавшись к притолоке.
Панический ужас точно сковал его. Широко раскрытыми глазами впился он в страшное, искажённое бешенством лицо Степана.
– Куда уйдёшь, собака? – неистовым голосом закричал Степан и, не помня себя, со всего размаха опустил топор.
Прибежали соседи, но уже было поздно: Беляков с рассечённою головой, с распластанными руками валялся на полу, а Степан, очевидно бессознательно, бережно обтирал окровавленный топор.
– Стёпа, Господь с тобою, что ты это сделал? Погубил ты себя.
Степан точно проснулся. Он оглянулся, посмотрел на лежащего Белякова, на топор, бросил его и, проговорив упавшим голосом: «Братцы, голубчики, пропала моя душенька, лукавый попутал», – зарыдал, как ребёнок.
Вся деревня сбежалась и вся деревня рыдала.
– Стёпа, голубчик, что ты наделал? – повторяли мужики на все лады и по очереди обнимали Степана.
А Степан рыдал и рыдал, твердя одно и то же:
– Погубил я свою душеньку.
И Степана угнали в Сибирь. Нового приказчика прислал Скворцов, но уже доходов тех не было.
При первой оказии новому приказчику объявили на сходе:
– А ты не больно. Много вашего брата здесь перебывало. Всяких видали – и не таких, как ты, а где они? Все вверх по Степаиловке ушли[2], а мы всё тут.
Приказчик обробел и повёл дело спустя рукава. Скворцов решил продать имение. Покупщиком явился я.