I

Маленького тщедушного Иванова, с приплюснутым носом и большими чёрными глазами, точно гнало по пути всевозможных житейских невзгод: из одной беды он выкарабкивался только для того, чтобы попасть в другую. Он и ходил так, как ходят все такие пришибленные, точно, выталкивая его в жизнь, судьба треснула его по затылку, – таким он и остался.

Иванов жил в провинции, там и женился. Имел уже сына и дочь. Очень нуждался в материальном отношении, перебиваясь случайными заработками: статистика, переписка, случайный урок, небольшой литературный заработок, а в общем – нужда и лишения, как у всех тех людей, которых очень много в России, которые составляют большую интеллигентную силу, но которых мы так мало знаем. Так шла жизнь Иванова, когда тиф унёс у него и жену, и сына.

Иванов как будто ещё меньше стал, ещё тщедушнее, ещё больше замкнулся в себе, и только глаза его смотрели на мир Божий, как из темницы.

Вы видали эту пришибленную, ни от кого ничего не просящую фигурку в поношенном платье, видели эти глаза.

Маленькая трёхлетняя дочь его Адочка каким-то чудом спаслась от тифа.

Удивительный это был ребёнок: черномазый и щуплый, как отец, лицом вся в мать, с таким же поразительно любящим сердцем, словно вся любовь покойной к мужу перешла к ней: чуткая, напряжённая, точно прислушивающаяся к этой своей любви, была Адочка.

Долгие полгода разлуки с отцом, ещё при жизни матери, когда ребёнок, следовательно, был ещё меньше, не заставили забыть отца.

Старший брат, бывало, начинал реветь, принимая отца за чужого, а она с криком: «папа» восторженно бросалась отцу на шею.

И Иванов до безумия любил свою дочь.

II

После смерти жены, Иванов, в интересах дочери, переселился в город, где жили его сестра с мужем.

И сестра, и муж были толстые, добродушные, бездетные.

Муж где-то служил, аккуратно ходил на службу, любил поесть, поиграть в карты.

Сестра погрязла вся в том, что скажут. Считалась визитами, страдала от равнодушного взгляда высших, только и думала, как бы не ударить лицом в грязь шляпкой, платьем. А в минуты отчаяния, не замечая, что и сама была не лучше других, говорила:

– Ах, какие они все пошлые!

Когда брат со своей дочкой приехали, Марья Павловна или, как её называла Адочка, тётя Маша, от счастья свидания совсем обезумела.

Она прежде всего бросилась на шею брату, затем подхватила на руки Адочку, чуть не задушила её в своих объятиях, бурей пронеслась с ней, показывая ей всё, по всему дому и, возвратившись назад, поставив Адочку опять на пол, кончила тем, что села и расплакалась.

Муж только рукой махнул:

– Глаза на мокром месте: поехала… Чего ж ты плачешь?

– Я люблю Адочку, – всхлипывая и смеясь, отвечала тётя Маша.

III

Жизнь пошла своим чередом, и даже для Иванова наступило затишье после всех его житейских бурь и непогод.

Для Марьи Павловны Адочка явилась надёжным оплотом от всех её прежних невзгод. Опоздают ли к ней с визитом, кухарка ли обсчитает, она думает: «ничего, у меня есть Адочка». Эта черномазенькая Адочка точно приклеила к себе все сердца. Даже дядя Вава, всегда дороживший своим покоем, ворчавший сперва по поводу осложнившейся жизни, привязался к девочке и, теребя её, с удивлением повторял:

– Ах, ты, черномазая, не отстанешь от неё…

Пришлось как-то Иванову ехать по делам куда-то очень далеко.

Приезжает туда, куда ехал, а там уже ждёт его телеграмма: «У Адочки скарлатина, форма лёгкая, – не беспокойся».

На другой день новая: «Осложнение, – форма тяжёлая».

Дело было в разгаре, даже не было утешения посылать часто телеграммы, – денег не было.

На пятый день он получил такую телеграмму: «Папа милый, приезжай, – твоя Адочка очень заболела».

Озабоченная любовью, маленькая, немного сгорбленная фигурка Адочки, словно выжженная огнём, стояла живая в его сердце. Вспоминались все подробности их разлуки…

Перед отъездом он купил ей скромное платьице. В каком она была восторге!

– Я его надену, когда ты приедешь…

Тётя Маша, по обыкновению, вскрикнула при этом:

– Удивительная девочка, – она ведь и платью рада только для тебя.

Адочка озабоченно твердила:

– Знаешь, тётя Маша, папе очень надо ехать… Он привезёт мне много, много игрушек…

Но, когда наступила минута разлуки, – это было вечером и она была уже в кроватке, – бодрость оставила её. Когда отец пришёл с ней прощаться, она, обняв его, горько заплакала.

– Я же скоро приеду, я привезу тебе игрушек…

– Я не хочу игрушек.

Она овладела собой, и озабоченно, рассеянно вертела пуговицу его пиджака, как бы вспоминая, чего она хотела:

– Ты приезжай скорее.

Сказав, она облегчённо вздохнула: она нашла в своём маленьком сердце, чего хотела.

Получивши последнюю телеграмму, Иванов в тот же день выехал обратно. Выезжая, он увидел у ворот маленькую озабоченную сутуловатую девочку. Точно жизнь уже взвалила на её плечи своё тяжёлое бремя.

Озабоченные дети! Грустные дети! Легко самому бороться и нести свой крест, но видеть, как маленький ребёнок сгибается под ним… Ведь если и в пору детства нет счастья, – когда ж оно будет?

Дорогу, дорогу детскому счастью, широкую дорогу!..

IV

Адочка сама продиктовала телеграмму отцу и почти сейчас же после этого потеряла сознание.

Она говорила в бреду:

– Папа приехал. Он в спальне; Давайте мне скорее новенькое платье.

На девятый день утром приехал доктор, осмотрел, долго выслушивал ребёнка, впрыснул мускус… На этот раз она даже не вскрикнула. Сидя на кроватке больной, рядом с ней, доктор устало проговорил:

– Надежды нет.

С таким напряжением ожидаемый ответ, казалось, не произвёл уже никакого впечатления. Марья Павловна только поджала плотнее губы, и, казалось, что она думала в это время о своей какой-нибудь неудавшейся кофточке. Дядя Вава махнул рукой и проговорил:

– Зачем только эти дети на свет рождаются…

– Бесполезно мучить, – сказал доктор и снял с девочки все повязки, компрессы, одеяло.

Теперь была видна её худоба. На подушках лежало что-то тёмное, грязное, маленькое. Синие пятна, подтёки, распухшие, все в ранах, губки, чёрные круги закрытых глаз.

Жизнь, как дикий зверь какой-то, рвала, трепала, волочила и, пресытившись, бросила её.

Доктор ещё раз послушал сердце и без мысли задумался, поставив слуховую трубку на грудь ребёнку.

Адочка лежала в забытьи. Но вдруг она махнула ручкой, и слуховая трубка полетела на пол.

– О? – повернулся к ней доктор.

Глаза девочки, – большие, чёрные, страшные, – были открыты и напряжённо смотрели на дверь.

Уже все услышали теперь чьи-то шаги в коридоре: в отворённых дверях стоял отец.

Дочь и отец смотрели друг на друга. Казалось, у обоих только и остались глаза. Они говорили ими.

Отец говорил:

– Я нашёл тебя и силой моей любви я возвращу тебя к себе, потому что моя любовь страшная сила, та сила, которая горы, мир сдвинет…

Ребёнок впился глазами в отца:

– Вот я, истерзанная, измученная, ты видишь…

Он видел, он стоял уже на коленях возле неё, смотрел ей в глаза, обнимая руками маленькое трупное тельце её.

И она всё смотрела. Казалось, взгляд её достиг крайнего напряжения. Но точно оборвалось что-то, и она закрыла глаза.

Марья Павловна уже подняла было руку ко лбу, думая, что конец всему, как вдруг Адочка опять открыла глаза и остановила их на дяде Ваве.

Тот машинально наклонился к ней.

– Папа, – едва слышным писком поделилась она с ним своей радостью.

– О, да, да, папа, папа… – захлебнулся дядя Вава и быстро отбежал к окну.

Нервы у дяди Вавы никуда не годятся: стоя у окна, он плачет, как ребёнок.

Глаза Адочки перешли на тётю Машу и зовут её.

– Надо мне платье надеть…

И от напряжения кровь выступает на чёрных распухших губках Адочки.

– Ого, – взвывает тётя Маша, – платье, платье…

Она улыбается Адочке и стремительно, растерянно несётся к шкафу.

«Смерть это или жизнь?»

Думает тётя Маша, и лицо её ещё улыбается, а слёзы льются и льются по её толстым щекам.

Она вытирает их, несёт платье и, ничего не понимающая, надевает его кое-как на Адочку.

Адочка в платье. Она ещё страшнее. Она нервно перебирает исхудавшей маленькой, как у обезьяны, ручкой оборку платья и смотрит своими страшными, напряжёнными глазами на отца. Она надела своё платье к его приезду, она ждёт одобрения отца.

Отец ничего не в силах сказать; он, молча, целует её ручку. Тётя Маша дрожащим голосом говорит:

– Ах, какая красавица, какая хорошенькая наша Адочка…

Адочка опять закрывает глаза. Несколько мгновений длится томительное молчание. Лицо Адочки ещё больше темнеет, но потом сразу покрывается краской, а на лбу выступает испарина. Адочка глубоко-глубоко вздыхает; она открыла глаза, ищет тётю Машу.

– Что? – испуганно наклоняется к ней тётя Маша.

– Мо-ло-ка…

«Ка» вылетает болезненным писком.

– Кризис миновал, – будет жить, – раздаётся напряжённый, радостный голос доктора.

– Молока! – уже как-то ревёт тётя Маша и настоящим ураганом несётся сама за молоком.