ВЕРВИЦКИЙ И БЕРЕНДЯ

Однажды Вервицкий и Берендя возвращались вместе из гостей.

Друзья шли молча.

– А не любит меня Корнев за то, что я ему правду-матку режу, – проговорил Вервицкий.

– Да ты когда резал?

– Да всегда.

Друзья опять замолчали.

– Зайдешь, что ли? – пригласил Вервицкий, подходя к воротам своего дома.

– А можно?

– Только долго не сиди и вперед уговор: больше двух папирос не дам.

– А к чаю хлеб будет?

– Этого сколько хочешь: тятькин.

Друзья, низко пригнувшись, вошли в калитку, прошли под освещенными окнами верхнего этажа, причем Берендя для чего-то даже пошел на цыпочках; затем свернули в маленький, темный проход и стали осторожно спускаться по крутой лестнице.

– Ой! – споткнулся Берендя и ухватился за плечо Вервицкого.

– Да ну!.. пусти, – ответил своим грубоватым, сиплым голосом Вервицкий и отворил дверь в низкую комнату, освещенную висячей лампой. Он быстрым пытливым взглядом обвел комнату и сейчас же что-то заметил.

– Ну, теперь поймал подлецов.

Он встал на табурет, достал с полки ящик с табаком и внимательно, долго смотрел в него. На лице его было и удовлетворение от искусно выполненного плана, и огорчение о погибшей безвозвратно горсти табаку. Его охватила злоба, он начал браниться и, наконец крикнув: «Отцу скажу!» – выскочил из комнаты.

Берендя как-то весь съежился во время этой сцены, и только когда Вервицкий ушел, он облегченно вздохнул. Рассеянно скрутив папиросу, он осторожно уселся на стул и, смотря в окно, стал пускать густые клубы дыма.

Сверху донесся сперва голос Вервицкого, затем резкий громкий – отца, затем визг братьев.

«За уши дерет», – мелькнуло в голове Беренди, и он испуганно раскрыл глаза и насторожился.

Дверь быстро отворилась, и вошел Вервицкий. Он остановился, неприятно огорченный клубами дыма.

– Начадил уж, – обратился он ворчливо к другу.

Но, заметив при этом и неимоверно толстую папиросу, он окончательно взбесился:

– Ты бы уж из всего табаку сделал!

– Если тебе обидно, я назад положу.

– Обидно, что табак переводишь. Хотя бы затягивался. – Вервицкий отворил фортку. – Сядь хоть около фортки, чтоб дым выходил.

– Изволь, – согласился Берендя.

Наступило молчание.

– Ну что, им уши надрал отец?

– Конечно, надрал, – ворчливо ответил Вервицкий. – Подлецы, каждый раз. А я откуда возьму? отец вот дает рубль в месяц – и изворачивайся на него.

– Да тебе на что при всем готовом?

– На что? Да вот табак.

– Глупости.

– Глупости, когда чужой, а купи его.

– Куренье вредно.

– Зачем же куришь?

– Я ведь, только если угостят.

– А я вот не могу… Не на что купить – лучше курить не буду, а чужого не попрошу.

– Послушай, я вот получу деньги, подарю тебе полфунта.

– Слышали.

– Право, подарю… А давно не высылали: хозяйка, того и гляди, выгонит… Чай вышел…

– Приходи ко мне чай пить. Идешь в гимназию – зашел, вечером зашел: напился и пошел.

– Я ведь, собственно, не любитель чаю. У меня в библиотеке полтора рубля есть… мог бы.

– Ну, уж я этого не понимаю.

Принесли чай, и друзья жадно набросились на еду.

Наевшись, напившись, Берендя улегся на кровать, причем Вервицкий, подобрев, добродушно проговорил: «Постой», – и подостлал под ноги Беренди, чтоб не запачкать одеяло, пальто гостя, а сам, усевшись к окну, взял гитару и, куря и смакуя, начал тихо наигрывать малороссийские мотивы. По низкой комнате в облаках дыма понеслись жалобные прерывающиеся звуки. Под них Вервицкий мечтал о своей будущей литературной славе, о Зиночке Карташевой, а Берендя лежал и не хотел ни о чем думать. На первом плане у него стоял вопрос о деньгах и о причине их невысылки, хорошо известной ему: вероятно, отец опять запил, и с этим вместе рисовалась ему вся тяжелая домашняя обстановка чиновника с грошовым жалованьем, громадной семьей да к тому же пьющего запоем.

Наигравшись, Вервицкий тоже пожелал поваляться на кровати и, слегка толкнув друга, сказал «пусти», улегся рядом с Берендей.

Он продолжал плавать в волнах своей будущей славы, той славы, которую всю без остатка он сложит к ногам Зиночки.

Беренде хотелось говорить. Все то, что в данный момент парализовало его мыслительные способности, просилось на язык.

– Ты знаешь, мой отец запоем пьет, – проговорил он.

– Гм! – ответил неопределенно Вервицкий.

– Собственно, если рассказать все – черт знает, ведь это какой трагизм, в сущности… Он ведь, когда напьется… ночью…

Берендя понизил голос и широко открыл свои желтые глаза.

– Отец пьяный, в одной рубахе, качается и бежит за нами по комнатам, а мы с матерью все от него… кричим…

– Послушай, – перебил его Вервицкий, – ты не обижайся: я тебе совет дам – никогда не рассказывай этого, потому что делу ты этим не поможешь, а сам выходишь в каком-то таком несимпатичном свете…

– Да я никогда никому и не говорю, – испуганно успокоил друга Берендя.

– И не надо говорить.

Друзья опять замолчали.

Мысли Вервицкого получили другое направление. Он думал о своем друге, о том, что он не то что дурак, а так, черт его знает что, без всякого такого уменья все это так делать, чтобы выходило по-людски. Ему жалко стало своего обездоленного друга, ему даже захотелось как-нибудь смягчить свое резкое замечание, которое он сказал от доброго сердца для его же пользы. Он стал уже придумывать что-нибудь, но в это время его вдруг точно что кольнуло в сердце, он быстро схватился за отвислый карман своей старой, из отцовской переделанной, жилетки, и, пощупав тяжелые серебряные часы, удачно купленные на толкучке за четыре рубля, вынул их, приподнялся на локоть к свету, сперва скользнул взглядом с удовольствием по крышке, затем, нажав пружину, посмотрел, который час, и, свистнув, проговорил:

– Э-ге-ге-ге! Десятого двадцать минут… Иди, иди, – добродушно обратился он к Беренде, – я еще ничего не готовил.

– О! – встревожился Берендя, – и мне тоже ведь надо.

Он оделся, скрутил на дорогу еще одну папироску, третью по счету, предварительно спросив:

– Можно?

– Ну, да крути, да не разбрасывай хотя, – ответил Вервицкий.

И пока Берендя крутил, поглядывая в то же время добродушно-лукаво на Вервицкого, что вот, дескать, не в счет, последний с добродушно-разочарованной миной следил за неумелым крученьем Берендей папироски и за исчезавшим в папироске табаком. Ему жаль было не табаку, а все того же Берендю, который и этой мелочью, и неуменьем крутить, и посягательством на эту третью папироску так характерно обрисовывался в глазах молодого писателя.

– Да, мелочи рисуют людей, – вздохнул Вервицкий, когда Берендя уже скрылся за дверью. И он продолжал стоять в той же позе и все так же смотреть с высоты своего умственного пьедестала на ушедшего Берендю. И таким маленьким и жалким казался ему его друг и все делался меньше, пока не превратился наконец в какую-то точку и не слился с длинным лучом свечки, на которую так долго, не мигая, засмотрелся Вервицкий, – так долго, что у него наконец заболели глаза. Он усиленно сжал веки, а когда открыл, то уж перед ним не было ни Беренди, ни литературной славы, ни Зиночки: перед ним стоял его белый некрашеный стол, а на нем лежал ранец с учебными тетрадями. «Наука горька, но плод ее сладок», – и Вервицкий решительно, ни о чем больше не думая, потянулся за ранцем.

А Берендя шел, волоча свои длинные ноги, по пустым спящим улицам; желтоватые глаза его бесцельно смотрели вперед, и он машинально, но все дымил своей папироской, пока она не искурилась до того, что начала не на шутку жечь его пальцы.

– А, черт с тобой, – проворчал он, на мгновение отвлекшись от своего созерцательного настроения и бросая окурок.

Затем он опять погрузился в свое состояние и вышел из него только тогда, когда где-то вблизи раздался сиплый, пьяный голос человека, который, очевидно, разговаривал сам с собой.

Действие уже происходило за городом, в том месте, где большой темный бульвар отделял собственно город от предместья.

Берендя сделал несколько шагов и наткнулся на сидевшего на скамье какого-то громадного верзилу.

– Ты… ты что кричишь? – спросил Берендя, немного смущенно пятясь от верзилы.

– А ты что? – проговорил сиплый голос, и, вдруг поднявшись, верзила быстро схватил Берендю за горло. – Давай денег.

«Задушит», – судорожно, мучительно мелькнуло в голове Беренди и, метнувшись, он прохрипел странным, не то просящим, не то раздраженным голосом:

– Да пусти же.

– Давай деньги.

– Нет же! – с горечью ответил Берендя. – Я гимназист… Какие у меня деньги?

– Зачем же ты шляешься по ночам? – смущенно пробормотал верзила, опуская руки.

– Я занимался у товарища и домой иду… Нарочно ходил к товарищу, чтоб хоть двадцать копеек достать… чаю, сахару нет.

– Дурак же ты…

– Ну что ж… – поматывая, по обыкновению, головой, ответил Берендя.

Он остановился и подумал: в сущности, добрый человек.

– Ну, спасибо, что отпустил, – нерешительно проговорил он и протянул руку верзиле. – Я Берендя.

– Петр Семенович, – угрюмо отрекомендовался верзила.

– Милости просим ко мне. Я живу на Почтовой, в доме Терениной.

«Черт его знает, зачем я его в гости зову», – подумал Берендя.

– Приду, – лаконически ответил верзила и вдруг, засунув руку в карман, вынул оттуда два двугривенных и, протягивая Беренде, сказал:

– Ты ходил за деньгами – на.

Берендя мгновение колебался.

– Отдашь.

– Спасибо, Петр Семенович, как бы только вас это не стеснило…

– Не беспокойтесь.

– Слушайте, Петр Семенович, в таком случае и вы дайте мне свой адрес: я скоро получу деньги.

– В любом кабаке спросите.

Верзила указал наискосок бульвара.

– Утром, в то время как в гимназию ходите, я почти всегда там.

Берендя еще раз поблагодарил, пожал руку и добродушно заметил, уходя:

– А вы мне, Петр Семенович, таки помяли шею.

– Да уж… извините… – угрюмо ответил верзила, с опущенной головой исчезая в кустах бульвара.

«Что за черт, – думал Берендя, шагая дальше с сорока копейками в кармане, помятой шеей и с неясным впечатлением от всей этой неожиданной встречи, – надо посмотреть, не в крови ли деньги?»

Войдя в улицу, он подошел к фонарю и внимательно осмотрел оба двугривенных. Деньги оказались чистыми. Берендя усмехнулся, спрятал их в карман и пошел дальше.

Вернувшись домой, он долго ходил по своей комнатке, все обдумывая свою неожиданную встречу. В общем, она оставила в нем какое-то приятное впечатление от поставленного по существу вопроса.

«Он человек, я человек», – и Берендя останавливался, смотрел своими лучистыми глазами вперед, пожимал плечами, усмехался и говорил: «Вот, черт побери!»

С общепринятой точки зрения тем не менее дело выходило из ряда вон, и Берендя не знал, на чем остановиться: считать ли себя правым, что пригласил этого бродягу к себе и не только пригласил, но и взял у него деньги, или смотреть на себя чуть ли не как на участника этого бродяги. Им овладевало по временам брезгливое чувство, и он повторял свое «черт возьми» уже с раздражением и решал, что обо всем этом не следует никому, а уж тем более Вервицкому, и заикаться. Но опять, продолжая рыться в своих ощущениях, он наталкивался на что-то другое, перед чем все условное отодвигалось на задний план, а впереди стоял только человек…

«Во времена классиков, – иронизировал сам с собою Берендя, – какой-нибудь Диоген…»

Берендя вспомнил сегодняшнюю тему Карташева и раздраженно усмехнулся.

«Только и учишь весь этот классический мир для того, чтобы не сметь и думать о той классической простоте и ясности существа вещей, какая была. С каким-нибудь пропойцей, может быть, разбойником, я, мальчишка, договариваюсь в два слова до человеческого, а в взрослом обществе этот человек доходит до пропойства, до потери человеческого».

Берендя плюнул и подумал:

«Я очень рад, что и пригласил его и деньги принял».

Берендя с удовольствием ощупал пальцами деньги и подумал:

«А недурно бы что-нибудь съесть да рюмочку водки…»

Он осторожно подошел к двери, приотворил ее и долго стоял, всматриваясь в темноту и прислушиваясь. Но все было тихо, все давно спали, и Берендя, затворив опять дверь, возвратился к себе. Он нерешительно остановился перед учебниками, отошел от них, приблизился было к скрипке, но, вспомнив, что все спят уже, он и скрипку оставил и, взяв книгу, повалился с ней на кровать.

Он читал до тех пор, пока весь керосин не сгорел в лампе, пока слабый рассвет не заглянул в окна, и только тогда, наскоро раздевшись, он лег на кровать. Но долго еще ворочался, чутко прислушиваясь к шороху, к каждому скрипу, переживая неприятное ощущение не то страха, не то какого-то нервного переутомления. Даже засыпая, он постоянно вздрагивал всем телом, и ему казалось, что он все падает с размаху, все срывается стремительно в какую-то пропасть. Наконец он заснул нервным, тревожным сном, мечась по кровати и отчаянно скрипя зубами.

Этот скрип на друга его Вервицкого всегда наводил панический ужас и был еще лишней причиной относиться пренебрежительно к Беренде, считая его каким-то недоделкой.