Как и большинство, вероятно, я осмотрел выставку бегло, вскользь, не останавливаясь на деталях.

Но впечатление получилось, и, претендуя на внимание в той же пропорции, в какой один относится к остальному миллиону посетителей выставки, я хочу поделиться этим впечатлением с вами.

Выставка в смысле труда и энергии — несомненно явление очень и очень выдающееся на общем фоне нашей малодеятельной русской жизни.

Нижегородская выставка, как и всякая выставка, имеет, полагаю, громадный смысл и значение.

Никакими книгами, никакими путешествиями по России не восполнишь того, что собрано на этих восьмидесяти десятинах: это вся Россия, и здесь рельефно выступают и положительная и отрицательная сторона нашей жизни.

Уже самый вопрос о том, где быть выставке — в Нижнем, то есть в провинции, или в столицах — сразу наталкивает на капитальный экономический вопрос наших дней.

А именно: допустим, что выставка в смысле количества посетителей удалась бы и было бы их не пять, не двенадцать, а по количеству населения хотя бы нашей только страны 50–60 тысяч в день. Что случилось бы тогда? Да случилось бы то, что одна нижегородская дорога, связывающая выставку со всей Западной Россией, не могла бы тогда перевезти всех пожелавших увидеть выставку.

Легко могло бы случиться, что и при теперешнем положении дел, при серьезном каком-нибудь повреждении на единственной дороге, выставка оказалась бы сразу отрезанной от большей части России.

Но этого не случилось, бог даст, и не случится, посетителя не задавили, а к будущей выставке в провинции будет, вероятно, и дорог побольше. Тех дорог, которые создадут и свободный доступ к выставке, создадут и самых пассажиров.

Мне важен другой второстепенный из той же области вопрос — выбор места для выставки в самом Нижнем. Указывают бесполезность избранного места для города, указывают на другие места, где выставка, как памятник, сохранилась бы лучше и в то же время принесла бы больше пользы местному населению. Вопрос этот для меня, как не местного жителя, неясный, и, может быть, разные мелкие неудобства, вроде хождения по пескам выставки, укусов комаров в свое время, дороговизны и затруднения в извозчиках, риска сгореть в разных сухопутных и плавучих деревянных кострах, — все это, может быть, окупается какими-нибудь вполне основательными соображениями в пользу именно выбранного места. Хотя бы одно пространство: восемьдесят десятин! Такой кусок земли, свободный к тому же, в самом городе или поближе к нему не так легко найти. Наконец близость ярмарки, а с ней уже готового контингента обычной публики.

Что сказать о внешнем виде выставки?

Слишком много, иногда очень притом скучного дерева.

Но если надо было так скоро все сделать, то в стране, пока еще дерева и соломы, другой строительный материал — железо, камень — не так скоро и раздобудешь.

К внешней стороне, можно, пожалуй, отнести и архитектуру зданий выставки. Всякий, кто видал другие выставки, согласится, что самостоятельного в них мало. И в упрек, думаю, ставить этого нельзя: мы еще не на той степени развития, когда можем указать человечеству что-либо новое, потому что таковые указания делаются, как видим из истории, не тем, кто пожелал бы приставить палец ко лбу, а нациями, тысячелетиями проходившими тяжелый путь общечеловеческой культуры. И на этом пути постепенности и последовательности хорошо, если мы уже сумели бы только толково усвоять и воспринимать давно другими открытые Америки.

Вот и выставка.

«Художественный отдел», «Художественно-промышленный отдел»…

О художестве очень много разговоров, но художественного и на выставке и в жизни нашей, — и выставка так красноречиво говорит об этом, по-моему, — так мало, мало, мало… претензий, конечно, миллион.

Эти задами изукрашенные барельефы, бронзовые буйволы, кузнецовская безвкусица, вероятно, авторам кажутся очень высокими художественными произведениями. Не только авторам: кузнецовского товара расходится на миллионы рублей в год…

Но безвкусица, отсутствие каких бы то ни было следов художественного воспитания в культурной сытой среде — это еще цветочки в сравнении с тем, что изготовляется собственно для народа.

Посмотрите на эти все те же от века веков уродливые рисунки, — при невозможном сочетании цветов красного, желтого, зеленого, — ситца, кумача, всего того, за что десятки миллионов платит народ. Это ли не суздальская живопись?! Но фабрикант, наживающий громадные богатства от своего народа, он и не думает об этом.

Облагораживание вкуса, художники, которые гением своего творчества сумели бы претворить сырое требование города в нечто такое, что совместно с остальным воспитанием и образованием манило и звало бы к иной, более высшей жизни, создавало бы иные радости, а с ними и потребности той жизни, — какое до всего этого дело самому, без художественного чутья, без любви, фабриканту? Он только тот же грубый продукт своей среды.

С одним навозом крестьянского двора, с одними кострами из соломы и дерева, вечно горящими, с одной дикостью и нуждой от невежества — нет энергии жизни, нет любви, нет радостей.

Деревцо у окна, хорошая книга, хорошая картинка, нежный рисунок, школа с образцовым полем и ремеслами, с познанием и стремлением к прекрасному в ней — это радости, это воспитание, это путеводные звезды к иной жизни и для нищего.

Без этого и обеспеченный материально, разбогатевший, вырвавшийся из дикой обстановки нужды, всегда только кулак, только тот фабрикант, который за разными красивыми словами всегда думает только об одной наживе и ни о чем другом.

И здесь вопросы воспитания, образования, общие и для интеллигенции и для народа (несколько зерен даже отборных семян среди остального чертополоха — кулаков, густо вырастающих на плохо обработанной ниве, не многое сделают), встают во всей своей силе и неотразимости. Мне возразят: образование находится в тесной связи с благосостоянием, а в кочевьях полуголодных киргизов хоть университеты строй — ничего не выйдет, а бельгиец сам найдет дорогу к питающей его науке. Может быть, и так это и пойдет в ту область, где образование нечто такое же неизбежное, как и воздух для человека.

Мы в отделе машин, этих двигателей поездов, пароходов, фабрик, заводов.

Да, да! Здесь уже не бурлацкая лошадиная сила нужна: требуется работник-интеллигент, здесь сила вещей уже сама по себе создает образование, а с ним и самосознание.

В сравнении с этой страшной силой машин и кустарный рояль и кустарный велосипед только детская игрушка, да весь кустарный отдел только маленький, очень маленький придаток.

Да, здесь видишь силу нашего века, страшную, непоборимую силу, бесповоротно направляющую всю нашу жизнь.

Воочию здесь страшный капиталистический строй со всеми плюсами и минусами его. Где он, там, правда, царство капитала, но культурного, а потому с ним и самосознание.

Без него пустое место, без него при ста человеках на квадратную версту уже одну половину надо везти на китайский клин, а другую превращать в кустарей.

С ним в какой-нибудь Бельгии и двадцать тысяч уживаются на той же квадратной версте: и всем есть дело, и все сыты.

Сравните и согласитесь, что в смысле заполнения этой пустоты, во имя Торичеллиева закона (природа не терпит пустоты), во имя насыщаемости территории, во имя, наконец, не распределения, а накопления национальных богатств, капиталистический строй является такой страшной помпой, пред которой и кустарный промысел и китайский клин и теперь при таком населении уже являются только детскими игрушечнььми насосами.

Посмотрите, с другой стороны, сколько народу прокармливает все это машинное отделение у нас в России? Оборотный капитал одного сахарного дела составляет почти полмиллиарда. То есть тот капитал, который каждый год остается в руках работающих возле этого дела. Другое дело распределение, но это уж богатство. И с этой точки зрения, может быть, и правильная регулировка этого дела, охранение товара от полного обесценения, в интересах работающих масс является неизбежной.

Может быть, и разумная покровительственная система в таком случае неизбежна. Америка только таким путем создала свою промышленность, кроме Англии, все государства пришли каким-то роковым и неизбежным путем к той же охране.

Но, с другой стороны, вся эта охрана ведь за чей-нибудь счет да существует. И, конечно, существует она только за счет сельского хозяйства.

Но если хозяйство переживает кризис, то не спасут же его в некотором роде парники или оранжереи, что ли, его.

И в чем тут сила: в понижении пошлины или в культуре самого хозяйства?

Выставка и в этом отношении дает ясный ответ. Фабричные производства у нас страшно дороги.

Обратите внимание хотя бы на железное дело Урала, и вам ясна станет причина, почему наше железо вдвое дороже заграничного.

Дело в том, что годовое производство уральского завода равняется месячному производству заграничного завода.

Ищем причину и узнаем, что суть в том, что ограниченное количество леса на Урале не дает возможности расширять производство. А за границей работают на угле. Там при 35 процентах руды пуд железа стоит 70 копеек, у нас при 60-процентной руде железо стоит 2 рубля. Что же, угля нет на Урале?

Нет, есть, есть и руда и уголь.

Вам пишут, что на всех заводах имеется уголь, но он скрывается, потому что, пока пошлина и коренной лес имеется, нет расчета переходить на уголь.

Вернемся к сельскому хозяйству. Заводская корова, свинья, лошадь стоят сотни рублей.

Простые породы тех же коров, свиней, лошадей не стоят своего корма.

Простая рожь — натура 115 золотников — пуд 30 копеек.

Вальсидорорская рожь — натура 135 — пуд, считая прибавки 72 копейки на золотник, 40 копеек.

Простой подсолнух — рубль, образцовый у Иммера — 6 рублей.

О чем все это говорит? Говорит об отсутствии сельскохозяйственной культуры, о перепроизводстве низших. сортов и полном отсутствии высших. Значит, есть куда, в какую сторону двигаться! Эти сотни рублей красноречиво говорят, что, конечно, есть.

Движемся же мы так же энергично в нашем хозяйстве, как и в машинном деле.

Ответ на это — выставочная корова, 800 рублей, все-таки только корова, простая корова. Мне напоминает это из той эпохи, когда полудикие индейцы выменивали у испанцев их стеклянные безделушки на вес золота.

Я хочу этим сказать, что действительно хорошая корова у нас такая же редкость, какой у индейцев была безделушка, обычная у культурных народов того времени.

А что скажем о неизбежно необходимой сети в двести тысяч верст дорог для хозяйства, о неизбежно необходимой сети (общей сети, а не отдельных, элеваторов — отдельные элеваторы, как отдельная форма, не спасут дела) элеваторов, и то и другое ровно ка сто процентов удешевляющее накладные расходы перевозки и сбыта.

Теперь и крупный землевладелец и крестьянин производят и сеют тот же некультурный продукт, подрывая друг друга. Уведите одного в область полной культуры, поставьте другого на путь культуры, дайте лишних сто процентов организацией перевозки и сбыта, поднимите, словом, весь сельскохозяйственный наш вопрос во всей его неотразимости и силе, и тогда на месте будут, может быть, и покровительственные пошлины.

Но довод, что путями сообщения, элеваторами, всей высшей культурой сельскохозяйственной мы только уронили цены, как хотите, это довод альтруистический в пользу наших западных соседей, наших конкурентов. Ведь им (Америке, Австралии) только и надо своей высшей удешевленной культурой обесценить наши некультурные дорогие продукты. Большое это дело сельское хозяйство, и в стране, исключительно живущей им, надо прежде всего понимать, сознавать и уважать это дело.

И выставка с своими невозможными ценами на разные виды сельскохозяйственных продуктов говорит, как невозможно недостаточно того, что сделано у нас для деревни.

Я сказал бы: даже модели того, как должно быть, как можно выдерживать конкуренцию западных соседей, не сделано еще. А ведь экономическая борьба требует такой усовершенствованной техники, такого же усовершенствованного оружия, как и политическая.

И неизбежность этой экономической войны, неизбежная непрерываемость ее делают ее еще опаснее политической.

Вот какое впечатление произвела на меня выставка.

Я провел на ней несколько дней. По целым дням ходил (расстояние и отсутствие путей сообщения на самой выставке — все та же картинка нашей жизни), уставал страшно, а когда голод давал. себя знать, ел, как и все, плохо, теряя к тому же массу времени на эту плохую еду.

Любовался типами, каких не каждый день увидишь в обыкновенное время.

Выползло из своих глухих, далеких норок все из провинции, что имело только возможность себя проверить.

Типична физиономия публики и вечером вне выставки. «Омон», «Россия», «Повар» полны народом.

Ярмарочный театр, тип провинциального театра для наживы с громкими именами для рекламы и со всей остальной балаганной обстановкой (урезанной оперой, плохим хором, невозможным оркестром, бедной труппой), тоже сравнительно полон.

Зато городской театр, красивое симпатичное здание, наполовину пустует.

Но зато в городском театре для провинции небывало художественная постановка опер.

Прочувствовано, каждая деталь отделана, масса нового в постановке опер, прекрасный хор, оркестр, красивый ансамбль исполнителей.

Сцена живет, увлекает.

Корысти, погони за деньгами нет.

Там любовь, там искусство.

Этот театр — один из ярких блесток выставочной жизни. Истинные ценители там: балконы, галереи — верхи полны; смотришь и отдыхаешь на осмысленных интеллигентных лицах.

Для народа развлечений нет.

Не привык как-то наш народ развлекаться.

Попробовало было на Ходынке, отдавило себе хвост и опять уползло страшное неведомое чудовище назад в свои темные дебри вечного труда.

* * *

Не знаю, как кого, а меня охватило тяжелое, прямо тягостное чувство, когда я въезжал в Россию из Европы. С внешней стороны все, как будто, то же, но чего-то не хватает. Мучительно роешься в мыслях, в чувствах.

Что-то там, за границей, осталось… Что? Записки Волькенштейн, книги, брошюры, словом, все то свободное слово, которое не пропускает наша цензура.

Слово, основа мира, всего живущего: «В начале бе Слово».

И конечно, свободное, потому что цензора уже потом пришли и наложили свою тяжелую руку на мир, на все живое.

Мне рисуется, как этот, часто малограмотный человек, в силу протекции облеченный званием цензора, сидит и водит своим красным карандашом.

И хорошо, если еще малограмотный или принимающий в том или другом виде приношение.

Боже сохрани, если это добросовестный и притом грамотный цензор. Еще хуже, если он делает свою карьеру!

Сколько их сделало эту карьеру до крымской кампании.

Все, казалось, было вычеркнуто…

И вдруг все, все и сразу всплыло, и каждая красная черточка превратилась в красную полоску крови.

Вырвалась и ярко вспыхнула придушенная жизнь. Вспыхнула и осветила на мгновенье и истинных друзей, и истинных врагов.

А потом? А потом…

Все быстрее мчатся вагоны, мелькают поля, перелески. Ах, как скучно, как больно, как жалко этой бесцельно уносящейся жизни…

Привыкну, опять втянусь в эту жизнь, и, может быть, не будет она казаться тюрьмой, ужасом…

И еще тоскливее от этого сознания.