Святочная фантазия
Раз зимой пришлось мне переезжать из одного города в другой, такой же. Оба города расположены были на большой реке, и летом переезд на пароходе был бы быстр, приятен и дешев. Но зимою задача значительно осложнилась. Если ехать на лошадях 400 верст, то это стоит дорого и переезд неудобен, а для больных или людей с ненадежным здравием такое путешествие даже рискованно. Если ехать по железной дороге объездом, то надо сделать 1600 верст и потерять четверо суток на переезд и сутки на ожидание поезда. Но зато переезд дешев: одиннадцать рублей за все 1600 верст. Итак, дилемма: с одной стороны — дешево, а с другой — напрасная трата времени. Но ведь время — деньги, сказал бы какой-нибудь англичанин, обгоняя народы на своем стоверстном в час паровозе. «То англичанин, а мы — русские», — основательно ответят мне. Конечно. Хотя кое-кто и из русских силою вещей вынуждается дорожить своим временем, но ведь это «кое-кто».
Один господин говорил мне:
— При моих разъездах я ровно втрое больше трачу времени, чем мог бы его тратить; если это перевести на русский язык, то это значит, что вместо одного года я трачу три. Хорошо, если б у меня было три жизни, а без этого я сомневаюсь, чтоб моя работа была сколько-нибудь продуктивна: мне приходится втрое быстрее сжигать свою жизнь.
Говорил мне это только один господин, и тут же ему возразил другой, жирный и благодушный, как летнее солнце:
— Э, батюшка, наш русский человек искони говорит: «Дело не медведь — в лес не уйдет!»
Итак, мне надо было во что бы то ни стало ехать. Задача была не из легких: с одной стороны, я не был так богат, чтобы истратить пять дней, когда можно было ограничиться, при проезде на лошадях, двумя, но с другой стороны — я был так беден, что не мог тратить шестьдесят рублей там, где можно истратить всего одиннадцать. И вот я выбрал нечто среднее и решил по одной железной дороге проехать столько, чтобы, с выигрышем двух суток переездом на лошадях стасорока-верстного расстояния, попасть на соответственный поезд другой дороги, идущей в требуемый мне город. При помощи путеводителя я вычислил разницу времени между двумя поездами двух разных дорог, с возможно кратчайшими перегонами на лошадях, и, наконец, выбрал этот путь между двумя городами. Несомненно, и на этом пути было почтовое сообщение и вообще можно было ехать без компаса и десятиверстной карты, не то, что где-нибудь в сибирской тайге. Но там деревья, а здесь люди, среди которых можно запутаться хуже, нежели среди деревьев. Это не острота, а факт, который в данном случае в сотый раз и подтвердился. И не где-нибудь в Пошехонье, а в губернском городе, на почтовой станции, куда я дал телеграмму, чтобы выставили мне к поезду лошадей. Впрочем, давая телеграмму, я был основательно убежден, что лошадей мне не выставят. Тем приятнее было разочарование — лошади уже ждали меня.
Это было хорошее начало, но в дальнейшем меня поджидала такая путаница, из которой только случай выручил меня. Началось все это, как обыкновенно, с самых незаметных пустяков.
— Прогоны здесь отдайте, — сказали мне.
— Ну что ж, здесь так здесь… Сколько?
— Да сколько, — четыре с полтиной…
Ямщик скользнул по моему лицу и проговорил:
— То, бишь, пять… Вишь ты, память отшибло…
Как ни старался он быть естественным, но опыт жизни заставил меня насторожиться. Главное, что мне дорого было, это время.
— Сколько всего верст до города Н.?
— Этого мы не знаем.
— А до станции, куда ты меня повезешь?
— До станции тридцать.
— Почем же с версты прогоны?
— Я не знаю…
— Как не знаешь, ведь это почтовый тракт?
— Нет тут никакого тракта почтового.
— Как нет?.. А почту из этого города в тот город возят?
Ямщик, вначале совсем смущенный, стал уверять, что никакой они почты не возят, но затем отказался от непосильного труда — обморочить меня заговорами.
— А ты слышь, что я тебе скажу, — начал он, подумав, и, смущенный собственной таинственностью, добродушно закончил: — Почтовый-то тракт на двадцать верст длиннее… Вот чего!
— На двадцать верст длиннее, а ты сразу хочешь двойной прогон положить в карман! Да опять же я не знаю, куда ты повезешь меня без тракта, а там опять будут брать с меня за двойные расстояния двойные прогоны.
— Чай, не разбойники! Крест у них есть.
— Такой же, как у тебя?!.
Ямщик помолчал и уж совсем огорченный ответил:
— Мне что! Что велит хозяин, то и делаем. Айда на станцию, там с ним ладьтесь, как знаете…
Когда мы сели в сани и, тронувшись, избавились от лишних свидетелей, я вынул рубль и, передавая его ямщику, проговорил:
— Послушай, голубчик, я твоему барину ничего не скажу, научи ты меня, как мне короче проехать к другой железной дороге. Ведь ездят же у вас?
— Да вишь ты, ездят-то они ездят, прежде мы и сами доподлинное знали, ну, а тут раскрылось — дело… того, тебе бы до следующей станции ехать бы надо… Там что-то больно коротко, всего-то верст девяносто. Ты вот чего, ты нашему хозяину вели везти себя прямо на эту станцию.
В телеграмме хозяину станции было сказано, с какой целью я требовал у него лошадей. На мой упрек ему, когда мы с ямщиком приехали на станцию, плутоватый хозяин буркнул:
— Только и всего, что имел право не подать лошадей, а подал — и попреки за это.
Оставалось только признать красоту постановки вопроса и настоять на том, чтобы везли меня на следующую железнодорожную станцию, но очень обидно ехать двадцать пять верст вслед за исчезнувшим поездом. Времени было больше, чем довольно, чтобы поразмыслить над неналаженностью нашей русской жизни. Всякий из нас имеет из своей норки определенный путь, но чуть только попробуешь выбиться с этого пути, сейчас же начинается ряд таких осложнений, из которых и в мелочах трудно выбраться, а уж в чем-нибудь крупном и говорить нечего: «Не тратьте, куме, силы, идите на дно», — вспоминается всегда в таких случаях мудрый совет хохла своему утопавшему другу.
Впрочем, мне было о чем подумать и по вопросу более близкому мне: мне хотелось вовремя попасть на ту станцию другой железной дороги, куда я ехал. Хотя расстояние на эту станцию было и ближе, но время прихода поезда на эту новую станцию было более раннее, чем на ту, куда я первоначально направлялся. И если бы я не потерял времени на этот излишний проезд вдоль рельсового пути и доехал до следующей станции поездом, — времени у меня хватило бы с избытком, но теперь надо было ехать со скоростью поездов некоторых наших дорог, а именно по пятнадцати верст в час. Единственный способ достигнуть такой скорости — это давать хорошо на водку ямщикам.
Обдумав все это, я сказал своему ямщику:
— Мой друг, ты получил уже рубль и едешь теперь так тихо, думая, вероятно, что я тебе больше ничего не дам… Я дам тебе еще рубль, если ты через полтора часа привезешь меня на станцию.
Конечно, посул не сразу воспроизвел свое действие. Требовалось, очевидно, время, чтобы взвесить все шансы за и против и установить главнейший из них — исполню ли я свое обещание. То ли обстоятельство, что налицо перед ямщиком был факт моей щедрости, или другие какие-либо соображения, но ямщик мой, после долгого раздумья, вдруг погнал лошадей и до конца переезда гнал их самым добросовестным образом.
В дальнейшем моем путешествии также приходилось торопиться и гнать и все тем же средством раскачивать устойчивую русскую натуру.
Единственным моим средством к этому был презренный металл. Я платил ямщикам, платил писарям, чтоб t торопили перепрягать, платил тем, кто помогал распрягать. И, выражаясь фигурально, мой след был усыпан серебряными двугривенными и рублевиками.
Чтобы не огорчаться, я не считал больше ни двугривенных, ни рублевиков.
Обыкновенно в дороге я люблю расспрашивать тех, с кем сталкиваюсь, об их житье-бытье, но теперь было не до того. Я был в сильном возбуждении от страха опоздать и с помощью денег и уговариваний передавал миллионную долю своего возбуждения окружавшим меня.
И только во время перепряжки, когда я уж видел и новые сани и новых лошадей, я немного успокаивался и успевал переброситься двумя-тремя словами на свои излюбленные темы.
— Как урожай?
— Хорош.
— Как зерно?
— От дождей гнилое, от истощенной земли — тощее.
— Как цены?
— На что?
— На хлеб, конечно.
— На всё цены велики, кроме хлеба; и земля дорога, и подать велика, и нужно все, все купить и все дорого— втридорога, а двести — триста пудов каких-нибудь хлеба, при цене двадцать копеек за пуд, составляли только десятую часть той суммы, какая нужна для крестьянского хозяйства.
— Как жить? — спрашивает меня собеседник, кончая все те же пересказы о своем житье-бытье.
Но лошади мои подхватывали экипаж, и я уносился без. ответа, охваченный все той же мыслью — поспеть к поезду.
Так проскакал я уже половину дороги, когда вдруг подоспело новое осложнение; на одном толчке мы подпрыгнули, и когда сани опять опустились на твердый снег дороги, они стояли уже боком, потому что один полоз у них выломился:
— Тпру! тпру! тпру!..
Но горю не скоро поможешь. Ямщик осмотрел сани и скороговоркой говорит:
— Тут как-нибудь доедем, деревушка верстах в двух.
И вот, своротив с большой дороги, мы пробираемся в эту деревушку. Вот и она под горой, ряд ее покосившихся серых изб, опушенных растрепанной соломой. В общем какой-то демонстративно-претендующий на свое существование убогонький вид деревушки.
Пока разыскивались новые сани, меня отвели в лучшую избу. По этой лучшей я мог судить о худших. Изба нашего крестьянина всегда представляется мне логовищем зверя, которого природа благодаря зимней безработице загнала в это логовище до весны. Когда придет весна и начнется работа, тогда отворятся и двери логовища. Иногда, впрочем, вследствие недорода, безработица продолжается и летом. Тогда происходит то же, что наблюдается на всяких фабриках при уменьшении рабочих, — сокращение штата. В данном случае надо разуметь переселение излишков населения за ненадобностью к праотцам.
Выражаясь официальным языком одного пристава, люди умирают от недорода, и своеобразный сельский статистик — кладбище — ведет аккуратный счет таким упраздненным. За 91 и 92 года от разных видов «недорода» много новых крестиков прибавилось на кладбищах. Да, крестики — верный и аккуратный счет. Всякий другой счет никуда не годится. В одном большом городе на одной большой реке такой случай обнаружился: когда стали считать покойников по кладбищенским книгам, а потом проверили по крестикам, то оказалось крестиков на четыре тысячи больше.[20]
Четыре тысячи в один только год! И как раз не записанными оказались самые именитые покойники: из дворян, купцов и почетных граждан. Злые языки утверждали, что таковое бегство покойников учинено с той целью, чтобы вывести в расходах полученные за продажу участков деньги, но, пока следствие не окончено, толковать об освещении факта рано. Конечно, одно ясно: счет крестиков — самая надежная статистика.
Пока разыскивались сани, в мою избу сбежалось все свободное от занятий население деревушки.
Как потом выяснилось, не пришло только пять человек: трое больных, один подшиватель валенок и портной. У всех остальных, за зимним временем, дела никакого не было, и все они, вытягивая шеи, смотрели теперь во все глаза на меня.
Вообразив, вероятно, что я специально приехал к ним — решать, как им быть, они усердно, один перед другим, высказывали мне, что так быть, как раньше было, никак вперед не может быть. Это, впрочем, и мне ясно было: при бюджете в четыреста рублей и доходах в 40–60 рублей выходит, что и это логовище больше уже не обеспечивает мизерного существования. Гораздо труднее было ответить на их вопрос: — Как же быть?
Как быть? Переселением их угостить?
— У нас земля, положим, дареная, восемь десятин на душу… Известно, если бы на новенькую земельку — когда худо? Да ведь опять далеко… Да и с новой-то землей мы не привычны обращаться, слышь, надобно восемь быков в плуг. Где столько скота соберешь? Во всей деревне не сыщешь!
Восемь десятин на душу — это значит на квадратную версту двенадцать, и уже мечтают о китайском клине. А в Бельгии при восьми тысячах живут, и как живут!
Какой-нибудь кустарный промысел? И я начинаю ломать голову и думать, какой бы промысел подошел к ним? Делать сани, колеса, бочки, ободья гнуть?
— Лесу-то ведь близко нет.
— Ну… другое что-нибудь… Ну, вот лен сеять?
— Ну!..
— Ну вот там… из него вы крутите там, что ли, что?
— Холст ткут изо льна.
— Ну вот холст, — говорю я, довольный, что вышел из затруднения.
— Ну-ка! ну-ка! посчитай! Это столь просто, что не только мужик, а и баба всякая видимость эту тебе покажет.
И в подтверждение они кричат:
— Алена Митревна!
Из-за перегородки показывается испуганное вытянутое лицо.
— Подь сюда, не бойся! Вот обозначь господину видимость насчет льна, значит. Значит, к примеру, какие такие толки с этого дела выходят?
— Какие толки, — умирающим голосом, но протестуя, говорит Алена Митревна, — никаких толков и нет.
Начинается счет, и выходит, что сумма сырой кудели и расход на ческу или окраску, не считая работы, меньше, чем если, не тратя денег на ческу или окраску, прямо продать льняную кудель.
Доказав, крестьяне в упор смотрят на меня.
— Ну!.. — начинаю я и вовремя спохватываюсь. Желая утешить их чем-нибудь в отношении дешевых цен, я хотел сказать им: «Ну, бог даст, на будущий год неурожай будет». Но как же желать неурожая? Соседям разве его пожелать? Тоже неловко.
— Ну, так как-нибудь проживете, — говорю я, и так как мои сани уже готовы, то и спешу выбраться из этой лучшей, но все-таки очень грязной избы.
Мы опять мчимся во весь дух и наверстываем потерянное время.
Как ни мчимся, но на последней станции, откуда остается еще 25 верст, я смотрю на часы и вижу, что в моем распоряжении всего час и пятнадцать минут.
— Барин! — тревожно вскакивает с облучка привезший меня ямщик, — вот чего, просите, чтобы пегих тройку вам заложили, те доставят!
Я на ходу ловлю крылатое слово и вваливаюсь в грязную приемную.
— Вы писарь?
— Так точно.
— Вот вам на водку три рубля, если заложите пегих, ямщикам, которые помогать будут закладывать, — рубль, с ямщиком, который со мной поедет — особый разговор.
Через семь минут я уже осматриваю тройку запряженных пегих. Это высокие тонкие лошади с чутко настороженными ушами. Я понимаю кое-что в лошадях и успокоенно говорю:
— Это лошади!
— Таких лошадей на всем тракту нет.
Да, красивые лошади: тонкая породистая кожа, белые и, кажется, гнедые пятна; на дворе уже вечер — хорошо и не разберешь.
— Отворяй ворота! — кричит с затаенным волнением ямщик.
Мы вылетаем на улицу, или, вернее, влетаем в какую-то кромешную тьму; со свету кажется один какой-то грязный и темный фон. Первым делом сани наклоняются набок и мгновение стоят в нерешительности — в какую сторону им опрокинуться. Ямщик исчезает и снова появляется уже на ходу; лошади мчат каким-то бешеным вихрем. Что это? Мост? Там темная бездна… Все уже позади. Уже двадцать раз сани становились то на одно, то на другое свое ребро, двадцать раз мысленно я уже лежал на земле, двадцать раз исчезал и появлялся ямщик… Не все ли равно? Выбору ведь нет: или поспеть, или совсем не ехать.
Глаз как-то странно осваивается с темнотой. Темно, небо в тучах, нет луны, а какой-то свет, помимо белого снега, точно лучится из самого мрака. Иногда вдруг точно ярче вспыхнет и словно золотым проблеском пронижет мрак.
Все окружающее условно; может быть, это дорога, а может быть, мы сейчас же с размаху влетим в какой-нибудь страшный бездонный овраг; может быть, вот-вот повалит снег и задует метель; Борей с надутыми щеками уставился и ждет во всеоружии всех атрибутов метели; может быть, мы поспеем на станцию, может быть, нет.
Коренник уже наладился на предельную рысь, а пристяжки уносят во всю свою прыть и злятся, что не могут обогнать самих себя. Колокольчик слился в один ровный сплошной перебой, и в такт ему отдавались только скачки пристяжных.
Я в утомлении закрываю глаза: сон не сон, но я ясно вижу бритое тонкое лицо американца с его козлиной бородкой. Я веду с ним разговор осязательный и реальный, как будто говорим с ним где-нибудь в гостиной.
— У нас пятьдесят тысяч пудов груза везет пять человек поездной прислуги. У вас для этого нужно две тысячи пятьсот лошадей и тысяча двести пятьдесят людей. На одного такого работника приходится больше семисот ваших сил… О, вы большие байбаки и хотите одним нашим куском накормить семьсот своих… Эту задачу нельзя выполнить ни даже с точки зрения какой-нибудь индийской цивилизации, где природа получает много, а помогает отчасти.
— Извозный промысел, — лепечу я, — у нас в особых условиях!..
— Но не в особых же условиях от мировых необходимостей, создающих и вам цену на ваш товар, который вместо одного работника везут семьсот… При таких условиях, пока привезут ваш товар, его стоимость поедают в одной уже перевозке.
Я вспоминаю, что нередко хозяева своего хлеба убегают с наших рынков от своего товара, так как дают за него меньше, чем заплачено за извоз.
Американец говорит дальше:
— Да, да, в вашей стране есть многое, что не так… У вас двести пятьдесят миллионов десятин удобной земли и сто миллионов населения — «исключительно земледельческая страна». Итого, две с половиной десятины на душу, а у нас один рабочий с машинами обрабатывает сорок десятин… У вас урожай сам-четыре, а у нас сам-двадцать. Итого, на одного вашего рабочего опять восемьдесят наших.
— У нас принцип неотчуждаемости орудий производства…
— Да, каждому своя свинка и полоска…Но все-таки без второго этажа и вы обходитесь, и в то время, как пуд пшеницы стоит тридцать копеек, крупчатка ваша рубль шестьдесят копеек. В то время, как кудель стоит рубль, пуд конопли стоит пять-шесть рублей. И все так. Привязав руки всех к земле, вы все-таки платите, или, вернее, платят всё те же с привязанными руками за расход второго этажа. И, чтоб избавиться, вы уменьшаете потребности; пятитесь взад, в глубь самих себя и разводите ирландскую картошку и скотоводство…
— Да, но у нас нет пролетария…
— Он у вас есть. И в ваших деревнях тридцать процентов безлошадных и теперь, а пролетарий наш не пустит в жилище вашего собственника и своей собаки.
— Но наш собственник сыт.
— Картошкой или суррогатом хлеба?
— У нас нет зато социальных вопросов.
— Это гордость истощенного голодом человека; он не двигается потому, что он больной и больше думает о смерти, чем о жизни.
— Это клевета!
— И заметьте, что все, говорящие о самобытности, меньше самобытны, чем те, которые о ней не думают; Турция, Персия, Китай, Индия очень самобытны, но их жмут другие народы, а культура Запада, не думая о своей самобытности, в то же время, в смысле отстаивания своих национальных интересов, имеет неизмеримые преимущества; близкий пример Китай и Япония… Я говорю о вашей самобытности потому, что национальный вопрос у вас, кажется, модный; причем некоторыми он понимается в том смысле, чтобы душить и морить голодом все другие национальности…
— Да, русские-для русских!..
— А бог для русских или для всех?
Однако этот американец со своими свободными речами сделает, пожалуй, то, что цензура наша…
От этого слова я, как ужаленный, просыпаюсь и смотрю так, точно и не спал, или, вернее, не разговаривал с американцем.
Мы все так же мчались вперед в бездну мрака.
Вдруг… Это, впрочем, очень трудно выразить… Я почувствовал вдруг какое-то смятение, и, прежде чем сообразить что-нибудь, вырисовалось где-то близко около меня немного впереди с левой стороны что-то громадное и, как показалось мне в первое мгновение, страшное… Шум, глухой стук и отчаянные крики. Если до сих пор наша. езда была быстрой, то теперь мы мчались с быстротою молнии. Рядом с нами, точно выросшие из-под земли, мчались другие троечные сани. Сначала обрисовалась в других санях фигура кучера и человека, стоявшего рядом с ним. Затем, когда наши сани стали ровняться и ясно было, что обгоним мы, — этот стоявший человек, упав в сани, крикнул громко:
— Довольно!
Но лошадей уж нельзя было сдержать, и обе тройки неслись некоторое время рядом.
Передо мной промелькнула вытянувшаяся в открытых больших санях длинная фигура у задней стенки саней. Весь в напряжении и покое, он сидел, и, если бы его осветить, он, наверное, оказался бы бледным, худым, черным и со скрещенными руками. Затем мелькнула тройка его громадных лошадей. Они рвались из последних сил и, казалось, с каждым прыжком вырастали из мрака.
— Кто это? — крикнул я своему ямщику.
— Черт! — ответил он односложно.
Черт так черт! Нет ничего более захватывающего и фантастичного этой ночной безумной скачки. Рядом две бешеных громадных тройки, риск каждое мгновение куда-то взлететь, опрокинуться, растоптать друг друга где-то в ночной бездне… Это захватывает дух и зажигает кровь. Еще и еще порыв — и наши сани вылетают вперед, а вот крутой спуск и страшный ухаб, и лошади уже глухо несутся по мосту… Следовательно, пропусти одно мгновение, и мы столкнулись бы, и обе тройки были бы теперь уже там, за перилами… Но вот уже далеко позади обогнанная нами тройка.
— Да кто же это?
— Черт!.. Хуже черта!.. Будет доволен… Давно я до него добирался… «Мои лошади! мои лошади!»… будешь помнить Сашку-ямщика.
Ямщик пустил дымящихся лошадей шагом, бросил вожжи и принялся крутить папиросу.
— Вот тебе и Сашка-ямщик!.. Наплевать на тебя я хотел!..
Закурив и помолчав, Сашка-ямщик продолжал:
— Волков кормит, а людей морит… Собакам памятники ставит, а людей волками рвет… Сука есть у него — дочкой называет.
Но в это время раздался за нами глухой гул, и темная масса пронеслась мимо.
— Врешь!.. — выкрикнул Сашка-ямщик.
И через мгновение мы уже мчались вперед.
Там впереди раздавались крики кучера и седока, у нас было гробовое молчанье. Какое-то высшее презрение хотел выказать, должно быть, мой ямщик этим молчаньем, не крича и не понуждая своих и без того исправных лошадей.
Опять обрисовались сани врага и его стоящая фигура, затем он опять упал в свои просторные сани и, когда мы проносились, снова сидел неподвижно. Мой ямщик, быстро повернувшись, пустил ему презрительное «ха!», и вслед за тем вдогонку за нами раздался выстрел.
В первое мгновенье мы оторопели, а вслед за тем ямщик Сашка совершенно спокойно проговорил:
— Ну и черт!.. Волков кормит, а в православных палит!
Странно, что у меня даже и в мысли не было протеста; палит так палит, пусть! Все целы, а потому — о чем, значит, и разговаривать.
— Он, что ж, на станцию тоже едет?
— Нет, тут вот сейчас своротит к невесте…
Он действительно повернул к невесте, и перед нами мелькнули яркие огни усадьбы, а мы опять помчались дальше.
Но как ни скакали мы, к поезду все-таки опоздали: пять минут всего, как прошел. В утешение начальник станции сказал, что всю зиму-поезд опаздывал, по крайней мере, на час, а сегодня первый раз пришел вовремя.
— Вот следующая станция большая: там он сорок минут стоит.
— А сколько до следующей станции? — спросил я.
— Восемнадцать верст, час идет.
Я возвратился к ямщику, рассказал ему, что узнал от начальника станции и предложил сделать попытку нагнать поезд.
Обмерзлая фигура Сашки-ямщика в темноте наклонилась к земле.
— Кони не вытерпят! — сказал он.
— Бери что хочешь.
— Двенадцать!
— Согласен.
— Дороги вот только не знаю здесь… Бежать на станцию спросить…
Через две минуты он возвращался.
— Знаешь?
Он молча поворачивал лошадей. Повернув, он сел на козлы, тронулся и тогда уже нехотя ответил:
— Знаю… тут только на гору подняться, а там тракт.
Поднялись мы на гору, нащупали какую-то дорогу и понеслись.
Борею, очевидно, надоело ждать с надутыми щеками, и что-то зловещее уже начинало завывать вокруг нас, или, вернее, — где-то высоко-высоко над нами. Лес попался, весь опушенный инеем, и замелькали пред нами какие-то фантастические города, звон колокольный и фосфоричный, самосветящийся, полный фантазии и обмана блеск. Какие-то овраги и обвалы, и мы уже спускаемся куда-то в кручу. Холод начинает пронизывать, тот промозглый холод, когда намерзнешься до того, что и шуба не греет. Устал я и чувствую беспокойство, а Сашка-ямщик вдруг говорит:
— Что такое, и не запомню этого оврага. И страшенный какой!..
И вдруг, осадив тройку, он быстро, решительно говорит:
— Чур, чур меня! я на тебе, ты подо мной… — И уже повеселевшим голосом он продолжает:
— Ах ты, семя проклятое, чего удумал!.. тпру!..
Он круто поворачивает назад лошадей, причем я даже не отдаю себе отчета, как мы не срываемся в ту бездну, где под нами чернеет лес, и успокоенно говорю:
— Ну, теперь выедем скоро…
Мы опять мчимся, и немного погодя я замечаю по сторонам все признаки большой дороги.
— Эх вы, соколики! — заливается беспечно Сашка-ямщик.
Теперь, очевидно, уж надо покрикивать на усталых лошадей.
Тем не менее мы подлетели к станции почти одновременно с поездом.
Я вылезаю из саней, а ямщик Сашка мне говорит с упреком:
— Посмотрите на лошадей!
Я смотрю на красавцев пегих; они точно в воде вымыты, и их тонкие, как струны, ноги дрожат.
— Нет таких лошадей и не будет! — говорит Сашка-ямщик и спокойно прибавляет: — водкой их теперь надо беспременно напоить…
Но меня и Сашка-ямщик интересует. Свет падает из окна, и я всматриваюсь в его лицо. Во-первых, он почти маленького роста, рябой и очень молод. Но умные серые глаза уверенны и смотрят твердо. Почему-то казался он мне в дороге верзилой, с громадным лицом, обросшим рыжей бородой. Я думал, что он мужик лет под сорок, привыкший ко всяким невзгодам.
— Ты женат? — спрашиваю его я.
— Нынче женился, — сниходительно ответил он мне.
— Лошади твои или отца?
— То-то, что отца! Станет ругать меня!.. Идти водки купить!.. Дай-ка мелких…
Я дал ему и мелких и крупных.
Но что ж это за страна и где она? — спросит нетерпеливый читатель, — где все условно, где лошади бегают, как поезда, а поезда, как лошади; где нечистая сила скромнее овечки и, напротив, чистая сила нажила себе свойства нечистой — стреляет в людей; где в людей стреляют, а диких зверей берегут; где зверям этим лучше живется, чем людям в их логовищах; где три четверти года люди ничего не делают, где каждому предопределен свой шаблон и вне его нет путей; где все связаны по рукам; где полусвободный труд так же не удовлетворяет назревшим потребностям, как и крепостной в свое время; где время ничего не стоит, где насыщаемость территории двенадцать человек на версту и где вторые этажи необитаемы; где ездят без дорог и всегда уверены, что попадут куда надо?
Страна эта на луне, это святочная фантазия, читатель!