Несколько лет в деревне

Задавшись благими намерениями, я отправился в деревню хозяйничать, но потерпел фиаско. Несколько лет жизни, тяжелый труд, дело, которое я горячо полюбил, десятки тысяч рублей, — все это погибло, прахом пошло…

Побуждает меня взяться за перо желание выяснить вопрос: следует ли продолжать опыты вроде моего? Отсюда основная задача моего труда — добросовестное, без всяких предвзятых соображений, буквальное воспроизведение бывшего.

Познакомившись с моею работой, читатель увидит, что, преследуя благие намерения, я довольно бесцеремонно, если можно так сказать, повернул жизнь своей деревни из того русла, которое она пробила себе за последние двадцать пять лет, в русло, которое, в силу разных соображений, показалось мне лучшим.

Такой поворот не прошел для меня безнаказанно. Может быть, это произошло в силу моей неспособности или неуменья взяться за дело, а может быть, и в силу общих причин, роковым образом долженствовавших вызвать неудачу.

Об этом пусть судят другие.

I

Исторический очерк

Князь. — Юматов. — Сын Юматова, — Скворцов. — Николай Беляков.

Ярко сверкает, точно застрявший в расщелине, пруд. Весело сбегает к нему со стороны горы зеленый лесок, а по другую сторону пруда далеко и привольно раскинулась хлебородная степь. У самого берега тесно жмется друг к другу ряд старых, покосившихся изб. Деревня называется — Князево.

Лет сто тому назад земля эта была высочайше пожалована князю Г., и для заселения ее он вывел восемьдесят дворов из Тульской губернии.

Об этой отдаленной эпохе сохранилось очень мало воспоминаний. Существует и до сих пор группа старых берез, в виде аллеи, — остаток бывшего здесь некогда сада. По словам соседних крестьян, под этими березами князь учил своих мужиков уму-разуму, то есть попросту сек. Князевские мужики обходят этот факт угрюмым молчанием. Детали изгладились, и упоминается князь только для выражения самой седой старины.

— Эта земля еще при князе пахалась.

— Уродило так, как только при князе рожало.

В начале нынешнего столетия князь продал имение соседу Юматову, а крестьян взял на вывод.

Но крестьянам, видно, уже успели приглянуться эти привольные места. Полюбили они и гладкую поверхность своего пруда, в котором столько рыбы, что только не ленись ловить, и лесок, где так много грибов, ягод, а еще больше дров, лыка, оглоблей, а то и бревешек; полюбили и то привольное поле, что так щедро оплачивает их работу благодаря своему двухаршинному чернозему. Узнав, что князь хочет их вывести, вся деревня в один прекрасный день точно сквозь землю провалилась: остались только избы да дворы; все же живое, как владельцы, так и скотина, исчезло. Дело кончилось тем, что, побившись месяца два и не найдя никого, князь отстал от крестьян и передал их Юматову.

Князевцы любят вспоминать об этом времени, но, по обыкновению, скупы на слова.

— В поляном лесу жили — в норах, как лисы. Сейчас есть след. Руками хлеб мололи… Ничего, господь помог, вытерпели…

Соседние деревни вполголоса рассказывают охотникам послушать причину, побудившую князя продать имение.

— Подшибся князь через своих мужиков, — озорники они. И сейчас добра от них никому нет, и раньше не было. За озорство их и из Тулы перевели. Весь их род уж такой. Недаром Юматов отбивался от них, точно чуял, сердечный, свою судьбу.

Воспоминаний об Юматове сохранилось больше. Он оставил память о себе, как о хорошем хозяине, но был лют и охоч до баб. Это главным образом и погубило его. Исторический факт таков: Юматова убили ночью, нанеся ему до ста ран. Двухлетние розыски не приводили ни к чему. Наконец, один из главных виновников, пьяный, на празднике в соседней деревне рассказал, как было дело. Виновного схватили, посадили в острог, два года он запирался, а потом, когда уже хотели было на все махнуть рукой, повинился во всем и выдал сообщников. Дело кончилось тем, что сорок дворов было сослано в Сибирь. Сами князевцы охотно вспоминают о смерти Юматова и так приблизительно передают дело:

— В Казань за подходящими людьми посылали. Две недели кормили и поили их. Все никак нельзя было: то он в гости, то к нему гости. Дворню всю на свою сторону переманили. Мальчик при нем дворовый спал, — тоже на нашу сторону поддался. Часовых по дорогам расставили… Здоровый был: девять человек насели на него; он их волоком проволок по всем комнатам, — все выходу искал. Выскочи он во двор, так и не дался бы, да на самом крыльце один в лоб ему угодил оглоблей, тут он и повалился.

О самой ссылке предание совершенно умалчивает. Князевец угрюмо отделывается короткою фразой:

— Греха много было… Вытерпели… — помолчав, угрюмо добавляет он.

Во время малолетства сына Юматова князевцам жилось недурно. Вырос сын Юматова, послужил в военной службе и незадолго до воли приехал в деревню на жительство. Сначала мужиков в руки крепко прибрал. Попробовали они было его поучить маленько и на первый раз подрубили амбары; но дело кончилось не совсем благополучно. Юматов вызвал обжорную команду, то есть роту солдат, которую крестьяне должны были кормить на свой счет. В два месяца рота объела всю деревню. Мужики взвыли, но не выдали виновных. И вдруг барин все узнал. Троих сослали в Сибирь, а Остальных перепороли.

Давно нет и Юматова, нет и большинства участников современных ему событий, новое поколение уже стариками становится, а до сих пор не могут простить князевцы бывшему тогда старосте из своих мужиков, на которого пало подозрение в измене. Жалко и страшно смотреть на этого неряшливого высокого старика, когда он пробирается по селу. Года гонений и преследования положили на него печать Каина; он идет спешною, неуверенною походкой, беспрестанно оглядываясь в ожидании, что вот-вот первый выскочивший из ворот мальчишка пустит ему под ноги камень. В его глазах озлобление и страх. Что пережил этот человек во всю свою долгую жизнь, — человек, который клянется, что он не виноват! Никто ему не верит. Недаром два часа пробыл с ним барин, запершись в кабинете, перед тем днем, как засадил в острог виноватых. Он был богат, но все исчезло: лошадей покрали, сено каждый год жгли в стогах, хлеб почти весь в снопах разворовывали. Он давно разорился и совершенно обнищал.

— Так ему, собаке, и надо.

Об этом периоде князевцы вспоминают угрюмо и с большою неохотой.

— Известно, команда курицу поймает — тащит, барана — тоже тащит, — запрету ни в чем не было, как саранча, всё объели, — и, помолчав, прибавляют: —Вы терпели. Где команда? А мы всё тут.

Относительная тишина царила не долго после этого. Пришла воля, а с ней и новые хлопоты князевцам.

Как ни крутили их, как ни старался посредник, как ни старался Юматов, а мужики на своем настояли, — все вышли на сиротский надел, — на даровую 1/4 часть душевого надела.

Крестьянин Афанасий Сурков так рассказал мне эту историю:

— Видишь ли ты, батюшка мой (Афанасий — мужик не из бойких, говорит медленно, с трудом складывает мысль в слова)… — Солдат, значит, Симеон, — вот, брат нашему Чичкову, — пришел и говорит: грамота золотая от царя пришла; кто, значит, на полный надел пойдет, того опять в крепость поворотят. Кому же не воля опять идти? Ну, значит, и присягнули промеж себя: друг дружку не выдавать. Крестились, образ, значит, в Семеновой избе целовали. Приехал исправник, мировой, барин пришел. Собрали нас на сход. Тоё, да сеё, исправник как закричит: «Да что с ними разговаривать? Одно слово, трава и больше ничего. Розог!» Принесли розог, скамейку вынесли, поставили. Исправник прямо ко мне: «Руку даешь?» Похолонуло у меня на сердце: «Не дам, — говорю. — Что хошь делай: хоть бей, хоть убей — не дам». — «Ложись», — говорит. Перекрестился я, говорю: «Ты видишь, пресвятая богородица!» — лег я, и стали они меня…

Он замолчал и напряженно наклонился вперед, точно силясь получше рассмотреть то, что было двадцать пять лет назад. Его лицо выражало недоумение и тщетное напряжение что-то понять. Он говорил медленно и нехотя.

— И стали они меня, и стали-и… Били, били…

Он с каким-то мучительным наслаждением повторял это слово, точно снова переживал давно прошедшее.

— Закусил это я руку, чтобы не закричать… Все молчу. «Будешь ты, собачий сын, говорить?» А я все, знай, молчу. «Бросить, говорит, этого дурака, — другого!» Встал я, перекрестился на небо, да и говорю: «Царица небесная, ты видела: за что они меня били?»

Голос Афанасия на этом месте оборвался, и он. угрюмо замолчал.

— Чем же кончилось? — спросил я.

— Да чем кончилось? — повеселевшим голосом заговорил он снова. — После меня за нашего Чичкова взялись; он туда-сюда: «Вот чего, говорит, старики: не всем же пропадать, не лучше ли покориться?» Ну, и покорились.

— Тебя одного, значит, пороли?

— Одного, батюшка, одного, — раздумчиво отвечал Афанасий.

— Да за что?

— А господь их знает. Вот убей — и сейчас не знаю за что.

От Афанасия так ничего больше и нельзя было добиться. Он твердил свое:

— И не знаю, и не знаю, и не знаю, батюшка… И господь их знает, чего им надо было, и за что они меня пороли — и сейчас не знаю.

Уже от других мужиков можно было узнать, что речь шла о выборных, которых они сдуру, по наущению солдата Симеона, не хотели выбирать, боясь подвоха.

Ликованье, что так ловко отвертелись от полного надела, скоро сменилось у князевцев унынием.

Спохватились, да поздно, что солдат Симеон зря болтал. Цена на землю стала шибко расти: с 3 рублей за хозяйственную десятину (3200 квадр. сажен) сразу выскочила на 5 руб. за посев одного хлеба. Прошло еще немного — стала земля 7–8 руб. Земля подорожала, а родить на ней стало наполовину хуже. Посеянный хлеб, как все посчитать, без малого стал в купку обходиться, то есть за затраченные деньги и труд можно было и на базаре за ту же цену хлеб купить. Соседние деревни, которые на полный надел пошли, хоть плохо, а жили. Князевцам же совсем стало невмоготу. Шибко обеднел народ. Стали о новой земельке толковать. Ткнулись туда-сюда — все то же, да и насиженные места не так-то легко бросать.

Худо стал жить народ; особенно памятен голодный 65-й год. Половина населения всю зиму Христовым именем кормилась. И что это за жизнь была! Ладно, кто еще догадался дубовыми желудями запастись, — тот желудевым квасом питался. Дети в тот год почти, все перемерли; много и взрослых от тифу свернулось.

— Никто и живым не чаял остаться, — говорили князевцы, — да пожалел господь, помощь послал.

Помощь состояла в том, что Юматов, подбитый голодным годом, заложил имение. Денег дали много, больше чем надо было, и он решил устроить у себя винокуренный завод. Ожили князевцы, закипела работа. Дела пошли хорошо. И Юматову сначала было недурно, но потом, вследствие покровительства крупным винокуренным заводам, дела пошли хуже. Старыми машинами работать стало невыгодно, для новых не хватало денег; подвернулись семейные невзгоды, Юматов запил. Приказчики, видя, что дело пошло к концу, стали усиленно воровать.

Пользовались и князевцы: с приказчиками они спелись и дела вели дружно. Привезет сажень дров, а ярлык берет на три, — третья часть приказчикам. Мужики были и пьяны и сыты.

— Вот она штука-то, — толковал мужик Чичков. — Барину худо — мужику хорошо. Пока в силе был — дохнуть было нельзя, подшибся — легко стало.

Не долго, однако, протянул Юматов. Нежданно-негаданно наехали чиновники и описали завод. Юматов поехал в город. Недели через две пришла весть, что Юматов умер. Имение попало к кредиторам, и был назначен конкурс. Главный кредитор тайно от других захватил всю движимость. Работа была спешная, и в ночь перед описью все надо было припрятать.

Николай Беляков, бывший кучер Юматова, с несколькими князевцами лихо обделал дело. Всю ночь выносили вещи; прятали их и по дворам гостеприимных князевцев, и в снег зарывали, и в лес отвозили.

Конкурс продолжался около года и прошел не без пользы для князевцев: лес покупали за бесценок, — вместо десятины рубили две; землю снимали десятину, — сеяли полторы и т. д. Конечно, делились с приказчиками, но не обидно, — «водки бутылку, поросенка, когда прямо рублевку сунешь».

Наступил конец и конкурсу. Имение осталось за главным кредитором, купцом Скворцовым. Новый владелец ни во что не вмешивался, жил постоянно в городе, где и занимался ростовщичеством. В деревне же он посадил приказчиком Николая Белякова. Николай Беляков обязан был поставлять ему ежегодно 5 тысяч руб. кроме леса (с 2400 десятин, доставшихся Скворцову за 37 тысяч рублей). До остального Скворцову дела не было. Винокуренный завод, все постройки, кроме одного флигеля, были за ненадобностью проданы за 4200 руб. (первоначальная их стоимость около 40 тысяч руб.). Сад был вырублен постепенно Беляковым на отопление флигеля. Продажа леса шла вовсю. Лес Скворцов не признавал выгодною статьей, как не оправдывающий процентов на затраченный капитал.

Беляков ловко повел дело. Не успели мужики оглянуться, как он зажал их в свой кулак, как в железные тиски. Прием его был простой, но верный. Пять-шесть дворов побогаче он гладил по шерсти — давал им на выбор лес, лучшую земельку, и ценой подешевле, и мерой не обижал. С остальною же деревней он действовал иначе. Приходит, например, время брать землю. Беляков назначает цену и день сдачи. Мужики делают стачку сбить цену. Беляков только посмеивается.

Порядок сдачи земли такой: кто все деньги принес сразу, тот пользуется правом выбора лучшей земли; берущим в кредит достается не разобранная за наличные деньги и, конечно, худшая земля. Для противодействия стачке дается повестка во все соседние деревни. Хорошей земельки кому не надо? И, глядишь, в день сдачи возле избы Белякова точно базар от наехавших подвод. На всякий случай заготовлено несколько подставных покупщиков. Подставные, как только цена объявлена, тотчас изъявляют на нее согласие и требуют себе лучшую землю. Богатеи, те шесть дворов, о которых было упомянуто выше, только ждут этого момента. Так прямо против мира идти нельзя, если сделана стачка, а уж начали брать, так чего же поделаешь?

— Что ж, старики, — начинает в таких случаях Чичков, — чего ж тут еще дожидаться? Ничего, видно, не поделаешь — хитер, собака, ловко придумал. Чужие разберут, а сами где, сеять станем? Идти надо.

Богатеи энергично поддерживали Чичкова, а за ними, почесываясь, плелись и остальные князевцы.

А вечером у «собаки» шла выпивка, и Беляков в десятый раз, захлебываясь от восторга, рассказывал богатеям, как он ловко все проделал. Князевцы и сами понимали, как их Беляков оплел, да ничего не поделаешь. Пробовали ему пригрозить поджогом, он и против этого нашел сноровку. Высмотрел в деревне центральное место и стал торговать его у хозяина, Алексея Ваганова. Ваганов хотя и плохонькой был мужичонка, а насиженным местом дорожил и заломил такую цену, что Беляков только свистнул и ушел, сказав на прощанье:

— И подешевле отдашь.

И действительно отдал. Через неделю нагрянул обыск, и у Ваганова нашли барский котел, вмазанный в печь. Ваганов и не запирался, что он выломал, но указал, что и другие не лучше его: почитай, у всякого барское добро есть, — сам Беляков и спит, и ест, и пьет из барского. Кончилось, однако, тем, что других не тронули, а Ваганова в Сибирь сослали. Осталась Устинья с четырьмя детишками, пришла зима, а с ней голод и холод, отдала вдова свою усадьбу, а за это ей избу перенесли на край села, да еще дали десять рублей. Так поселился Беляков в центре села.

— Жги его, собаку, коли себя не жаль! — толковали князевцы.

— Ах, собака, собака, и ничем его не доймешь!

— В овраге где-нибудь ночью прикончить.

— Станет он тебе по оврагам ночью ездить! Ему что за неволя?

— Ах, собака, пра, собака!

Взялся было Андрей Михеев миру послужить, лошадок увести, богатеи донесли вовремя, и Михеев чуть жизнью не поплатился: весь заряд на вершок от него просвистал, а вдогонку еще Беляков закричал:

— На первый раз, Андрей, только попужал, а впредь не взыщи.

— Хай ему пес, — отплевывался Андрей, повествуя в кабаке про свою неудачу.

А на другой день Беляков пришел к Андрею с понятыми и составил протокол о том, что верея[1] из барского двора вырыта.

Два часа Андрей валялся в ногах у Белякова, пока тот смиловался.

— Ну, помни же, Андрей. Протокол я припрячу до времени, а уж какой выйдет грех, ты у меня будешь в ответе.

Приуныли князевцы. Богатые из года в год богатели, а бедняки беднели все больше и больше.

Терпели князевцы, терпели, да, наконец, и невмоготу стало. Да и случай-то вышел исключительный. Высмотрел Беляков как-то дешевый гурт скота, дешевый потому, что открылся в нем падеж. Беляков с богатыми и соблазнился на дешевку. Купили весь гурт и пригнали в князевское стадо. Результатом было то, что все коровы у князевцев передохли. Ну, и зашумели же князевцы! Целую неделю не решались Беляков и его товарищи показаться в деревню. Кончилось, однако, тем, что Беляков и богатеи помирились с миром на десяти ведрах водки. Один Степан Лайченков не стал пить.

— Хай вам, собаки! Один я с бабой, детей нет, послужу миру, — сказал Степан, тряхнул головой, надвинул шапку и пошел домой.

Так и замер Беляков со стаканом водки в руках. Насторожился и мир. Со Степаном шутки плохи были. Степана все боялись. Боялись за его огненные, как у бешеного, глаза, — как сверкнет он ими, так на что Андрей Михеев отчаянный, а и тот, как бы пьян ни был, отстанет.

Струсил Беляков и пошел со Степаном мириться. Надавал он Степану пятнадцать рублей за павшую корову, но Степан стоял на своем.

— Ничего не возьму, а миру послужу. Опостылел ты всем, собака… Найду и на тебя конец.

— Да ты не стращай. За это, знаешь, куда попадешь? — огрызался Беляков.

— Слушай, Николай! Ты других пугай, а меня оставь. Нас только бог слышит, так вот тебе я что скажу. Полгода я даю тебе срока: не уйдешь волей — жив не будешь.

И глаза Степана так сверкнули, что Николай сделался белый, как рубаха.

— Опостылел ты, подлец. Я не буду таиться. От меня никуда не уйдешь. Я прямо возьму топор да среди улицы тебя и хвачу. Вот этак!..

И Степан, в одно мгновение схватив топор, лежавший под лавкой, замахнулся над Николаем.

— Господи Иисусе, помилуй, — прошептал Николай, прижавшись к притолоке.

Панический ужас точно сковал его. Широко раскрытыми глазами впился он в страшное, искаженное бешенством лицо Степана.

— Куда уйдешь, собака? — неистовым голосом закричал Степан и, не помня себя, со всего размаха опустил топор.

Прибежали соседи, но уже было поздно: Беляков с рассеченною головой, с распластанными руками валялся на полу, а Степан, очевидно, бессознательно, бережно обтирал окровавленный топор.

— Степа, господь с тобою, ты что это сделал? Погубил ты себя.

Степан точно проснулся. Он оглянулся, посмотрел на лежащего Белякова, на топор, бросил его и, проговорив упавшим голосом: «Братцы, голубчики, пропала моя душенька, лукавый попутал», — зарыдал, как ребенок.

Вся деревня сбежалась, и вся деревня рыдала.

— Степа, голубчик, что ты наделал? — повторяли мужики на все лады и по очереди обнимали Степана.

А Степан рыдал и рыдал, твердя одно и то же:

— Погубил я свою душеньку.

И Степана угнали в Сибирь. Нового приказчика прислал Скворцов, но уже доходов тех не было.

При первой оказии новому приказчику объявили на сходе:

— А ты не больно. Много вашего брата здесь перебывало. Всяких видали — и не таких, как ты, а где они? Все вверх по Степаиловке[2] ушли, а мы всё тут.

Приказчик обробел и повел дело спустя рукава. Скворцов решил продать имение. Покупщиком явился я.

II

Цель покупки имения

Заботы о личном благосостоянии. — Организация моего хозяйства. — Немецкая колония. — Технические улучшения в имении.

Мне было тридцать лет, я был женат и имел двух маленьких детей. Предыдущая моя деятельность ничего общего не имела с деревней. С хозяйством, так как вся родня моя всегда занималась земледелием, я был знаком. С народом хотя я и сталкивался, но быт его знал более по литературе. По специальности я был инженер путей сообщения, но бросил службу за полною неспособностью сидеть между двумя стульями: с одной стороны, интересы государственные, с другой — личные хозяйские. Казенных железных дорог тогда еще не было. Имение я купил за семьдесят пять тысяч рублей — значит, оно в течение пяти лет удвоилось в цене. Жена и я — оба мы страстно стремились в деревню. Перспектива свободной независимой деятельности улыбалась нам самым заманчивым образом.

Цели, которые мы решили преследовать в деревне/ сводились к следующим двум: к заботам о личном благосостоянии и к заботам о благосостоянии окружающих нас крестьян. Каким путем думал я стремиться к достижению этих целей?

Вообще, а в деревне в особенности, в делах людских резко бросается в глаза неразумное приложение сил в борьбе за существование. У людей под руками неисчерпаемые богатства в лице природы, а почти вся их деятельность направлена не на эксплуатацию этой природы, а на вымогательство у более слабого. В городах это не так режет глаза, но в деревне, у самого источника, так сказать, глупо и дико видеть, как все силы человека направлены на то, чтобы как-нибудь отнять последнюю каплю у ближнего, когда соединенными усилиями можно овладеть целым источником. Мне и хотелось помочь людям стать на надлежащий путь, хотелось помочь им перенести центр тяжести борьбы за существование на природу. Задача не казалась особенно трудной: стоит научить крестьянина более успешным приемам борьбы с природой, и он сам поймет, как дико и нелепо бороться с ближними, тем более, что в той местности, где я приобрел имение, были уже примеры такого отношения к делу.

В образец я взял немецкое хозяйство. Верстах в сорока, в начале пятидесятых годов, поселилась колония немцев-менонитов, состоящая в настоящее время из ста семейств. О баснословных урожаях сам-тридцать я услыхал сейчас же по приезде. Мой первый визит был в колонки. Я осмотрел подробно хозяйство колонистов. Во всем система, порядок, аккуратность. Даровой надел каждой семьи 60 десятин, оборотный капитал, вывезенный из Германии, около 10 тысяч рублей на семью, то есть на десятину приходится около 170 руб. Средний валовой доход с участка около 3 тысяч руб, Откладывается ежегодно от 500 до 1000 рублей. Переживали они и плохие времена. Четырехпольная система дала в России неудовлетворительные результаты. Но в начале шестидесятых годов колонист Пенер, энергичный и дельный человек, перешел к обыкновенной русской трехпольной системе, применив к ней глубокую запашку, удобрение, обновление семян и проч. Дела колонистов приняли вскоре блестящий оборот.

Я отдался делу с такой любовью, какой не предполагал в себе. Моя страсть побольше поспать пропала бесследно. С первым лучом солнца я был на ногах, торопился пить чай и спешил на двор. Там десятки хорошо выкормленных лошадей впрягались в немецкие плуги и стройно выезжали в поле, начинавшееся прямо от дома. Туда же двигались воза с навозом. Аммиачный запах его сильно разносился по свежему воздуху. Весь секрет состоял в том, чтобы скорее запахать разбросанный навоз, чтобы аммиак и прочие летучие части навоза не успели выветриться.

С каким наслаждением научился я устанавливать плуги! По целым часам ходил я за установленным мною плугом, вдыхая запах свежей земли. Земля выворачивается, подымается, достигает известной высоты лемеха и винтообразно рассыпается вниз.

Рядом с полевым хозяйством я вел целый ряд журналов, долженствовавших выяснить количество и стоимость работ.

Мои друзья немцы-колонисты приезжали изредка ко мне, одобряли, исправляли и предупреждали, чтобы я не увлекался и не ждал сразу блестящих результатов. Они говорили, что нужно время, пять-шесть лет, чтобы достигнуть их урожаев. Я достиг их результатов в три года, — в третий год мой урожай, по количеству и качеству, ничем не отличался от их урожая. Но если в отношении количества и качества я достиг того же, то в отношении стоимости я значительно уступал немцам. Все у меня обходилось дороже и всего выходило больше. Объяснялось это отчасти тем, что я нарочно поднял заработную плату, находя ее слишком низкой, отчасти инженерною привычкой делать все скоро, и только по личному опыту убедился, что скорость и стоимость обратно пропорциональны между собою. Наконец, несомненное влияние на удорожение имело то обстоятельство, что я не имел соответственного штата людей в своем распоряжении. Подобрать в деревне такой штат очень и очень трудно. Или будет честный, но ограниченный, или ловкий, но только для себя. Все эти приказчики, старосты, дрессированные в прежней школе, ничего не стоят, в новое дело они не верят; по личному опыту у них сложилось твердое убеждение, что всё эти новаторства — прямой путь к разорению, а при таком отношении никакой энергии, никакой любви, понятно, быть не может. Постепенно присматриваясь к окружающим и заметив несколько смышленых рабочих, в течение трех лет я успел организовать из них потребный штат низших служащих, удовлетворявших моим требованиям.

Надежду иметь настоящих помощников я откладывал до того времени, когда вырастет молодое поколение деревни, поступившее в школу, которой заведовала моя жена.

Свои инженерные познания я применял во многих случаях при хозяйстве. Привычка к большому делу, привычка обобщать, делать правильные выводы, привычка быстро применяться к местным условиям, привычка обращения с рабочими, — все это сильно помогало мне. Технические познания дали мне возможность воспользоваться благоприятными местными условиями. Мое имение, расположенное на водоразделе, имело две речки, бравшие начало и впадавшие в другую реку на моей же земле. По нивелировке оказалось, что эти речки можно соединить в одну.

Вследствие этого моя мельница вместо двух заработала на пяти поставах. Доходность ее утроилась. Приобретя такую громадную силу, я решил приспособить ее к разным целям хозяйства. Я устроил водяную молотилку, вследствие чего молотьба стала обходиться много дешевле. При молотилке я устроил амбары, куда при помощи элеваторов механически пересыпался уже очищенный хлеб. С последним поданным в барабан снопом последняя горсть зерна попадала в амбар, и воровство зерна — это зло нашего хозяйства — у меня не имело места.

На случай ненастья, отчего часто хлеб осенью в наших местах сгнивает в снопах, я устроил крытые сараи и сушилки. Стремясь завести интенсивное хозяйство, я организовал пеклеванное дело, устроил маслобойку, чтобы добывать масло из подсолнечных семян, для чего ввел крайне выгодную новую культуру в наших местах — посев подсолнухов. Я развел фруктовый сад, насадив до двух тысяч фруктовых деревьев. Все это вследствие моей страсти к быстроте стоило мне довольно дорого и не могло приносить тех выгод, какие я мог бы получить, делая все это не торопясь. Ко второму году хозяйства мой оборотный капитал, около 40 тысяч рублей, растаял весь. Отсутствие запасного фонда меня мало смущало, так как средний чистый доход определялся мною в 10 тысяч рублей. Сверх того я имел инвентарь тысяч в 15, запасы семян, хлеба и проч,

III

Заботы о крестьянах

Лечение. — Школа для детей и взрослых. — Увеселения. — Заботы о материальном благосостоянии крестьян. — Состояние крестьянского хозяйства в Князеве. — Меры, направленные к улучшению его. — Община. — Способ, принятый мною для достижения цели.

В деревне и жене и мне дела было по горло. На долю жены доставалось его больше, чем мне. Главные ее заботы относительно крестьян сосредоточивались на лечении и обучении детей грамоте. Лечила жена разными общеупотребительными средствами. Обучила ее моя сестра — женщина врач, прогостив у нас несколько месяцев. Недостатка в больных никогда не было. Бесплатное лечение, ласковость, счастье в лечении привлекали к жене массу пациентов, и она подчас порядком утомлялась практикой.

Заботы о просвещении сводились к тому, что жена устроила школу, где и занималась сама со всеми ребятишками и девчонками деревни. Школа ее имела через два года пятьдесят учеников. У нее было два помощника из молодых парней, окончивших сельскую школу в ближайшем большом селе. Крестьяне с доверием относились к школе. Часть из них видела в школе возможность избавиться их детям от тяжелого крестьянского труда, заменив его более легким трудом писаря, приказчика, целовальника.

При этом, конечно, указывались примеры.

Другая часть крестьян мечтала о том, что их дети, научившись, будут читать им святые книжки. Наконец, третья часть крестьян, большинство, ничего не формулируя, соглашалась глухо, что школа — «дело доброе». Были и противники школы, но такие — даже и между крестьянами — считались рутинерами. Дети любили школу, для них она имела всегда новый, всегда свежий интерес. Я любил посещать уроки жены. С виду на них царил полный беспорядок, но при ближайшем наблюдении ясно было, что это только внешний вид такой, — порядок был полный в том смысле, что интерес всех к уроку достигал высшей степени; но так как форме при этом не придавалось никакого значения, то и выходило что-то непривычное, — внешней дисциплины никакой; это скорее был детский клуб, а не школа.

Я тоже был преподавателем. Я читал им обработку и уход за землей, за растениями. Был еще мастер, который учил детей делать горшки. Выделка этих горшков давала некоторый доход им, так как горшки продавались на ближайшем базаре. Полученные деньги составляли их гордость и радость их родителей.

И говорить нечего, что покупка горшков для нужд домашних на деревне прекратилась совершенно, так как ученики вволю снабжали ими своих родных. Радость мужиков и баб выражалась примерно таким образом:

— Бывало, разобьется горшок — бить бабу. А теперь бей, сколько влезет свои горшки. Шабаш!

И князевец весело потряхивал головой.

Со взрослыми, которых в школу не загонишь, я при каждом удобном случае вступал в беседы на всевозможные темы: сегодня история, завтра политическая экономия, там политика, сельское хозяйство, смотря по тому, с чего начинался разговор.

Я шутя говорил, что в десять лет они все у меня будут с высшим образованием. Нельзя сказать, чтобы они без интереса относились к моим рассказам и не любили их, но времени свободного у них было мало и нередко на самом патетическом месте меня обрывали без церемонии:

— Так как же насчет пашни-то?

Зато в праздничный день или зимой они слушали долго и с охотой до тех пор, пока дрема не одолевала.

Бывало, зимой вечером рассажу их в кабинете по диванам, креслам, стульям, прикажу подать им чаю и на первую попавшуюся тему, по возможности простым языком, начинаю. Самый большой любитель моих рассказов — Сидор Фомич, мой ключник, старичок лет семидесяти, честный, прекрасной души и правил человек. Бывало, как я только начинаю, усядется поглубже в кресло, прокашляется, оправит свой полушубок и с детски радостным лицом уставится на меня. Но не пройдет и десяти минут, как мой Сидор Фомич начинает сначала потихоньку, а потом сильнее и сильнее клевать носом. Пройдет час, и все мои слушатели после отчаянных усилий склоняют свои трудным боем с жизнью удрученные головушки. Я кончаю свою лекцию и распускаю слушателей с тем, чтобы назавтра начать новую лекцию.

Святки были посвящены заботам о веселье. Мы с женой старались, чтобы этот кусочек в — году проводился князевцами весело и беззаботно. Задолго до рождества в школе начинались оживленные толки о предстоящей елке. Этою елкой бредили все без исключения дети деревни. Быть на елке — это было такое их право, против которого не смели протестовать самые грубые, поглощенные прозой жизни родители.

Как бы ни был беден, а в чем-нибудь да принесет заплаканного пузана в новой ситцевой рубашонке, торчащей во все стороны. Станет на пол такой пузан, воткнет палец в нос и смотрит на громадную, всю залитую огнями елку. А тут же мать его глядит — не оторвется— на своего пузана, ласково приговаривая:

— Поди вот с ним, ревма-ревет — на елку. Чего станешь делать? — притащила.

Но вот начинается с таким нетерпением ожидаемая раздача подарков и лакомств. Ученикам — бумага, карандаши, дешевые книжки и шапка орехов с пряниками, другим — ситца на рубаху, кушак и тоже пряников с орехами. С елки каждому по выбору срывается что-нибудь по желанию. И, боже мой, сколько волнения, сколько страху не промахнуться и выбрать что-нибудь получше!

Но самое главное происходило на третий день, когда елка отдавалась ребятишкам на разграбление. Детей выстраивали в две шеренги, и, по команде, между ними падала елка. Каждый спешил сорвать, что мог.

Нередко радость кончалась горькими слезами трехлетнего неудачника, не успевшего ничего взять. Но горе такого скоро проходило, так как из кладовых ему с избытком наверстывали упущенное.

На первый день праздника, после церкви, мы с женой отправлялись на деревию и развозили скромные подарки: кому — чай и сахар, кому — ярлык на муку, кому — на дрова, кому — крупы, кому — говядины. Вечером елку посещали ряженые парни, молодые бабы, девушки — все, нарядившись как могли, являлись погрызть орехов, поплясать и попеть. Костюмы незамысловатые: девушки в одежде братьев, братья в сестриных сарафанах, неизбежный медведь, мочальная борода, комедия волжских разбойников. На другой день обед бабам и обед на новый год мужикам. Бабам с сластями, мужикам с водкой. Еще два-три вечера с ряжеными, и святки кончались.

Заботы о материальном благосостоянии делились на две части:

1) частные, имевшие характер филантропии, и

2) общие, имевшие целью улучшить общее благосостояние крестьян.

К частным относились — поддержка и помощь увечным, старым, не имевшим ни роду ни племени, вдовам, солдатским женам, пока их мужья отбывали повинность. Сюда же относилась льготная поддержка — ссуда деньгами каждой семье в случае неожиданных расходов: свадьбы, падежа скота, пожара и проч.

Общие меры, содействовавшие благосостоянию крестьян, заключались в следующем:

1) Ввиду необходимости ежегодной чистки леса, получался малоценный для меня материал — хворост, но для крестьян весьма ценный, как топливо. По соглашению с крестьянами, в указанные дни, весной и осенью, их допускали в лес, и они, чистя мне лес, приобретали себе отопление на зиму. Единственным обязательным условием было являться всей деревне враз, для облегчения надзора за правильною чисткой. Крестьяне относились замечательно добросовестно к тому, чтобы правильно и согласно указаниям чистить лес. Благодаря этой ничего мне не стоившей помощи я имел в три года несколько сот десятин прекрасно вычищенного леса.

2) Мои крестьяне, как уже известно, были малоземельные. Необходимость платить за каждую десятину вынуждала их ограничивать себя, в чем только они могли. Необходимость ограничения отразилась, между прочим, на уменьшении выпуска, что в свою очередь повлияло на уменьшение количества лошадей и скота. Вопрос об удобрении без скота сводился, таким образом, к нулю.

Чтобы дать крестьянам возможность не продавать своих телят, жеребят и прочей живности, я отвел им 200 десятин выпуска, выговорив себе право уборки обществом 15 десятин хлеба. Если перевести это на деньги, то десятина обходилась обществу по 50 копеек, тогда как под хлеб ли, под сенокос ли я свободно мог получить на круг 5 рублей за десятину. Но и против этой работы богатеи деревни восстали. Они просили натуральную повинность перевести в денежную, ссылаясь на то, что, как богатые, они держат много скота и на их часть ляжет значительная доля жнитва, а семьи у них небольшие. Бедные, напротив, стояли за натуральную повинность, так как на их долю приходилась ничтожная работа, для них не обременительная.

Я отказал богатым в просьбе на том основании, что плата за выпуск так низка, что для них, богатых, не составит особого труда нанять и поставить вместо себя жнецов.

3) Сдача земли, как она производилась раньше, описана в первой главе. Результатом такой сдачи было то, что богатые сидели на лучшей земле и из года в год богатели, а бедные, сидя на худшей, все больше и больше беднели. Ненормальность и несправедливость такого положения дел была очевидна. Выясняя себе причины, в силу которых оно создалось, я остановился исключительно на следующем. С освобождения мои крестьяне вышли на сиротский надел. Первым последствием этого было ослабление общины. Когда же князевцы переписались в мещане, чтобы не платить подушных, община окончательно подорвалась, а с ней погиб единственный оплот против всякого рода кулаков. Подтверждением справедливости моего мнения служили соседние деревни, вышедшие на полный надел, где хотя и существовало кулачество, но несравнимо в более слабой степени, чем у князевцев. Благосостояние этих крестьян было тоже неизмеримо выше князевского.

В силу всего сказанного вопрос для меня становился ясным: рядом с удобрением, правильною пашней и прочими нововведениями необходимо было возвратить князевцев к их прежнему общинному быту. Я сознавал весь труд выполнения взятой на себя задачи, сознавал, что двадцать пять лет в жизни народа что-нибудь да значат, понимал то противодействие, которое встречу как со стороны кулаков деревни, так и со стороны обленившихся и опустившихся бедняков, но иного выхода для того, чтобы поднять благосостояние крестьян, я не видел. Я считал, что отдельные единичные усилия — так или иначе поставить вопрос улучшения — не приведут ни к чему, — нужно всю деревню заставить действовать как один человек.

Для этого, конечно, прежде всего нужна была сила. Она у меня имелась. Моя власть над ними была почти безгранична, — только воздуха не мог их лишить, а остальное все в моих руках, кладбище — и то мое, так что мужики часто шутили:

— Мы и до смерти и после смерти ваши.

Силу употреблять для себя — это гнусно. Сила для их блага, когда доводы не действовали, — это единственная возможность достигнуть цеди.

Вопрос был только в том, правильно ли я рисовал себе картину и действительно ли так необходимо было заставлять крестьян отрешиться от их способа ведения дела? Вот факты.

Наступала весна. Моя земля вспахана с осени, и, чуть только сошел снег, я, по примеру немцев, приступил к посеву.

У мужиков земля была не только не вспахана, но и не разделена. Это произошло оттого, что князевцы не имели обыкновения брать землю с осени, мотивируя тем, что до весны-де далеко, кто там жив еще будет! Между тем осенняя пашня и ранний посев в наших местах крайне необходимы. Весь урожай у нас исключительно зависит от влаги: сухой год-нет хлеба, сырой — изобилие. Так как сухих годов несравненно больше, чем сырых, то понятно, как важна забота о сохранении влаги в земле. На земле, вспаханной с осени, влага гораздо лучше держится, чем на непаханой: снег весной гораздо скорее сходит (черная поверхность паханого слоя поглощает больше тепла, чем покрытая жнивьем[3] ).

Скоро сошедший снег дает возможность на неделю раньше начать сев. К периоду засухи ранний посев отцветает и начинает наливать — засуха ему, таким образом, на пользу, поздний же посев ко времени засухи только собирается цвести и крайне нуждается в дождях именно в такой период, когда дождей обыкновенно уже не бывает. Вред позднего посева заключается еще в том, что, пропустив период весенней влаги, приходится высевать семян значительно больше, так как часть их от засухи пропадает. В то время как немцы сеют восемь пудов ярового на десятину, крестьяне высевают от двенадцати до пятнадцати пудов. Результат такого густого посева двоякий: если случится после посева теплое и дождливое время, то все зерна взойдут, посев выйдет загущенный, — он или поляжет преждевременно, или пригорит, и в обоих случаях зерно получится тощее, плохое, легковесное. Если же после посева наступит холодное или теплое время без дождей, то, пока зерно соберет нужную ему влагу, пока взойдет, его заглушит сорная трава.

Чтобы дать наглядное понятие, что составляют для крестьян эти излишне высеваемые пять пудов на десятину, которые в большинстве случаев не только гибнут бесследно, но и приносят положительный вред, укажу на следующий факт. В моем имении высевается ежегодно всеми сеющими на моей земле деревнями таких излишних пудов до трех тысяч, что составляет, при стоимости весной пуда до семидесяти копеек, около двух тысяч рублей. Сумма эта, бросаемая ежегодно не только на ветер, но и в прямой ущерб делу, превышает сумму всех земских и государственных повинностей, платимых пятью деревнями.

Напрасно думают, что мужик хорошо знает свойства своей земли и условия своего хозяйства: он полный невежда в агрономических познаниях и страшно в них нуждается. Отсутствие знания, апатия к своим интересам, отсутствие правильного понимания условий, в которые он поставлен, поразительны.

Здесь крестьянам необходима энергичная посторонняя помощь; сами они не скоро выберутся из своего застоя. Несколько лет тому назад, во время ветлянской чумы, полиция настояла, чтобы навоз вывозился в поле. Это поле, куда свозился навоз, и до. сих пор отличается особыми урожаями, и все крестьяне говорят, что это от навоза.

— Почему же не продолжаете назмить?

— Разве всех сообразишь? — отвечают. — Мир велик, не один человек.

Или другой пример: ежегодный передел земли. Это вопиющее зло. Земля, как известно, требует тщательной обработки. Хлебородность правильно обрабатываемой из года в год земли с каждым годом растет. При ежегодном же переделе хорошо обработанная в этом году земля попадает на будущий год к бессильному бедняку мужику, который при всем желании ничего другого не сделает, как только изгадит ее, — и сбруя плохая, и снасть плохая, и лошаденка плохая, да и сам-то от ветру валится.

— Почему же вы не разделите землю на года?

— Как ее разделить? Каждый год новые прибавляются. Мир велик, не один человек, — не сообразишь.

Говоря о причинах неудовлетворительного положения крестьян, для выяснения последующего я должен коснуться одной, которая имела место только по отношению к таким. крестьянам, какими были мои князевцы, то есть к малоземельным.

Я уже упоминал, что часть князевцев, когда им пришлось жутко, мечтала выселиться; эта возможность выселения твердо сидела в головах всех князевцев. Положим, что они никогда не расстались бы с своими местами, но уже одна мысль, что они могут уйти, деморализирующе действовала на них. Сами не замечая, они втянулись в жизнь людей неоседлых. Лишь бы до весны, а с весны лишь бы до осени. К этой возможности выселиться незаметно приспособлялось все хозяйство; к чему лишний посев, лишний теленок, лошадь, когда осенью, может быть, все уйдут на новые места?

В силу всего вышесказанного я пришел к заключению, что для подъема материального благосостояния князевцев необходимо, чтобы они согласились на следующие четыре мероприятия:

1) Князевцы должны взять по контракту на двенадцать лет, за круговою порукой, столько земли, сколько им нужно.

2) Земля должна быть разделена между отдельными лицами раз на все двенадцать лет совершенно равномерно по качеству как между богатыми, так и между бедными.

3) Ближняя земля должна удобряться, для чего весь навоз деревня должна вывозить зимой на ближайшие паровые поля.

4) Земля под яровое должна пахаться с осени.

Придя к этим выводам, я через год после моего приезда решил действовать. Предварительные переговоры ни к чему не привели.

Чичков, один из самых богатых мужиков, все силы напрягал доказать мне и мужикам неосновательность моих положений. Я прибегнул к силе. Собрав сход, я сказал крестьянам приблизительно следующую речь:

— Вот что, старики. Вижу я, что от хозяйства вы вовсе отбились. Так жить нельзя. Пахать не вовремя, сеять не вовремя, да и сеять-то по какой-нибудь десятинке в поле — и себя не прокормишь и землю только измучишь. Либо вы принимайтесь за дело как следует, как отцы ваши принимались, либо отставайте вовсе от земли. Тогда я один буду сеять, а вы у меня в работниках будете.

Толпа зашумела.

— Нам нельзя без земли.

— Ты сегодня здесь, завтра нет тебя, а мы чего станем делать? Нам нельзя отставать от земли.

— Хорошо, господа, вижу, что у вас еще не совсем пропала охота к земле и очень рад этому. В таком случае принимайтесь за дело как следует.

И я объяснил мои условия. Мужики угрюмо молчали.

— Даю вам три дня сроку, — сказал я. — А теперь ступайте с богом.

Все три дня с наступлением вечера деревенская улица наполнялась народом. Из окон моего кабинета слышен был отдаленный крик и гул здоровых голосов, говоривших все враз.

Накануне назначенного срока, когда собравшаяся было на улице толпа уже разбрелась, я сидел у окна кабинета и пытливо всматривался в темнеющую даль деревни. Там и сям зажигались огоньки в избах. «На чем-то порешили?» — думалось мне, и сердце невольно сжималось тоской. Я чувствовал, что из своих условий, взвешенных и обдуманных, я ничего не уступлю, даже если бы пришлось прибегнуть к выселению всей деревни. Я утешал себя, что раз они не пойдут на мои условия, то рано или поздно необходимость все равно вынудит их искать других мест. Но рядом с этим утешением подымался невольный вопрос: имею ли я право ставить их в такое безвыходное положение как выселение, разрыв со всем прошлым? Я должен признаться, что чувствовал себя очень и очень нехорошо, тем более что и жена была против крутых мер.

Пришли приказчики: Иван Васильевич и Сидор Фомич.

— Садитесь, господа, — проговорил я, с неохотой отрываясь от своих дум[4].

— Чичков пришел, — доложила горничная.

— Зовите.

Вошел Чичков, огляделся и испуганно остановился.

— Чего тебе?

— Старики, сударь, прислали, — проговорил он, слегка пятясь к двери по мере моего приближения. Он, очевидно, боялся, чтобы я, как, бывало, покойный Юматов, как-нибудь не съездил ему в зубы.

— Да ты чего пятишься? — насмешливо спросил я.

Чичков покраснел, тряхнул волосами и, задетый, ответил:

— Я ничего-с.

— А ничего, так и стой, как все люди стоят. Зачем тебя прислали?

— Прислали сказать, что не согласны.

— Почему же не согласны? — угрюмо спросил я.

— Не согласны, и баста!

— Значит, за меня уступают землю?

— Нет, как можно! — испугался Чичков. — Без земли что за мужик! Только на ваших условиях не желают.

— Почему же не желают?

— Да господь их знает. Стоят на своем: не желаем, и баста! Ведь, сударь, вы нашего народа не знаете, — одна отчаянность и больше ничего. За всю вашу добродетель они вас же продадут. Помилуйте-с! я с ними родился и всех их знаю. Самый пустой народ. Ничего вы им не поможете, — все в кабак снесут и вас же попрекнут.

Я задумался, а Чичков вкрадчивым голосом продолжал:

— Право, сударь, оставьте все по-старому, как было при Николае Васильевиче. Забот никаких, денежки одним днем снесут. А этак узнают вашу добродетель, перестанут платить.

— А ты откуда узнал мою добродетель?

— Да ведь видно, сударь, что вы барин милостивый, простой, добродетельный. А с чего бы вам затевать иначе все это дело? Только ведь, сударь, не придется. Помяни меня, коли не верно говорю.

— Верно, верно! — умилился Сидор Фомич.

— А ты с чего? — накинулся я на Сидора Фомича. — Тот-то знает, куда гнет, а ты с чего?.. Вот что, Чичков, — обратился я к Чичкову, — кланяйся старикам и скажи, что я завтра покажу им свою добродетель.

Чичков сперва съежился, но при последней фразе глаза его злорадно загорелись.

— Не понял что-то, сударь… как передать прикажете?

Но мое терпение лопнуло.

— Ступай! — крикнул я, взбешенный.

По его уходе я отдал следующее распоряжение:

— Завтра, Иван Васильевич, работ не будет. Вы со всеми рабочими верхами оцепите деревню и ни одну скотину из князевского стада не — пропускайте на выпуск до моего распоряжения.

Сидор Фомич тихо вздохнул.

— Не знаю, как и посоветовать вам, — заметил Иван Васильевич.

— Никак не советуйте, — это мое дело. Иначе нельзя.

— Как прикажете.

На другой день меня разбудил страшный рев скота. Я подбежал к окну, и моим глазам представилась следующая картина. На другой стороне реки, у моста, толпилось князевское стадо. Скотина жадно смотрела на выпуск, расположенный за мостом, и неистово ревела. Иван Васильевич с пятнадцатью верховыми стоял на мосту и мужественно отражал отдельные попытки, преимущественно коров, пробиться через сеть конных.

Во дворе толпилась вся деревня. Я поспешил одеться и выйти.

При моем появлении толпа заволновалась:

— Пожалей, будь отцом, — заговорили они все вдруг.

Передние стали опускаться на колени. Картина была сильная, но я, преодолев себя, сурово проговорил:

— Встаньте.

И так как они не хотели вставать, то я сделал вид, что ухожу в комнаты.

Мужики поднялись с колен.

— Нечего валяться, — заговорил я так же сурово. — Хоть землю грызите, ничто не поможет. Или берите землю, или отказывайтесь.

— Нам нельзя без земли.

— Так берите.

— Батюшка, — заговорил Чичков, — дай нам недельку сроку.

— Минуты не дам, — вспыхнул я. — Ты мутишь народ. Ты в контракт не хочешь. Почему не хочешь?

— Не я не хочу, мир не хочет.

— Почему не хочет?

— Неспособно. Первая причина — выпуском обижаются, что работой назначили. Работа разложится по чередам, — иной одинокий, бессемейный, чередов много, а рук нет. Вторая причина — навозом обижаются: у кого много скотины, да мало работников, только и будет работы, что навоз весь год возить.

— Теперь же ты вывозишь свой навоз за село, ведь лишних всего-то сто-двести сажен проехать дальше, не дальнее же поле я вам даю. А не хочешь назмить, я неволить не буду, но таким в ближних полях земли не дам, а посажу на дальние.

— На ближних-то сподручнее.

— А сподручнее, так вози навоз.

— Еще обижаются контрактом. Народ мы бедный, друг по дружке не надеемся. Год на год не стоит; черный год придет, чем станем платить? — вот и опасаемся, как бы по круговой поруке за шабра не пришлось платить.

— Хорошо. Я вот тебе какую уступку сделаю: укажи мне, за кого ты согласен поручиться, за остальных я сам поручусь.

Произошло нечто, чего я сам не ожидал. Чичков стал отбирать тех, на кого он надеялся. Из 50 дворов образовалось две партии: одна ненадежная, счетом 44 двора, а другая надежная, счетом 6 дворов. Сам Чичков, видимо, смутился результатом своего сортирования. Дружный смех еще больше смутил его. За смехом вскоре последовало выражение негодования со стороны ненадежных, так бесцеремонно забракованных богачами.

— Вы всегда так мутите, — попрекал один.

— Через вас все беды наши, — говорил другой.

— Вы с Беляковым по миру нас пустили, — попрекнул третий.

— Ври больше, — огрызнулся Чичков.

Слова Чичкова попали искрою в порох. Долго сдерживаемое озлобление с силой прорвалось наружу.

Брань на Чичкова и богатых посыпалась со всех сторон.

— Сволочь!

— Мироеды!

— Коштаны!

— Да чего смотреть на них? — выдвинулся из толпы Петр Беляков. — Надо дело — говорить! — Его черные глаза метали искры. — Вчера вечером совсем было наладились идти к твоей милости, а кто расстроил? Все они же. «Постойте, старики, я еще сбегаю к барину, — поторгуюсь, не уступит ли?» Приходит назад: «Идет, говорит, уломал барина, стал сомневаться. Как станем дружно, сдастся, некуда деться-то. Землю-то не станет есть».

— Чичков вчера принес мне отказ от вас, — заявил я.

Это было новым сюрпризом для толпы и новым поводом сорвать на Чичкове накипевшее сердце. Они так насели на него, что я уж стал бояться, — как бы они бить его не стали. Кое-как толпа успокоилась, наконец.

— Ах, юла проклятая!

— Ну, и человек!

— Всем бы прост, да лисий хвост!

— Жид, пра, жид!

И всё в таком роде. Чичков, прижатый к стене дома, молчал. Особого страха в лице не было, юркие глазенки его бегали, с любопытством останавливаясь на каждом говорившем о нем, точно разговор шел о каком-то совершенно для него чужом.

— А вы будет, — остановил толпу безбоязненный и строгий мужик Федор Елесин. — Дело делать пришли, а не лаяться перед его милостью.

— Так чего же, братцы? — заговорил Петр Беляков. — Надо прямо говорить, барин милость нам оказывает, а мы не знаем, с чего упираемся.

И, обратившись ко мне, решительно проговорил;

— Пиши мне две десятины в поле,

— И мне две,

— И мне!

— И мне!

— Сейчас стол велю вынести.

И под этим предлогом я ушел в комнаты поделиться с женой неожиданною радостью. Жена сидела в спальне и, оказалось, слышала весь разговор. Окна были открыты, но жалюзи затворены. Это давало возможность видеть все происходившее на дворе, не будучи в свою очередь видимым. Когда я вошел, жена приложила палец к губам.

Со двора доносился тихий, ровный, спокойный голос Чичкова:

— Залезть-то залезли, а назад-то как?.. Видно, не мимо говорится: живем, живем, а ума все нет. Оплел он вас в чувашские лапти, — с места в неволю повернул. Дали вы ему свою волю, отбирать-то как станете? Хотел миру послужить, облаяли, как пса — последнего. Бог с вами. Мне ничего не надо. Уложился да и съехал — свет не клином сошелся. Вам-то как придется.

Толпа, за минуту перед тем готовая его разорвать, хранила гробовое молчание.

После нескольких секунд молчания опять раздался голос Чичкова:

— Не губите себя, старики! Время есть еще — опомнитесь, детей своих пожалейте!

Я поспешил во двор.

При моем появлении Чичков смолк и с невинною, простодушною миной смотрел мне в лицо. По наружному виду можно было подумать, что он не только не говорил, но и не шевелился.

— Дьявол ты, а не человек, — обратился я к нему, — слышал я в окно твои подлые речи. О себе только думаешь, тебе бы хорошо было. Да не то время, нет больше Николая Васильевича, не с кем морочить народ; прошло время, когда за пуд ржаной муки тебе по десятине жали, когда за бутылку водки ты на лучшей земле сидел, а народ бедствовал. Не будешь торговать чумною скотиной. Я за народ — и весь перед богом. Верой и правдой хочу помочь тем, которые века работали на моих отцов, дедов и прадедов. Тебе не смутить их: за каждое свое слово дашь отчет людям и богу. Будет и тебе мутить. Вот тебе моя воля: нет тебе ни земли, ни лесу, ни выпуска — иди на все четыре стороны. Месяц тебе сроку даю, и чтоб через месяц духу твоего не было. Ступай!

Чичков слушал все время с опущенною головой. Когда я кончил, он высоко поднял голову, вздохнул всею грудью и проговорил спокойным, уверенным тоном:

— Спасибо, сударь, и на этом.

Он низко поклонился и, держа шапку под мышкой, неспешным шагом пошел со двора.

Один за другим потянулись за своим коноводом богатеи.

Толпа угрюмо молчала.

— Скатертью дорога, — проговорил вслед уходившим Петр Беляков. — Добра мало видели от них.

— Господь им судья, — заметил Федор Елесин. — Ушли — и ладно. Проживем и без них.

— Проживем, — весело согласился Петр Беляков.

— Сволочь народ, — сказал Андрей Михеев и плюнул.

— А ты будет, — остановил Федор.

Я стал записывать кому сколько десятин. Стадо выпустили на выпуск. Скотина быстро разбрелась по лугу, жадно хватая по дороге траву. Народ повеселел.

— Ишь как хватает, — заметил Керов, мотнув головой по направлению выпуска. — Проголодалась.

— Напугал ты нас вовсе, сударь, — сказал, обращаясь ко мне, добродушный Прохор Ганюшев.

— Коли не напугал, — подхватил Керов.

Наступило молчание. Я продолжал записывать.

— А богатеи, мотри, и вправду уйдут, — заметил кто-то.

— А хай им пес, — отозвался Андрей Михеев.

— А уж вертелся Чичков — и туда и сюда, — начал опять Керов. «Старики, я с хозяюшкой посоветоваться сбегаю», — а сам забежит за угол, постоит-постоит и назад: «Жена не согласна».

Керов изображал Чичкова очень удачно и комично. Толпа наградила его смехом.

— Даве бают, — заговорил Андрей Михеев, понижая голос, — богатеи промеж себя: «А он, — это про вашу милость, значит, — как приехал, тогда еще сказал: не будет у меня богатых».

Толпа насторожилась и пытливо уставилась на меня.

— Я никогда этого не говорил. Я сказал, что у меня бедных не будет. Напротив, богатого мужика я уважаю. Если он богат, значит он непьющий, заботливый, трудолюбивый. Только не хочу я, чтобы он богател, отнимая у бедного. С земли бери что больше, то лучше, выхаживай ее. Тут ты сразу возьмешь сорок — пятьдесят пудов лишних, но не выжимай последней копейки у бедного.

— Видишь, что байт, — заметил добродушный Прохор.

— А сказывают, быдто земля наша не принимает навоз, — сказал Петр Беляков. — Нужен, ишь, навоз песчаной земле, а наша черная.

— Ты вот черный, а я русый, у обоих брюхо, и оба мы есть хотим. Так и земля: всякой навоз нужен, только песчаной чистый нужен, а черной — соломки побольше, потому что в черной силы и без того много, да только не перегорает она, как следует, от навоза же она горит лучше. Для этого же ее нужно почаще перепахивать.

— Этак и станем пахать да пахать, а другие работы?

— Поменьше сей.