I
Стало солнце сильнее пригревать, дрогнул снег, и мутная холодная вода зашумела в оврагах. Громче всех шумел Блажной, и грохот и шум его, как выстрелы из пушек, неслись в пустом воздухе голой весны.
Два подростка, овечьи пастухи, встретились за деревней у Блажного и, постояв, молча присели.
— Вишь, как он, — говорил белобрысый подросток Иван своему товарищу: — с весны ревет, как путный, а с середины лета — курице испить нечего. И будем гонять овечишек опять на водопой в Малиновый.
Черный всклоченный сотоварищ его, Петр, ответил, глядя на дорогу:
— Будешь ты один гонять нынче…
— А ты? — встрепенулся Иван.
— У меня и другое дело найдется.
— Какое дело?
— Так я тебе и сказал!..
— А как же я-то один справляться стану?
— А так и станешь… Поклонись миру и скажи: «Так и так, старики, Петр уйти надумал, а мне одному не справиться, а вы вот что: запрудите-ка с весны, пока вода в Блажном, как вот на сахарном заводе, да накиньте мне половину Петрова жалованья, я тогда и один справлюсь за двоих».
— Так они меня и послушали!
— А ты и уйдешь.
— Куда я уйду?
— Куда глаза глядят!
— Чать, вороны только летают, куда глаза глядят.
— Ну, и сиди тут.
И Петр равнодушно сплюнул в овраг.
— А ты пойдешь, куда глаза глядят?
— И пойду.
— Чать, без паспорта не пустят.
— А ты не спрашивай, и пустят!
— Поймают, так отдуют!
— Ладно, пусть поймают сперва.
Петр встал, поднял мерзлый кусок земли и бросил его в мутные воды оврага.
Когда ком исчез в волнах, он сказал:
— Вот так и я, — ищи там на дне ком-от, что бросил…
— Обсохнет — найдется.
— Ну и жди, пока обсохнет, а я пошел!
И Петр, высокий, черный, с неуклюжими ухватками подростка, заковылял по последнему пути.
Белобрысый товарищ его тоже встал, некоторое время смотрел Петру вдогонку и, убедившись, что Петр действительно пошел, повернулся назад.
В деревне он, подойдя к избе старосты, постучался в окно и, когда староста, подняв окошко, высунул оттуда свою всклоченную голову, лениво сказал:
— Петька, слышь, пасти не станет.
— Еще что?
— Ушел.
— Ушел — придет.
— Ладно — придет, а не придет, я с кем стану пасти?
— Куда денется? — придет!
Староста еще подождал, оглянул улицу и исчез в избе, опустив оконницу. А белобрысый паренек, постояв, лениво, без цели побрел дальше.
Прошел день, два, три, но Петр так и не возвращался.
Наступило время гнать овец в поле, Петра нет. Отец Петра, Федор, погнал овец вместо сына, а в волость послал заявку о пропавшем Петре.
Недели через две Петра разыскали на сахарном заводе, водворили на место жительства и с согласия отца, сдавшего его в общество в овечьи пастухи, высекли.
Белобрысый товарищ Петра, Ванька, на другой день, когда они вместе погнали стадо, равнодушно заметил Петру:
— Вот и ушел!..
— И еще уйду, — ответил ему Петр.
— Выпорют и еще… и не так…
— Не каждый раз!
— А больно пороли?
— Попробуй!
— Небось орал?.. Не хуже Блажного…
Петр, сдвинув брови, молча шагал за овечьим стадом.
В черных полях еще не было почти корму, и голодные овцы, жалобно блея, рвались к озимям. Ванька выбивался из сил, а Петр, отбросив длинный кнут, лежал на земле, смотрел в небо и молчал, как убитый, на все оклики и зовы Ваньки.
— Да что же ты? — подбежал к нему, потеряв терпение, Ванька, — так можно разве? Я один справлюсь?
Петр молчал.
— Ты что ж? Я ведь домой погоню стадо!
Ванька еще немного постоял и, не дождавшись ответа, действительно погнал стадо домой.
В деревню, пыля и вопя, ворвалось стадо, вызвав всеобщий переполох.
Еще не начинали пахать, и народ весь был дома. Тут ж собрался сход, и приступили к отцу Петра.
— Я тут при чем! — защищался отец. — Вы его нанимали, его и спрашивайте. Теперь нашли его и невольте. Выпороли раз, порите еще: я воли с вас не снимаю.
— Нет уж, Федор, не взыщи!.. Мы тебя пороть станем, — отвечал ему староста, — если не погонишь вместо сына, а уж там с сыном — твое дело…
И, как ни бился со стариками Федор, а пришлось-таки уступить и гнать с Ванькой назад в поле овец. Гнал Федор овец и на чем свет ругал сына:
— Ну, погоди ж, погоди ты, треклятый, черт черный!
Треклятый! И уродился в кого? Во всем роду черных не было: черный да лохматый, черт треклятый, угольные твои глаза!
А «черт треклятый» продолжал себе лежать там же, где и лежал.
— Убью! — заревел благим матом Федор еще издали и подбежал к сыну.
Петр медленно приподнялся и, сидя на земле, ждал отца.
— Пасти не стану! — угрюмо бросил он отцу.
— Убью! — завопил отец и заметался перед сыном. — Говори, Иродово семя, отец я тебе или нет?
Петр угрюмо потупился и молчал.
Федор еще подождал и с размаху ударил сына в лицо.
— О-ох! — вздохнул как-то Петр и пригнулся к земле.
Из его носа показалась кровь, и он, осторожно прикладывая руку к лицу, смотрел на свои окровавленные пальцы.
Отец тоже смотрел, некоторое время стоя в выжидательной позе, и вдруг с каким-то визгом, схватив сына за волосы, стал таскать его взад и вперед по земле. Задыхаясь, он приговаривал, толкая ногой сына в грудь, в живот, в лицо:
— Вот же тебе, треклятый! Вот же тебе!..
И таскал и бил до тех пор, пока Петр не сомлел.
Тогда отец бросил его, и Петр, неловко, боком, как упал, так и лежал, уткнувшись в землю, без дыхания, без всяких признаков жизни.
До сих пор безучастный, Ванюшка заметил, ни к кому не обращаясь:
— Этак и убить человека недолго. Отвечать кто будет?
Федор растерянно уставился на сына. Но Петр в это время глубоко вздохнул, сделал движение, и сразу воспрянувший Федор закричал:
— Отдышится кошка треклятая! Отдышится дрянь негодная! Смерть от отца примет, чтоб не позорить утробу…
Петр совсем пришел в себя и, опять сев, так же молчаливо начал прикладывать руку к лицу. Кровь размазалась на лице, залила грудь и смешалась с грязью. Петр был страшный, худой и высокий, похожий на выходца из могилы.
Федор стоял над сыном и, когда Петр окончательно пришел в себя, сказал:
— Ну что ж, треклятый, начинать мне сызнова? Станешь пасти?
После некоторого молчания Петр угрюмо ответил:
— Стану…
А на другой день Петр опять отказался гнать овец. По просьбе отца, Петра опять на миру пороли. Били больно, как могли, били так, что извлекли из груди Петра какие-то совсем особые звуки, в которых ничего даже похожего на человеческий голос не было. Уже и бить перестали, а Петр все еще с какими-то переливами в горле выл, как воет, вытянув шею, волк в глухой степи, выл и корчился так, что страшно было и смотреть и слушать.
— Порченый, — шептали ребятишки на деревне.
Так и дальше пошло: день Петр пас, день лежал от новых побоев.
— Да что ты, окаянный, белены, что ли, объелся? — приставал к нему отец.
— Не хочу пасти!
— А есть чего будешь?
— На заработки на завод уйду! Проживу, как знаю.
— От отца, значит, от мира отбиться на вовсе надумал? — приставал Федор.
Петр молчал.
— Врешь, треклятый, не отобьешься! Не таких обламывали!..
И Федор тоскливо твердил:
— Ах, ты, волк, волк! Настоящий ведь волк дикий!.. Так, быть может, и до смерти забили бы Петра, а может быть, и обломали бы, но Петру помог случай.
Приехал миссионер, и понадобился ему прислужник. Явился к миссионеру Петр и сказал:
— Выкупи меня у мира, стану тебе служить.
Поговорил миссионер с Петром и согласился. Согласился и мир.
— Что ж, — рассуждали старики, — бей его, пожалуй, только и всего, что до ответа доведешь себя…
Миссионер отсчитал миру отданный отцу Петра задаток, дал что-то в виде отступного и Федору. Мир нанял нового пастуха, а миссионер увез Петра с собой.
II
Служба у миссионера пошла впрок Петру.
Он научился читать, писать, умел читать по-славянски священные книги и приносил даже существенную помощь миссионеру. Так, во время диспутов, он искусно как бы из публики наводил спор на такие пункты, в которых миссионер был силен и по поводу которых миссионер заранее уславливался с Петром.
На малых диспутах Петр и сам начал выступать на состязания со староверами и понемногу приобрел репутацию искусного и знающего спорщика.
Его уже звали Петром Федоровичем, уважали, хотя и говорили, что Петр Федорович горяч, крут и временами на язык не воздержан.
Миссионер, полюбивший своего помощника до слабости, оправдывал его, говоря:
— И Николай Святитель горяч был, да душой Чист…
Петр Федорович вырос, имел в плечах косую сажень, был высок ростом, а черные, как смоль, жесткие волосы, которые он запускал, топырились каким-то черным сиянием вокруг его и без того громадной головы, громадных черных, пронизывающих, горящих глаз.
Носил он давно уже суконную поддевку, сапоги бутылками и только и думал, что о диспутах да о разных текстах священного писания. Он щеголял ими в собраниях, отхватывая одним духом, на память, чуть не целые страницы, и, не довольствуясь, приводил ряд новых текстов.
— А еще от Матвея глава такая-то, а еще от Павла…
И сыплет и сыплет, и умолкнут все, и слушают, и дивятся, откуда только у него берется.
III
Так шло дело у Петра Федоровича, когда вдруг мир потребовал его назад в деревню для отбывания выборной общественной службы.
Выбрали его сотским.
Петр Федорович жаловался миссионеру:
— Вот сотским выбрали. Хорошо — грамотен, могли бы и старостой выбрать. Уж все равно, заодно служить. Злоба в них ко мне — как же, дескать, свиней, овец пас, а теперь в попы метит: вот же тебе, дескать, — послужи в сотских!.. Послужим и в сотских.
Петр Федорович возвратился в свою деревню и начал службу. Не только службу, но и принял от отца все хозяйство. Он принес с собой кой-какие деньжонки. Горячий ко всякому делу, Петр Федорович принялся и за хозяйство не на шутку.
Все ему хотелось по-новому, получше. Хотелось не для себя одного, и он настойчиво твердил, — и отдельным крестьянам, а нередко и на сходке, — как бы следовало все это устроить. Твердил настойчиво, упрямо.
— Да что за учитель нашелся такой? — говорили ему на миру.
— Не учитель я, старики, а дело говорю вам. Вот хоть, к примеру, землю взять. Делите вы ее чуть не каждый год, — ну какое же тут правильное хозяйство возможно? Разделите вы ее ну хоть на двенадцать лет, — ведь дело пойдет, — всякий для себя ведь станет заботиться тогда: и вспашет лучше иной, глядишь, и удобрит…
— Ну, а новых, которые вырастут, кои со службы возвратятся, — куда денешь?
— Для них будем оставлять частицу.
— Да как ты частицу эту вперед угадаешь, сколько именно надо?
— Да ведь как угадаешь, — как-нибудь…
— То-то как-нибудь!.. Как-нибудь от староверов отбрешешься, а в нашем деле как-нибудь начнешь — только и всего, как был дураком, так дураком и будешь!
Неудача постигла Петра Федоровича и в школьной затее. Бездетные восстали, и, как ни бился Петр Федорович, ничего поделать не смог, и школа провалилась. Задумал было Петр Федорович частную школу в доме отца своего устроить для желающих. Но и тут ничего не вышло. Поссорился с писарем, обозвал его вором, тот «обнес» его перед земским, — и Петр Федорович сразу попал в разряд беспокойных и даже опасных вольнодумцев, и ему было запрещено всякое обучение детей.
— Ну, вот что, старики, — явился он однажды с новым предложением перед миром, не хотите, как хотите, но мне хоть не мешайте. Вот в чем дело: на отцовскую и мою душу сколько приходится десятин? Нарежьте мне эту землю в одном месте, а что захотите с меня за это, то и берите.
Дело запахло водкой и пошло лучше. Захотели, кроме душевой платы, сорок пять рублей деньгами да пять ведер водки. На том и порешили: приговор написали и место выбрали. Петр Федорович выпросил себе землю у Блажного оврага, с условием — запрудить пруд для общего пользования и землю чтобы ему отвести пониже пруда. Это было сделано Петром Федоровичем с тем расчетом, чтобы пользоваться прудом для орошения.
Петр Федорович горячо принялся за работу. Он забыл думать обо всяких общественных вопросах и весь отдался своему новому делу.
Уговорил отца сломать избу в деревне и перевести ее на свой новый хутор, возил навоз на паровое поле, приготовлял материал для плотины, сторговал пять пеньков пчел, достал у соседнего священника несколько кустов желтой акации и даже куст роз.
Сам хозяин и работник, он работал за троих и в несколько лет сделал очень много. На полях у него хлеба стояли стеной, огород орошался самотеком, на пчельнике, где был разведен целый сад, было двадцать пеньков, и из них четыре Дадана. Были телка и бычок от племенного быка соседнего землевладельца, два жеребенка от ардена того же землевладельца.
И вот, когда так хорошо стало налаживаться — сразу все пошло прахом.
Случилось это осенью, в холерный год.
Из Астрахани пришли рабочие и рассказывали на деревне небылицы.
Говорили, что нарочно морят народ доктора и даже живых в гроб кладут, поливая их известкой. Относительно последнего все клялись и божились, что видели сами своими глазами, как живые выскакивали из гробов и убегали[25].
На вопрос: какая цель морить народ, — отвечали, что, ввиду голода, отпущены деньги на кормежку, и что, чем больше народу перемрет, тем больше порций останется тем, кто кормить будет. Народ слушал и волновался.
Волновался и Петр Федорович. Он доказывал нелепость ходивших слухов, грозил полицией распускавшим эти слухи.
— И не выслужился еще, а старается, — говорили крестьяне.
Жил на деревне крестьянин Авдей с сыном Семеном. Оба они с весны уехали на заработки. Оба были забитые, тихие и жили неслышно.
Среди разгара всевозможных слухов вдруг возвратился Авдей в деревню, а на вопрос о сыне только молча, уныло смотрел на всех, а потом вдруг взвыл и рассказал, что умер Семен от корчей.
Все вещи Семена он захватил с собой и к вечеру сам заболел, а за ним и хозяйка его. И холера пошла свирепствовать по деревне.
Болезнь крестьяне тщательно скрывали от начальства.
Петр Федорович уговаривал позвать доктора-, грозил, что сам позовет, и, так как ничто не помогало, действительно поехал и привез доктора.
Доктор, молодой, маленький, тихий, подъехал с Петром Федоровичем прямо к старосте. Когда тот, лохматый и точно заспанный, вышел, почесываясь, доктор ласково, тихо спросил:
— Вот, говорят, у вас больные есть.
Староста угрюмо покосился на Петра Федоровича и нехотя ответил:
— Мало ли что говорят там пустые люди…
Петр Федорович вспыхнул.
— Да что его слушать, — обратился он к доктору, — я сам вам покажу, где больные, где их прячут.
И Петр Федорович дернул вожжи. Но в первой же избе, куда подъехали доктор с Петром Федоровичем, их встретила толпа крестьян. — Уезжайте от греха, — угрюмо заговорили они.
— Ах, глупые, глупые, — начал было урезонивать их Петр Федорович, — для вашей же пользы…
— Ладно, ты, умный, — оборвали его крестьяне, — как бы только от большого ума на малый не сошел… Убирайся, пока жить не надоело…
— Для пользы вашей согласен и смерть принять, — ответил Петр Федорович и хотел было слезть.
Доктор удержал его.
— Если они не хотят, что же, не насильно же?
— А что на них смотреть? Идти и конец…
— А вот пойди, пойди только…
— Нет, — решительно сказал доктор, — при таких условиях мы бессильны. Вы окончательно отказываетесь меня впустить?
— Окончательно, потому что не было и нет у нас больных.
— И к другим больным не пустите?
— Нет у нас никаких больных в деревне.
Доктор уехал, а на другой день возвратился с полицией.
Произошло столкновение, вызвали войска, которые и положили конец «бунту», наказав розгами человек пятнадцать.
Злобу и бешенство крестьяне сорвали на Петре Федоровиче…
Он был объявлен чем-то вроде врага отечества, народа и мира, словом, человеком, стоящим отныне вне законов.
Через несколько дней после этого хутор Петра Федоровича был сожжен, пчельник разрушен; состоялось постановление схода отобрать от него землю, а сам Петр Федорович в одну из ночей был избит до полусмерти, причем сломали ему несколько ребер и только потому не добил и его, что обморок приняли за смерть. Утром подняли Петра Федоровича и снесли в избу.
Хотя, благодаря колоссальному запасу здоровья, он и выжил, но совсем не оправился: желтый, страшный, кашляющий, остался таким навсегда.
Раздражился Петр Федорович. Решил потягаться с миром.
— Ох, не тянись, мир — велик человек! Нет силы против мира!
— Он, мир, — все зло, — отвечал Петр Федорович, — вся погибель деревенская. С миром еще тысячу лет пройдет, а все такие же сиволапые оболтусы на дно Блажного друг дружку за волосы тащить будете!
Начал свою борьбу Петр Федорович с того, что заявил по начальству о поджоге, побоях, неправильном захвате его земли.
Относительно земли ему наотрез отказали: и документ был незаконный, и прав крестьяне не имели продавать ему землю.
— Земля ничья! — кричали мужики.
— Ничья! Да ведь выкуп за нее мы платим! — возразил было Петр Федорович.
— Спорить я с тобой, что ли, стану? Говорю тебе — закон, а ты рассуждаешь! — заявил староста.
Относительно поджога и побоев было назначено следствие, но оно ни к чему не привело.
Петр Федорович упал духом, поехал советоваться с миссионером.
— Брось ты все это, — посоветовал ему миссионер, — людей не переучишь, а себя погубишь.
— Неужели так и оставить их перемирать?
— А неужто тебе самому за них умирать? Оставь и уйди от греха.
— Уйду я, а другой ведь не уйдет, так и затолкут его, — толкут друг дружку, как бараны, мнут, так одна каша была, есть и будет, и никто в ней не спасется.
— Да ты-то ведь спасся, — о себе и думай. Держи экзамен на миссионера, а там и в попы. Человек ты умный, начитанный, перед тобой дорога открытая, а ты уткнулся, прости, господи, — в свиной хлев, и нет тебе милее его. Дело, можно сказать, божеское меняешь на самое последнее — человеческое. А все от гордости, да злости, да высокомерия.
Подумал-подумал Петр Федорович и решил держать экзамен.
В своей деревне у отца, в маленькой лачужке, купленной на страховые деньги, засел он за книги и почти не выходил на улицу. А когда появлялась иногда его высокая, уже сгорбленная и мрачная фигура, ребятишки в страхе прятались, потому что сложилась уже между ними какая-то легенда о Петре Федоровиче, как о каком-то замученном, порченом.
Весть о том, что Петр Федорович желает держать экзамен, еще больше раздражила крестьян.
— Все неймется, — говорили они, — все выше людей охота быть. Вы, мол, что? Мужичье серое, а я вот в попы…
Разговоры эти доходили до Петра Федоровича; передавал их ему какой-нибудь бедняк, и Петр Федорович волновался и старался растолковать этому бедняку смысл всего происходившего.
— Ведь это кто говорит так? — втолковывал он бедняку, — говорит писарь, кабатчик, да кто из вашего же брата побогаче, мироеды, — те говорят, кому на руку, чтобы все как есть так и осталось бы: беднеет мужик — меньше сеять станет, дешевле работать будет, больше богатый засеет, совсем петля затянется — еще легче будет вести вас куда угодно: за пуд десятину станете жать, до последнего дойдете, дохнуть будете у пустого пойла, а деться некуда, иначе, как на их работая. Выкупные сами полностью вносить будете, а землю за полцены им же продадите…
— Этак, этак, — слушал и кивал головой бедняк и уходил, чтобы пересказать обо всем тем самым, кого громил Петр Федорович.
А те в свою очередь пересказывали следующим, пока не доходило все это дело до земского.
— Знаю, знаю! Слышу все, слышу, что в каждой избе говорят, — отвечал земский: — слышу, знаю и в свое время, что надо, сделаю.
И аристократия деревни, собравшись где-нибудь под вечер погуторить, говорила друг другу, когда разговор переходил на излюбленную тему о Петре Федоровиче:
— Ну и дрянь же завелась на деревне!
IV
Сдал и экзамен Петр Федорович, и даже место попа или дьякона где-то открылось ему по протекции миссионера.
— Ну, с богом, — говорил ему миссионер, — поезжай теперь к себе, откупись в последний раз от миру… Много, чай, возьмут?
— Да уж сотенный билет сорвут, как пить дать!
— Ну, что делать? И дай… да и выходи с божьей помощью на широкую дорогу: был ты овечьим пастухом, будешь теперь человечьим стадом заведовать.
— Да, — вздохнул Петр Федорович, — большой путь, как оглянешься, пройден, а только чего он стоит мне, так-таки и скажу: начинать сначала и врагу не посоветовал бы. Не ваша помощь, погиб бы и я ведь.
Петр Федорович повалился в ноги миссионеру, а тот, поднимая его, твердил:
— Божья, не моя, божья помощь…
Пришел Петр Федорович к себе в деревню и, не откладывая дела в долгий ящик, просил старосту в первый воскресный день собрать сход, чтоб перетолковать об уходе его, Петра Федоровича, навсегда из миру.
— Ладно, соберем, — тряхнул головой староста.
В первое воскресенье сход, действительно, собрался и в ожидании Петра Федоровича томился у избы старосты. От поры до времени перебрасывались словами.
— Не идет что-то, — проговорил один.
— Так он тебе и пришел: это вот ты, лапотный, так с петухом, может, прибежал сюда, а кто в попы смотрит, тот, може, и до вечера не доплетется.
— Смотрит? — подхватывал третий, — смотрю и я вот, как галки летят, да ведь смотри, пожалуй…
— Как говорится, — добродушно заметил тихий крестьянин Василий с улыбкой: — «Так-то так, да вон-то как…»
— Что-то не пойму я, — рассмеялся кривошеий крестьянин Дмитрий, любивший меняться лошадьми. Рассмеялся, потому что знал, что дядя Василий спроста ничего не говорил.
За Дмитрием и все насторожились, и дядя Василий, прокашлявшись, не спеша стал объяснять скрытый смысл своих слов.
— Это вот мужик задумал зимой в избе сани делать, холодно, вишь, на дворе ему показалось, а в избе тепло…
— Надо лучше, — поддакнул кто-то.
— Делает да все бабу свою пытает: «Баба, — так?» А баба ему в ответ: «Так-то так, да вон-то как». Поработает, поработает да опять спросит: «Баба, — так?» — «Так-то так, да вон-то как». Так и дальше, пока все сани не кончил. Кончил, спрашивает в последний раз бабу: «Баба, — так?» А баба ему: «Так-то так, да вон-то как». А сама пальцем на дверь тычет.
Василий помолчал, посмотрел на недоумевающее, готовое совсем расплыться лицо Дмитрия, посмотрел на всех и прибавил:
— Дескать, — сани-то ты сделал и ладно, да в дверь-то то не протащишь ты их.
— А-а… — обрадовался, поняв, Дмитрий и захохотал. Хохотали все, не смеялся только Василий.
— Либо сани, либо избу уж разбирать, — добавил он ласково и тихо.
И еще громче смеялись, трясли головами и говорили:
— Ну, уж и дядя Василий! Слова не скажет без подковырки.
— Ну, идет!..
Толпа сразу стихла и смотрела, как подходил к ней Петр Федорович.
С широким красным лицом крестьянин, весь обросший светлыми волосами, прищурил свои заплывшие глазки на Петра Федоровича и тихо заметил:
— Высоко летит, где-то сядет?
Петр Федорович сановито подошел и, кланяясь, сказал хриплым от волнения голосом:
— Мир вам, старики!
— Здравствуй и ты, — ответили ему редкие голоса.
— Экзамен я, старики, сдал!..
— Слыхали!
— И приходится мне, старики, просить вас отпустить меня на вовсе.
Старики молчали.
— Сколько с меня следует?
— Это так, — перебил его богатый крестьянин Фаддей, нервный, высокий, худой, — сколько следует, да сколько следовало, да сколько причтется вперед, да старикам сколько за уважение…
— Вперед-то за что?
— А ты думаешь, выкуп за тебя кто платить станет?
— Кто землей будет пользоваться, тот и будет платить.
— Ну, там будет или не будет, а все уйдут и платить некому будет… Ты свое знай, и всякий пусть знает свое!..
— Ну, да, словом, вы сколько же насчитываете на меня? — начал терять терпение Петр Федорович.
— Да ведь вот… писарь сочтет!..
Писарь прокашлялся и мягким тенорком скороговоркой ответил.
— Тысяча сто семьдесят два рубля тридцать четыре копейки.
Петр Федорович даже попятился и растерянно оглянулся на толпу.
Крестьяне не смотрели на Петра Федоровича, потуг пились, и стало так тихо, что каждый слышал, как билось его сердце.
— Что вы, что вы, старики, побойтесь бога! — заговорил Петр Федорович.
— А ты думал что ж? — злобно выступил из толпы взвинченный, с тонкой шеей, крестьянин Егор. — Ты как бы хотел? Там в попах себе чаи распивать и сладко есть, сладко спать, да и тут еще какой был хомут нам на шею бросить? Нет, уж ладно, и свой-то всю шею протер…
— Да ведь какой же хомут, старики? Тридцать пять лет отец и я платили за землю, две тысячи рублей с лишком выплатили уж. Мне получить с вас эти деньги следовало бы или земли на эти деньги, — я бы землю эту продал да с деньгами бы ушел.
— Деньги к деньгам и были бы, — иронически поддакнули ему.
— Ну, уж бог с ними, и с деньгами и с землей, но за что же еще приплачивать-то мне? Не моя же земля будет!
— Там чья — видно будет!..
— Да что тут за спор опять начинается! — раздраженно вмешался староста. — Сказано тебе ясно, сколько с тебя приходится, хочешь уходить — давай деньги, нет — стариков не мори!.. Довольно на своем веку поморил!..
— Поморил довольно!..
— Будет чем помянуть!..
— Иуду Искариотского!
— А вы не лайтесь там! — оборвал староста. — Пустых разговоров нечего заводить здесь, говори каждый дело.
— А дело все сказано от нас…
— Вот и ждем от тебя твоего слова: что ты теперь скажешь?..
— А слово короткое, — взвизгнул кто-то, — согласен — так согласен, а нет — нечего и морить нас!.. Как говорится: семеро одного не ждут!..
Староста опять вмешался:
— Ну, постойте вы там!.. Пусть он говорит!..
Все уставились на Петра Федоровича.
Петр Федорович стоял напряженный, растерянный. Он глубоко вздохнул и тихо, покорно заговорил:
— Вижу, старики, сам, что неприятен я вам!..
— Так уж неприятен, — перебил, корча рожи, пришедший недавно из солдатчины, шут Егорка, — что вот этот господин неприятен, — Егорка ткнул ногой в пса, покорно стоявшего возле него с поджатым хвостом, — а ты неприятнее и его даже…
Толпа завыла от восторга.
— А вы будет!.. — прикрикнул на толпу староста. Петр Федорович напряженно проглотил слюну и снова заговорил:
— Старики, может быть, я и виноват перед вами?..
— Он, видишь, еще и сам не знает?..
— Ну, пусть буду я виноват, старики! Я принимаю от вас все наказание: был я богат — беден стал, было дело — отняли, был силен, здоров — смотрите на меня — в гроб ведь лучше кладут… Старики, зачтите все это за все мои вины и простите меня, Христа ради, простите, разойдемся и забудем друг друга… Христа ради прошу: простите.
— Да ты-то хоть шапку сними, коли уж просишь прощения.
— И шапку сниму!
И Петр Федорович снял шапку.
— Можно бы и на колени стать, — подсказал кто-то.
— И на колени стану и в землю поклонюсь.
Петр Федорович опрокинул назад голову и, взмахнув как-то вверх руками, упал с размаху на колени, потом на землю. Он лежал так, когда вдруг послышались его рыдания, глухие, отдававшиеся в землю; его громадное тело тряслось, как в лихорадке.
Толпа, не ожидавшая ничего подобного, затаив дыхание, смолкла на мгновение, но Петр Федорович слишком долго лежал, — бессилье лежавшего вызвало новое раздражение.
— Плакали и мы, когда по твоей милости пороли нас в холеру…
Искра была брошена в порох.
— Плакали, плакали! — раздраженно подхватила толпа, — кровью плакали!
— Поплачь и ты теперь!
Петр Федорович вздрогнул и поднялся на колени, растерянно уставившись в толпу. Страх вдруг овладел им, страх предчувствия, что не выпустят его, страх перед этой толпой, страх человека, попавшего в трясину и поздно понявшего, что не выбраться ему из нее.
Он хотел было встать, но судорога начавшегося истерического припадка свела ему ступни, и, с воем вытянув к толпе руки, он пополз на коленях. Толпа с ужасом отшатнулась и уходила от него, а он полз, пока, корчась, не упал на землю.
V
После припадка на улице несколько раз уже в избе, в постели находили на Петра Федоровича припадки такого же ужаса, какой охватил его тогда на сходе. И он снова начинал тогда выть, так же дико, как выл в молодости, когда миром пороли его. Выл и бился, и надо было несколько человек, чтобы удерживать его на месте.
Понемногу и сила припадков ослабела, да и повторялись они реже и реже.
Петр Федорович пришел в себя и начал обдумывать, что ему предпринять.
Требуемых миром денег у него и не было, и нечего было и думать где-нибудь достать их.
Вторично обращаться к миру тоже было бесполезно. И заходившие к нему из бедняков крестьяне говорили и он сам знал, что мир — волк: что в пасть ему попало, то пропало — проси, пожалуй! Собирался было к земскому, но так и не собрался. Ослабел ли, упал ли духом, но не пошел.
— Что ходить попусту, только унижаться, — там я давно оплетен выше головы.
У Петра Федоровича зародилась другая мысль. Он решил путем печати, путем гласности бороться с миром и открыть всем глаза на то, что делается в деревне.
Он радостно ухватился за эту мысль и твердил всем и каждому, кто хотел его слушать, — твердил опять сильный, полный веры в себя:
— Узнают, все узнают, все узнают… До царя дойдет, что творится здесь… Что крепостная неволя? Там один был, к одному надо было подделываться, а теперь их тысячи господ, да господа какие? Темнее зверей лесных умом, тверже камней сердцами, и не сыщешь их никого: все друг за дружку, а мир за всех! Мир?! Несчастная вдова придет после смерти мужа кланяться миру, после мужа, который всю жизнь выкупал этому миру землю, а мир за недоимку в пятнадцать — двадцать рублей пускает вдову с детьми по миру… Да еще издевается: «Мир, известно, волк, — что в пасть попало, то пропало». Этот-то покойник, что ж, на мир или на своих детей работал?! Все раскрою, всё поймут и узнают, что творится здесь!..
Петр Федорович говорил и писал статью о мире. Писал долго, исписал большую тетрадь и ушел с нею в город.
— Сам сдам в редакцию и сам на словах еще объясню.
Петр Федорович, придя в город, разыскал редакцию местной газеты и, входя, с замиранием спросил у встретившегося в коридоре наборщика, где можно видеть редактора.
— Редактора сейчас нет, он будет часов в двенадцать.
В двенадцать часов Петр Федорович опять зашел и по грязной узкой лестнице поднялся во второй этаж.
В большой комнате за длинным столом сидело несколько молодых людей.
При входе Петра Федоровича некоторые стали смотреть на него, другие, не обращая на него никакого внимания, продолжали свою работу: кто писал, кто читал газеты и от времени до времени вырезал из них ножницами кусочки.
Петр Федорович ждал, когда кто-нибудь обратится к нему.
— Вам чего? — спросил, глядя на него из-под очков, один из молодых людей.
— Редактора мне надо бы повидать.
— Иван Петрович! — крикнул, поворачиваясь к запертой двери, молодой человек, — к вам!
Дверь отворилась, и вошел полный, бритый, пожилой господин в очках. Он подошел к Петру Федоровичу вплоть, посмотрел на него сквозь очки, потом поверх очков и спросил:
— Вам чего?
— Я хотел бы… статью вот, насчет деревни… Петр Федорович протянул свою статью.
— Это о чем?
— Насчет мира, — общины, как у вас называется.* Все встрепенулись.
— Ого! Интересно!.. Что же собственно?
— Я вот хотел было поговорить!..
— Ну?
— Где-нибудь особенно.
— Да почему же не здесь? Вы не стесняйтесь, это все сотрудники… Позвольте вас познакомить, — вот… Садитесь… Так в чем дело?
— Да вот в том дело, что уж силы не стало жить в деревне: мир заедает.
— Так ли? — спросил редактор и лукаво покосился на товарищей. — Вы сами — деревенский житель?
Петр Федорович объяснил свое положение.
— Ну, вот видите, — сказал выслушав редактор, — вы сами признаете исключительность вашего положения. Вам и простительно с исключительной точки зрения смотреть на вопрос. А вопрос большой, и с одной стороны на него никак не взглянешь… «Община, мир, — как говорится у вас, — велик человек», и об этом великом человеке мечтают народы, до которых куда нам. Что и есть у нас хорошего, так это община, а вам она как раз и не нравится, вам…
— А что ж хорошего в миру?
— Как что хорошего? Что есть хорошего — все там…
— Не знаю… Взятки там, неволя, петлями опутанное стадо. Ленивый за кончик не потянет, куда ему только надо, — связанное стадо, на котором лежи и спи… невежество, из которого и не вылезешь…
— Вы вылезли?..
— Я-то вылез, да вот только, простите, кровью кашляю…
— Кашляют и у нас кровью: вчера только одного похоронили… Вот видите, черной полоской обведена статья — некролог…
— Так, как… Родился я вот в деревне, а что-то не приметил вот, как вы говорите, хорошего ничего в миру. По-моему, от его власти даже хуже, как от барской было… Уж об житье и говорить не станем — ни хлеба, ни скотины, ни денег не стало…
— Этому другие причины.
— Земля мирскими порядками испоганилась так, что голод чуть не каждый год…
— И этому свои причины есть…
— И тянется мужичок из последнего, чтобы хлебца добыть, чтобы прикованному у пустого пойла не погибнуть вконец, и тянется, снимает землю у купцов… Те дело свое тонко знают: деться некуда мужику — плати в год, чего и навечно не стоит эта земля. Потребуй он, купец, деньги все вперед — кто бы дал, а и дал бы — нет их, денег. Тут вот и закидывается удочка: давай всего рубль задатку, остальное до урожая. А пока не уплатишь, хлеб сыпь в амбар купца. Вы, может, ездили когда: посевом сами не занимаются, а в каждой усадьбе амбары, да какие… А в срок не выкупил, — срок к распутью подгоняется, когда цен нет, — по базарной цене хлеб остался у купца, а чего не хватило за землю — под вексель до будущего года. В крепостное время мужичок половину работы делал барину, другую себе, а уж тут вся работа на людей, — крепость двойная… Вот, мои хорошие, как тут одно из другого выходит…
И Петр Федорович горячо заговорил:
— Нет, вы, пожалуйста, послушайте меня, я ведь не из города, из деревни пришел к вам. У вас вот, говорите, кровью кашляют — от городской жизни, а я от деревенской кашляю. Сложение мне господь, видите сами, богатырское отпустил, а вот добили до крови… Ни богатства, ни правды нет в мире… Вы подумайте только, вы люди умные, образованные, вы можете понять… В миру ведь вот как: бедный все ниже да ниже, а богатый все выше да выше; бедных все больше да больше, а богатых все меньше да меньше… Богатей всему и хозяин: мужика прижал, кому нужно, взаймы дал, — взяток ведь нынче не берут, — и царствует… Оброк, подать, выкуп за него несут, земельку получше забрал да работу зимой сдал… Хорошо, скажем, теперь дошел бедняк до последнего, у пустого стойла стой не стой — ушел свет за очи! Нечего взять с него — может, и отпустят, уходи, пожалуйста!.. Спрашивается, — на кого работал всю жизнь этот бедняк? За кого работал? Ушел без копейки с семьей, все нищие, — прежде чем на других, на семью, чать, прежде всего поработать. Был бы он городской мещанин, — кузнец там, столяр, на заводе, на фабрике, какого другого звания или сословия человек — все, что он за всю свою жизнь заработал, то и его и закон за него, — только крестьянин должен жить по другому закону, выходит…
— Не так немного! — перебил редактор, — крестьянин, говорите вы, работает для других, и это и по божескому закону так должно быть, а другие сословия работают для себя, и это не божеский закон. Так вот и надо, чтобы и другие сословия жили по-божески, — надо у них переменить закон, а не у крестьян. У крестьян — он хорош…
Петр Федорович забрал воздух всей грудью и бессильно оглянул комнату.
— Образованные вы люди, и, вижу, высокое ваше образование не дозволяет вам понять меня… Вот ведь что: вы вот вольны в своих деньгах, — кому хотите, тому и дали, — дали другому, и слава вам, а не дали — никто вас заставлять не может. А крестьянина может! Почему же одному воля, а другому неволя? Почему я, крестьянин, своему от голода умирающему сыну не могу донести до рта кусок, а вы своему, хоть там другие мрут; все-таки вольны донести и доносите?..
— Ну, положим, есть у меня сын, нет — вы не знаете, да и не в том дело. Дело в том, что везде есть и хорошее и дурное, вопрос в том, где вот хорошего больше… Вот в общине-то его, оказывается, больше… Вам вот она не нравится, а сто миллионов ею живы. Лучшие, самые образованные люди. из таких, которые и жизнь не задумываются отдать за правду — за нее, за мир… От чего-нибудь это да происходит?
— Может, оттого и происходит, что не знают они, на своем горбе не изведали крестьянской жизни, а по пословице — чужую беду руками разведу. Мир, мир… «Мир — велик человек», говорите вы…
— Не мы, а народ!
— Ну, народ-то говорит, да не договаривает, в чем велик он. В другой пословице народ договаривает: «мир — волк, что в пасть попало, то пропало!» А пасть-то человеческими жертвами питается: вдовами, да сиротами, да обезземелившимися, да такими, как я, и жрет и жрет он, а утроба пустая, как прорва. Мир велик, да на зло велик; велик на самодурство, на неправду, и не было еще такого лютее барина из крепостных, как мир этот. Мир!.. Мир — волк! С волками жить — по-волчьи выть. Так и воем, так и живем и пропадаем. Лучший человек у вас захотел стать лучшим и стал, — вам только радоваться на него, а в деревне лучший как раз худшим и выйдет… Вы хотите писать — вы и пишете — кто вас приневолит землю пахать, свиней пасти? А станут приневоливать — вы, может, тоже худшим и станете, пьяницей станете, негодным никуда, последним человеком станете!..
— Вы же вот не стали! Вон и пишете.
— Я-то так… так… — Петр Федорович оборвался. Он понял, что не убедил никого, что все слова его пропали даром.
— Так, так, — растерянно повторял он.
Силы как-то сразу оставили его. Точно оборвалось вдруг что-то там внутри и потянуло его в пропасть. Мурашки забегали по телу, и снова стало страшно ему. Он весь дрожал, глаза его налились кровью, и он уже выл, полный ужаса, тоскливо, дико, как воет человек только в кошмаре. Затем начался его обычный истерический припадок. Редактор нервно схватился за голову и крикнул:
— Скорей за доктором… Вот принесло еще…
— Да прямо в больницу его…
В больницу, впрочем, Петра Федоровича не отправили. Он успел раньше прийти в себя и, ничего не помня, мутными глазами с кровавой пеной на губах осматривался на приглашавших его в больницу.
— Вы больной человек, — сказал ему редактор, — вам лечиться надо… Поезжайте в больницу, вылечитесь и тогда приезжайте, — потолкуем тогда еще с вами об общине…
Петр Федорович выслушал, мигая глазами, долго думал и сказал, наконец, хриплым, разбитым голосом:
— Домой поеду… Статью прочтите…
Он поднял рукопись с полу и протянул ее редактору.
— Поправитесь, тогда и статью прочтем, — потрепал его редактор по плечу, — а вот и ваша шапка…
Петр Федорович встал.
— Ну, вижу, сконфузил я только себя перед вами: петля и тут вышла… Вот что, книжку я такую читал: Антон Горемыка… Думают, нет его больше на свете, — голос его дрогнул, — а что есть и хуже его — не знают. Ох, не знают ли? Не знают, узнать можно… Знать не хотят!.. Вот чем хуже нынешнему-то горемыке. И что ему делать? Умереть? К вам прийти?! — Петр Федорович мучительно вытянул шею. — Так ведь в больницу от правите…
Голос его оборвался, судорога свела ему лицо. Плотно сжав губы, как сжимают дети от подступивших слез, он замотал головой и, махнув рукой, разбито и тяжело пошел к выходу.
Добравшись домой, Петр Федорович слег и больше не вставал.
Перед смертью его, по его просьбе, навестил его миссионер.
— Не жилец я больше, — говорил ему Петр Федорович, — сила вся ушла. Ну, да что об этом!.. Люди по острогам, да на каторге, да на больших дорогах жизнь кончают, а я все-таки вот… в кровати… Отошло сердце, и нет во мне больше зла… Скучно вот только так — лежать да смерти дож и даться… Читаю божественное, а другой раз и на светское чтение потянет. Давали вы прежде мне: нет ли еще каких из истории?
Миссионер прислал ему несколько книг. Больше других понравился ему Дон-Кихот.
— Да, вот у каждого свое, — рассуждал он, — а все-таки до чего люди могут в фантазии ударяться: и видит, что мельница, а сам себя уговорит, выходит не мельница. А то в руку сыграет, можно сказать, самым последним ворам, грабителям… А грех сказать, — человек хороший был и добра людям желал…
В одной книжке Петр Федорович прочел: «Право личности — священнейшая хоругвь, отстаивать которую человек обязан ценой жизни». Он долго думал и, вздохнув, сказал:
— Хорошо пишут…
В одно пасмурное, скучное утро, когда дождь мочил землю и вода струйками буравила потные стекла, нашли Петра Федоровича мертвым.
В полумраке нищенской лачуги лежало громадное желтое тело на грубо сколоченной кровати. Мохнатая черная голова склонилась набок, костлявая, уродливая в сгибах пальцев рука откинулась и застыла на книгах, беспорядочной грудой сложенных тут же на табурете.