Том II
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
ЧЕРЕЗ ВСЮ ВЕНГРИЮ
Наконец наступил момент, когда всех запихали в вагоны, из расчета сорок человек или восемь лошадей. Правда, лошадям было удобнее, чем людям, потому что они умеют спать стоя — ну, да это все равно! Воинский поезд снова повез на убой в Галицию партию пушечного мяса.
В общем, это принесло всем этим существам только известное облегчение. По крайней мере было что-то определенное, когда поезд, отошел от станции; до того было лишь мучительное неведение, поедут ли сегодня, завтра, или послезавтра. Некоторые чувствовали ceбя как приговоренные к смерти, с ужасом ожидающие когда за ними явится палач. И вот появляется некоторое успокоение, так как сейчас все должно кончиться...
Поэтому один из солдат заорал из вагона, словно полоумный:
— Едем, едем!
Старший писарь Ванек был совершенно прав, когда говорил Швейку, что торопиться некуда.
Много дней прошло до той минуты, когда стали грузиться в вагоны. За это время беспрестанно говорили о консервах, и видавший виды Ванек утверждал, что это одни пустые бредни. Какие такие консервы? Вот напутственный молебен, — он будет, потому что молебен служили и в предыдущей маршевой роте. А если бы были консервы, то не стоило бы служить и молебен. Ну, а теперь придется консервы заменить молебном...
И вот, вместо мясных консервов появился старший фельдкурат Ибль, который убил сразу трех зайцев. Он отслужил напутственный молебен одновременно для трех маршевых батальонов, благословив два из них на победу над сербами и один — над русскими.
При этом он обратился к воинам с пламенной речью; можно было заметить, что материал для нее он почерпнул из военных календарей. Она была такая трогательная, что Швейк, находившийся вместе с Ванеком в импровизированной в вагоне канцелярии, когда они ехали в Визельбург, вспомнил эту речь и сказал старшему писарю:
— Ах, как это будет чудно, как говорил господин фельдкурат, когда день будет склоняться к вечеру и золотые лучи солнца скроются за горами, а на поле битвы, как он говорил, будут слышны последние вздохи умирающих, хрипение околевающих лошадей, стоны раненых и вопли местных жителей, когда над их головами ярко будут пылать соломенные крыши халуп!.. Я ужасно люблю, когда люди несут такую чушь!
Ванек утвердительно кивнул головой.
— М-да, это была чертовски трогательная речь, — оказал он.
— Она была прекрасна и поучительна, — продолжал Швейк. — Я ее хорошо запомнил, и когда вернусь с войны, непременно передам ее «У чаши». Господин фельдкурат, когда он все это нам растолковывал, встал в такую красивую позу, что я испугался, как бы он не поскользнулся, не упал на складной алтарь и не разбил себе башку о дарохранительницу. Он рассказал нам такие красивые примеры из истории нашей армии, когда в ней служил еще Радецкий, о том, как зарево пожара смешивалось с вечерней зарей, когда горели сараи на поле битвы, — как будто бы он сам это видел.
А в тот же самый день фельдкурат Ибль был уже в Вене и преподносил другому маршевому батальону ту же самую трогательную историю, о которой вспоминал Швейк и которая ему так понравилась, что он назвал ее исключительной чепухой.
— Дорогие воины, — говорил фельдкурат Ибль,— представьте себе, что вы перенеслись в сорок восьмой год[1], и представьте себе, что битва при Кустоцце окончилась победой, что итальянскому королю Альберту после десятидневной упорной борьбы пришлось уступить залитое кровью поле брани нашему отцу-командиру маршалу Радецкому, который еще на восемьдесят четвертом году жизни одержал такую блестящую победу. Взгляните, дорогие воины! На холме перед взятой штурмом Кустоццой остановился престарелый маршал. Вокруг него — его верные военачальники. Серьезность момента глубоко сознавалась всеми этими людьми, ибо, дорогие воины, недалеко от фельдмаршала можно было видеть одного из его воинов, боровшегося со смертью. Лежа с раздробленными руками и ногами на поле чести, раненый воин почувствовал, что маршал Радецкий смотрит на него. Доблестный раненый унтер-офицер судорожно сжимал в цепенеющей руке свою золотую медаль «за храбрость». При виде обожаемого фельдмаршала в нем еще раз вспыхнула готовая угаснуть жизнь; по его коченеющему телу пробежала судорога, и умирающий с нечеловеческими усилиями попробовал подползти к фельдмаршалу. «Успокойся, не мучь себя, мой храбрый воин!» — воскликнул маршал, соскочил с лошади и протянул ему руку. «Не могу подать вам руки, господин фельдмаршал, — сказал умирающий, — потому что у меня обе руки оторвало снарядом. Но я прошу вас об одном, только об одном. Скажите мне всю правду: за нами ли победа?» — «Да, мы одержали полную победу, дорогой брат, — ласково ответил фельдмаршал. — Как жаль, что твоя радость омрачена тяжелой раной!» — «Действительно, господин фельдмаршал, мне, видно, не жить», — приветливо улыбаясь, отозвался герой глухим голосом. «Тебе, верно, хочется пить?» — опросил Радецкий. «О да, господин фельдмаршал, ведь день был жаркий, до тридцати градусов в тени». Тогда Радецкий выхватил флягу у одного из своих адъютантов и протянул ее умирающему. Тот единым духом выпил ее. «Награди вас бог!» — воскликнул он, стараясь поцеловать руку своего обожаемого начальника. «Сколько лет ты прослужил?» —спросил его фельдмаршал. «Более сорока лет, господин фельдмаршал. При Асперне я получил золотую медаль. И при Лейпциге я был, и военная медаль у меня тоже есть… Пять раз я был тяжело ранен, а вот теперь мне пришел конец! Но какой восторг и какое счастье, что я дожил до этого дня! Мне смерть не страшна, потому что мы одержали блестящую победу, и наш император получит обратно свои земли». В этот миг, дорогие воины, из лагеря донеслись величественные звуки нашего народного гимна: «Боже, сохрани, боже, защити»; мощно и гордо реяли они над полем сражения. Умирающий воин, прощаясь с жизнью, еще раз попытался подняться. «Да здравствует Австрия! — восторженно крикнул он. — Да здравствует Австрия! Пойте, пойте наш дивный гимн! Да здравствует наш обожаемый верховный вождь, да здравствует армия!» Умирающий еще раз припал к руке фельдмаршала и поцеловал ее, а потом склонился на землю, и последний, тихий вздох вырвался из его благородной груди. Верховный вождь обнажил голову перед трупом одного из своих храбрейших солдат. «Этот прекрасный конец в самом деле достоин зависти», — сказал взволнованный фельдмаршал, опустив главу на молитвенно сложенные руки...
— Дорогие воины, — закончил свою речь Ибль, — желаю вам, чтобы и у всех вас был такой же славный, прекрасный конец!
Когда Швейк вспомнил эту речь, он с полным правом, ничуть не преувеличивая, мог называть старшего фельдкурата Ибля идиотом, каких свет не видывал.
Затем Швейк начал говорить о всем известных приказах, которые были прочитаны им перед посадкой в вагоны. Один из них был подписанный Францем Иосифом приказ по армии, другой — приказ эрцгерцога Иосифа Фердинанда, и оба касались происшествий на Дуклинском перевале от 3 апреля 1915 года, когда два батальона 28-го пехотного полка вместе со своими офицерами и с музыкой во главе перешли на сторону русских.
Оба приказа читались дрожащим голосом и гласили:
ПРИКАЗ ПО АРМИИ ОТ 17 АПРЕЛЯ 1915 ГОДА
С чувством тяжкой скорби повелеваем Мы исключить из состава Нашей армии 28-й пехотный полк за трусость и государственную измену, отобрать у него знамя и передать в военный музей. История полка, который отправился на фронт с отравленным сознанием своего долга, считается отныне прекращенной.
Франц Иосиф (собственноручная подпись).
ПРИКАЗ ПО АРМИИ ЭРЦГЕРЦОГА ИОСИФА ФЕРДИНАНДА
3 апреля во время тяжелых боев на Дуклинском перевале два батальона 28-го пехотного полка вместе с своими офицерами без единого выстрела сдались одному батальону русских и покрыли себя, таким образам, несмываемым позором.
73-му пехотному полку вместе с германскими частями удалась, несмотря на тяжелые потери убитыми и ранеными, удержать позицию до прибытия подкреплений.
28-й пехотный полк навсегда исключается из списков австрийских полков, а оставшиеся нижние чины, равно как и офицеры, будут распределены по другим частям армии и флота, дабы искупить собственною кровью эту тяжкую вину.
Чешские полки в течение всей кампании, в особенности же во время последних боев, неоднократно оказывались ненадежными, в частности, при защите позиций, в которых они остаются на более продолжительное время. В виду окопного характера войны, неприятелю обыкновенно очень скоро удается вступать в сношения с недостойными элементами, и он при содействии этих изменников обращает свои атаки на участки фронта, занятые именно этими войсками. Противнику часто удается изумительно быстро и почти без всякого сопротивления овладевать такими участками фронта и брать в план большое количество людей. Позор, срам и презрение тем бессовестным и бесчестным негодяям, которые изменяют своему государю и родине и оскверняют славные знамена нашей доблестной армии, а вместе с тем и честь той народности, к которой они принадлежат! Рано или поздно их настигнет пуля или веревка палача! Долг каждого чеха, у которого сохранилось чувство чести, доносить своим прямым начальникам о всех гнусных провокаторах и изменниках, которые находятся в их среде. А кто этого не делает, тот такой же подлец и изменник! Приказ этот прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях и экипажах, а в чешских толках читать повторно.
Эрцгерцог Иосиф Фердинанд.
— Немного поздновато они нам это прочитали,—сказал Ванеку Швейк. — Я только удивляюсь, что они прочитали его лишь теперь, в то время как его императорское величество издало свой приказ еще семнадцатого апреля. Ведь это похоже на то, будто они по каким-то соображениям не хотели сообщить нам тот приказ сразу. Если бы я был императором, я не позволил бы, чтобы мной так помыкали. Раз я семнадцатого апреля издал приказ, надо, чтобы его семнадцатого апреля прочли везде, где полагается, даже если бы началось светопреставление.
В другом конце вагона, напротив Ванека, сидел повар-оккультист из офицерской кухни и что-то писал. Позади него сидел денщик поручика Лукаша, бородатый великан Балоун, и прикомандированный к 11-маршевой роте телефонист Ходынский. Балоун прожевывал кусок черствого солдатского хлеба и испуганно объяснял Ходынскому, что он, мол, не виноват. В этой суматохе при посадке он не мог попасть в штабной вагон к своему поручику.
Ходынский пугал его, подчеркивая, что на войне шутки плохи и что за такой поступок полагается пуля
— Ах, только бы эти мучения поскорее кончились! — скулил Балоун. — Один раз мне уже пришлось испытать нечто подобное; это было во время маневров под Вотицами. Там нам пришлось делать переходы не пивши, не евши, и когда к нам явился батальонньй адъютант, я крикнул: «Дайте нам воды и хлеба!» Oн повернулся ко мне и сказал, что если бы это было в время войны, мне пришлось бы выступить вперед, и он велел бы меня расстрелять; но так как теперь не война то он велит посадить меня в карцер. Но мне очень повезло, потому что когда он поехал верхом с донесением в штаб, он свалился с лошади и, слава богу, сломал себ шею.
Балоун глубоко вздохнул, и кусок хлеба застрял него в горле; когда он чуть-чуть оправился, он с вожделением взглянул на два чемодана поручика Лукаша которые ему велено было охранять.
— Эх, хороший паек получили господа офицеры! — с завистью промолвил он: — паштет из печенки и венгерскую салями. Вот попробовал бы кусочек!
При этом он умиленно поглядывал на чемоданы своего барина, словно голодная как волк, бездомная собачонка, сидящая перед дверью колбасной, где вкусно пахнет свежей колбасой.
— Да, недурно было бы, — согласился Ходынский, — если бы нас где-нибудь угостили хорошим обедом. Вот, знаете, когда нас в начале войны везли в Сербию, мы на каждой станции наедались вовсю, до отказа. Ужас, как нас тогда угощали! Из гусиных полотков мы вырезали кубики лучшего мяса и играли ими на шоколадных плитках в «волки и овцы». В Осеке в Хорватии два члена союза ветеранов принесли нам в вагон большой противень с жареными зайцами; ну, тут мы уж больше не выдержали и вывалили им этих зайцев на голову. Всю дорогу мы ничего другого не делали, только все блевали из окон. Капрал Матейко в нашем вагоне так налопался, что нам пришлось положить ему на живот доску и прыгать на нее сверху, тогда только ему полегчало... Когда мы проезжали по Венгрии, на каждой станции нам в вагон бросали жареных кур, и мы из них ели одни только мозг. В Капошфальве мадьяры Кидали нам чуть ли не целые жареные свиные туши, а одному из моих товарищей так попало в голову жареной свиной башкой, что он погнался за щедрым жертвователем, чтобы избить его своим поясом. Зато уж в Боснии нам не давали даже воды, а вместо воды, хотя это и было запрещено, нас поили, сколько влезет, всевозможными водками и наливками и вином. Помню, на одной станции одетые в белое девицы попробовали поднести нам пиво, но мы их так шугнули, что они бросились от нас врассыпную…
— Таким образом, — продолжал он, — мы всю дорогу были сыты и пьяны, так что я даже масти в картах едва различал, но не успели мы опомниться и окончить пульку, как пришел приказ, и нас всех высадили из вагона. Какой-то капрал, я уже не помню, как его звали, стал кричать на своих людей, чтобы они пели: «И пусть сербы все узнают, что австрийцы побеждают!» Но кто-то сзади дал ему пинка ногой, и он шлепнулся на землю. Потом он стал кричать, чтобы составили ружья в козлы, поезд сейчас же повернул обратно и ушел пустым, но только, как водится, воспользовавшись суматохой, забрал с собой все наше продовольствие на целых два дня. А вот в таком расстоянии от нас, как отсюда до тех деревьев, начали уже разрываться шрапнели. Откуда-то появился верхом батальонный командир и созвал всех на военный совет, а потом является наш поручик Мачек, чех, детина с сажень ростом, бледный как смерть, и говорит по-немецки, что дальше ехать нельзя, что путь взорван и что сербы переправились через реку и обошли наш левый фланг, но что это еще далеко от нас. К нам, как говорят, двинуты подкрепления, и мы этих сербов еще вздуем. Никто не должен сдаваться в плен, если бы до этого дошло, потому что сербы отрезают у пленных уши и носы и выкалывают им глаза. И хотя тут по соседству разрываются шрапнели, но что нам нечего беспокоиться, что это просто пристреливается наша же артиллерия. Вдруг где-то за горами раздалось: та-та-та-та-та-та… И это, мол, тоже пустяки,— это пристреливаются наши же пулеметы! А потом мы услышали слева канонаду и залегли, а над нами пронеслись гранаты и подожгли станцию, стали посвистывать пульки, и издали донеслись залпы и ружейная трескотня. Поручик Мачек приказал разобрать ружья и зарядить их. Тогда дежурный пошел к нему и заявил, что это невозможно, потому что у нас нет патронов, и что ведь известно же, что нам должны быть выданы патроны только на следующем этапном пункте, гораздо ближе к фронту, и что поезд с боевыми припасами шел впереди нашего и, вероятно, попал уже в руки сербов. Поручик Мачек на несколько минут совсем остолбенел, а затем скомандовал: «Примкнуть штыки!», сам не зная для чего, — просто с отчаяния, чтобы что-нибудь делать. Мы еще немного постояли вот так, в боевой готовности, а потом поползли вдоль железнодорожного пути, потому что показался аэроплан и офицеры крикнули: «За прикрытия!» Потом-то, конечно, выяснилось, что это был наш, когда его сбила наша же артиллерия... Тогда мы опять поднялись на ноги, хотя и не было команды: «Встать!» С фланга к нам скакал какой-то кавалерист и еще издали кричал: «Где у вас тут батальонный?» Батальонный выехал ему навстречу, тот передал ему какую-то бумагу и ускакал вправо. Батальонный прочел ее еще по дороге, и вдруг словно сошел с ума, выхватил шашку, бросился к нам и заорал офицеров: «Назад, назад! Направление на ложбину, перебежка по одному!» И вот тут-то оно и пошло и пошло. Со всех сторон, словно только этого и ждали, в нас принялись шпарить. По левую руку было кукурузное поле, и там был сущий ад! Мы на четвереньках сползли в лощину, а ранцы так и побросали на этой проклятой железнодорожной насыпи. Поручику Мачеку пуля угодила откуда-то сбоку прямо в голову, так что он и охнуть не успел. Пока мы добирались до лощины, у нас так и валились убитые и раненые. Их пришлось оставить на произвол судьбы и бежать до самого вечера. Весь район был уже очищен нашими войсками, и мы застали там только разграбленный обоз. Наконец, мы добрались до какой-то станции, где были получены новые приказы: садиться в поезд и ехать обратно в штаб полка. Но мы не могли этого сделать, потому что весь штаб попал днем раньше в плен, о чем мы узнали только на другое утро. Ну, и остались мы тогда, словно сироты какие, и никто не хотел нас знать; тогда нас прикомандировали к 73-му полку, чтобы мы отправились с ним в тыл, чему мы, сами понимаете, немало обрадовались. Но сперва нам пришлось целые сутки шлепать по грязи, пока мы нашли этот 73-й полк. А потом...
Никто уже больше не слушал его, потому что Швейк и Ванек играли в шестьдесят шесть, повар-оккультист из офицерской кухни продолжал писать подробное письмо жене, начавшей в его отсутствий издавать новый теософский журнал, а Балоун задремал на скамейке, так что телефонисту Ходынскому оставалось только повторять: «да, я этого не забуду».
Он встал и начал поглядывать в карты играющих. — Хоть бы ты мне трубку набил, что ли, — добродушно заметил ему Швейк, — раз уж ты ничего не делаешь! Игра в шестьдесят шесть — дело серьезнее, чем вся эта война и ваш несчастный эпизод на сербской границе… Эх, и дурак же я! Вот маху-то дал! Подождать бы еще ходить с короля, а вот теперь у меня туз пропадает! Эх, дурак я, дурак!
Тем временем повар-оккультист закончил письмо и еще раз перечитал его, видимо довольный тем, что, памятуя о военной цензуре, так ловко составил его:
Дорогая моя женушка!
Когда ты получишь эти строки, я буду уже несколько дней находиться в поезде, потому что мы едем на фронт. Это меня не особенно радует, так как мне приходится здесь бездельничать. Для офицеров сейчас особо не готовят, а еду они получают на этапах. Мне очень хотелось приготовить для наших господ офицеров во время переезда через Венгрию гуляш по-сегедински, но, к сожалению, из этого ничего не вышло. Может быть, когда приедем в Галицию, мне удастся приготовить настоящий галицийский шолет, т. е. вареного гуся с ядрицей или рисом. Поверь мне, моя дорогая, что я изо всех сил стараюсь по возможности облегчить нашим господам офицерам их труды и заботы. Меня перевели из полка в маршевый батальон, потому что это было мое самое большое желание — обслуживать, хотя бы и самым скромным образом, офицерскую кухню на фронте. Помнишь, когда я был призван в действующую армию, ты пожелала мне, чтобы у меня оказались хорошие начальники? Ну, так вот, твое пожелание осуществилось, и мне не только не на что жаловаться, а наоборот, все офицеры — наши истинные друзья и благодетели, и в особенности со мною они обращаются как отцы родные. При первой возможности я сообщу тебе номер нашей полевой почты…
Это письмо явилось результатом особо сложившихся обстоятельств. Дело в том, что повар-оккультист совершенно потерял расположение полковника Шредера, который оказывал ему сперва довольно явное покровительство; но после того, как по какому-то недосмотру полковнику не осталось телячьих почек на прощальном обеде, данном офицерам маршевого батальона, он отправил злосчастного повара с маршевой ротой на фронт, доверив офицерскую кухню полка какому-то жалкому учителишке из института слепых на Кларове.
Повар-оккультист еще раз пробежал глазами то, что он написал; письмо показалось ему достаточно дипломатичным, чтобы удержать автора его подальше от передовой линии, ибо, что там ни говори, а и на фронте приходится ловчить.
Правда, когда он еще до призыва был редактором и издателем оккультного журнала по изучению потустороннего мира, он написал обширную статью о неосновательности страха смерти и статью о переселении душ. Но теперь было совсем другое дело!
Он подошел ближе к Швейку и Ванеку, чтобы посмотреть их карты. Между игроками не соблюдалось сейчас никакой разницы в чинах. Они играли теперь втроем с Ходынским в преферанс.
Ординарец Швейк самыми последними словами ругал старшего писаря Ванека.
— Удивляюсь я, — ворчал он, — как это вы могли так по-дурацки сходить! Вы же видите, что он играет на ренонсах. У меня трефей нет, а вы пошли не с восьмерки, а как последний идиот — с валета бубен! Вот он и при своих!
— Стоит подымать такой крик из-за какой-то паршивой взятки! — последовал вежливый ответ старшего писаря.— Сами вы играете, как болван! Что же, прикажете мне-высосать трефовую восьмерку из пальца, что ли? Когда у меня отродясь– не было трефей, а только одни старшие пики и бубны. Понимаете, олух царя небесного?
— Тогда вам следовало играть без козырей, умник вы этакий, — с улыбкой отозвался Швейк. — Как раз такой же случай был в трактире Вальша. Там вот у такого чудака, как вы, была на руках бескозырка игра, а он все только сносил самые мелкие карты и всем давал играть распасовку. И посмотрели бы вы только, что у него были за карты! От всех мастей — все самые высшие! И так же, как мне и сейчас не было бы расчета, чтобы вы играли без козырей, так и тогда мне не было никакой выгоды, да и вообще никому не было выгоды, а каждый раз нам приходилось платить да платить. Наконец, я ему говорю: «Господин Герольд, будьте так любезны, играйте без козырей и не валяйте дурака!» А он начал на меня кричать, как я смею, прибавил, что он университет окончил, и прочее и тому подобное. Но это ему дорого обошлось. Хозяин был мой знакомый, кельнерша с нами также была близко знакома; мы заявили полицейскому патрулю, что у нас все в порядке и что, во-первых, с его стороны подлость вызывать патруль и нарушать общественную тишину и спокойствие по той причине, что он где-то перед трактиром поскользнулся и разбил себе нос; и, во-вторых, что мы его даже пальцем не тронули, когда он сплутовал в картах, и, в-третьих, что, когда это открылось, он так стремительно покинул нас, что каким-то случаем растянулся у порога. Хозяин и кельнер подтвердили, что мы действительно поступили с ним по-джентльменски, и что он лучшего обращения и не заслужил, потому что просидел с семи часов вечера до двенадцати за одним бокалом пива и бутылкой содовой воды, а разыгрывал из себя нивесть какого важного барина, чуть ли не профессора университета, хотя в преферансе смыслил не больше, чем свинья в апельсинах… Ну, кому сдавать-то?
— Давайте, сыграем в свои козыри,—предложил повар-оккультист,— по пяти хеллеров очко.
— Расскажите-ка нам лучше, — обратился к нему старший писарь, — о переселении душ. Помните, вы рассказывали буфетчице в полковом буфете в тот раз, когда разбили себе всю физиономию?
О переселении душ мне тоже уже приходилось слышать, — заметил Швейк. — Несколько лет тому назад я вдруг вздумал, как говорится, пополнить свое образование, чтобы не отставать от других, и отправился в читальню Ремесленной управы в Праге, но так как я был очень плохо одет и в брюках сзади были порядочные дырья, заняться самообразованием мне не удалось, потому что меня туда не впустили, а, наоборот, даже вывели оттуда, потому что думали, что я пришел красть чужие шубы. Тогда я надел свой лучший костюм и пошел в библиотеку Музея, достал с товарищем книгу о переселении душ и прочел в ней, как один индийский царь после смерти превратился в свинью, а когда зарезали свинью, превратился в обезьяну, а после обезьяны — в собаку, а из собаки — в министра. Потом, когда я попал на военную службу, я убедился, что в этом должна быть доля истины, потому что всякий, кто бы то ни был, у кого была хоть одна звездочка, ругал солдат либо свиньями, либо каким-нибудь другим животным, из чего следует заключить, что нижние чины тысячу лет тому назад были, вероятно, знаменитыми полководцами. Но вот, когда начинается война, такое переселение душ становится весьма каверзной штукой. Чорт его знает, сколько превращений пришлось испытать человеку, пока он не стал телефонистом, поваром или рядовым пехотного полка! И вдруг его разорвет снарядом, и его душа переселится в артиллерийскую лошадь! А в батарею, когда она будет выезжать на какую-нибудь позицию, бахнет эдакий чемоданище и убьет лошадь, в которую только что переселилась душа убитого солдата, и этой душе сразу же придется опять переселяться, скажем, в какую-нибудь корову в обозе, из котором на следующий день будут варить гуляш для нашей роты, так что душа опять летит вон и переселяется, например, в телефониста, а телефониста…
— Меня удивляет, что вы как раз меня избрали мишенью для своих неудачных острот, — перебил его видимо обиженный телефонист.
— Скажите, не родственник ли вам некий Ходынский в Праге, владелец частного детективного бюро?[2] — с наивным видом спросил Швейк. — Я очень люблю частных сыщиков. Несколько лет тому назад я служил в полку тоже вот с таким сыщиком, с неким Штендлером. У этого типа была заостренная кверху голова, даже и наш фельдфебель постоянно говаривал, что ему приходилось видеть на своем веку много уродливых солдатских голов, но он не мог предполагать, что существует такая вышка.
«Послушайте-ка, Штендлер, — говорил он ему иногда, — если бы у нас не было маневров, ваша остроконечная башка ни к чему не годилась бы; ну, а так-то хоть артиллерия может пристреливаться по ней, если случится попасть в такую местность, где не найти другого «выдающегося» предмета кроме вашей вышки». Да, немало бедняге пришлось от него перетерпеть! Бывало, при маршировке, вышлет он его, сердягу, на пятьсот метров вперед, а потом скомандует: «Направление— на острую башку!» И вообще этому господину Штендлеру не везло, хотя бы и в его частной жизни. Частенько он рассказывал нам в буфете, какие муки ему приходилось иногда переносить. Например, ему поручали расследовать, не треплется ли супруга какого-нибудь его клиента с кем-либо другим и, если треплется, то с кем, где и как. Или, наоборот, ревнивая жена хочет непременно узнать, за кем именно волочится ее муж, чтобы устроить ему дома тем больший скандал. Сам-то он был очень образованный человек, говорил о нарушении супружеской верности только в самых изысканных выражениях и всегда чуть не плакал, когда рассказывал нам, что все эти люди требовали от него, чтобы он непременно застал «его» или «ее» на месте преступления. Другой бы, может быть, только радовался, если бы застал какую-нибудь парочку на месте преступления, и глаза бы себе все проглядел, но господин Штендлер страшно этим возмущался. Он очень интеллигентно объяснял нам, что ему даже просто противно смотреть на эти мерзости. У нас всегда слюнки текли, как у собаки, мимо которой проносят свежую ветчину, когда он нам рассказывал о всевозможных сценах, которые ему приходилось наблюдать. Когда нас оставляли без отпуска, он всегда рисовал нам картинки. «Вот в таком виде, — говорил он, — я накрыл госпожу такую-то с господином таким-то!» И адреса нам сообщал. А сам все такой грустный. «Вы не поверите, — уныло говорил он, — какие плюхи мне приходилось получать от обоих участников! И это меня еще не так удручает, как то, что я брал взятки. Один такой случай я никогда не забуду. Вы себе только представьте: он — в чем мать родила, она — тоже, в номере гостиницы, и не заперлись на ключ! Ах, идиоты!.. Когда я вошел, оба вскочили, и он остановился передо мной, прикрываясь, заместо фигового листка, рукою, а дама повернулась ко мне спиной. «Виноват, господин Земек, — сказал я, — я частный сыщик Штендлер из бюро Ходынокого, и мне официально, по заявлению вашей супруги, поручено застать вас на месте преступления. А эта дама, с которой вы состоите в незаконной связи, это госпожа Грот». Никогда в жизни я не встречал такого спокойного гражданина. «Позвольте, — сказал он, как будто дело шло о самой обыкновенной вещи, — я сейчас оденусь. А виновата во всем только моя жена, которая своей беспричинной ревностью заставила меня вступить в эту незаконную связь и, по необоснованному подозрению, оскорбляет меня, своего супруга, упреками и недоверием».— «К сожалению, этот позор, несомненно, не может больше оставаться в тайне…» — начал я. — «Где мои кальсоны?»—спокойно перебил он меня. — «На кровати». Натягивая кальсоны, он продолжал свои объяснения. — «Что ж, если этот позор не может больше оставаться в тайне, то придется развестись с ней».— «Имейте в виду, что от этого позор не уменьшится». — «Что ж, развод — это вообще, знаете ли, довольно неприятная вещь, — продолжал он, одеваясь,— и лучше всего бывает, когда супруга вооружается терпением и не подает повода для общественного скандала. Впрочем, делайте, что вам угодно, а я оставляю вас с этой дамой вдвоем». Тем временем госпожа Грот забралась в кровать, а господин Земек пожал мне руку и ушел». Я хорошенько не помню, что еще рассказывал нам господин Штендлер, но только он очень интеллигентно беседовал с лежавшей в кровати дамой. Например, он говорил, что брак не создан для того, чтобы попросту сделать всех счастливыми, и что долг каждого — подавлять в брачной жизни свои вожделения и очистить и облагородить свою греховную плоть. «При этом, — рассказывал нам Штендлер, — я понемножку начал раздеваться, и когда уже почти совсем разделся, в комнату вдруг вошел мой хороший знакомый Стах, тоже частный сыщик из конкурировавшего с нами бюро Штерна, куда обратился за содействием господин Грот, чтобы изобличить жену, которая, по его предположению, с кем-то путалась. Этот Стах только сказал: «Ага, господин Штендлер с госпожой Грот! Поздравляю!» — тихонько закрыл дверь и ушел. «Ну, теперь уже все равно, — промолвила госпожа Грот, — теперь вам уж не стоит одеваться, а возле меня места еще довольно!» — «Да мне много места и не надо, сударыня», ответил я, а потом уж и не помню, что говорил. Помню только, что я утверждал, что если между супругами нет согласия, то от этого сильно страдает воспитание детей». Потом он нам еще рассказал, что после этого он поспешил одеться и удрал, чтобы как можно скорее дололожить о случившемся своему шефу, господину Ходынскому, но что сперва он решил немного подкрепиться, а когда явился в бюро, то там уже заварилась целая история. Дело в том, что этот несчастный Стах успел побывать там по поручению своего шефа, господина Штерна, чтобы довести до сведения господина Ходынского, что у него за служащие в его детективном бюро. Ну, а Ходынский не придумал ничего лучшего, как послать за его, Штендлера, супругой, чтобы она сама с ним разделалась за то, что его послали по долгу службы, а он дал поймать себя на месте преступления агенту конкурента. «И вот с этого времени, — постоянно уверял господин Штендлер, когда о том заходила речь, — у меня голова еще больше заострилась...» — Ну так как же, играем мы по пять или по десять хеллеров?
Они сели за карты.
Поезд остановился на станции Мошон. Уже стемнело, и никого не выпускали из вагона.
Когда поезд двинулся дальше, из одного вагона послышался громкий голос, словно старавшийся заглушить стук и грохот колес. Какой-то солдат из Кашперских гор, на которого сильно подействовали надвинувшиеся сумерки, страшным голосом стал воспевать тихую ночь, надвигавшуюся на венгерскую равнину:
Доброй ночи! Доброй ночи!
Кто устал, сомкните очи.
День окончен безмятежный,
Отдых дан руке прилежной…
До утра сомкните очи.
Доброй ночи! Доброй ночи!
— Заткнись, несчастный! — прикрикнул кто-то на сентиментального певца, который тотчас же умолк.
Его оттащили от окна.
Но прилежные руки не отдыхали до самого утра. Как почти во всем поезде при свете огарков, так и здесь, но только под маленькой керосиновой лампочкой, продолжалась игра в свои козыри, и каждый раз, когда кто-нибудь проигрывал, Швейк заявлял, что это — самая справедливая игра, потому что каждый может прикупить столько карт, сколько ему вздумается.
— В этой игре, — утверждал Швейк, — надо только купить туза и семерку, а потом можно их выложить. Остальные карты прикупать не стоит. Это всегда рискованно.
— Давайте, выпьем-ка, — предложил при общем одобрении Ванек.
— Семерка червей, — объявил Швейк, снимая карты.— Каждый платит пять хеллеров, прикупка в четыре карты. Ну-ка, живее, чтобы дело не стояло.
На всех лицах отражалось такое довольство, как будто бы не было никакой войны и люди не ехали в поезде, везшем их на фронт, на кровавую бойню, а сидели за столиками в каком-нибудь пражском кафе.
— Вот не ожидал, — сказал Швейк по окончании одной партии, — что получу еще туза, когда я пошел ни с чем и прикупил все четыре карты. Что вы могли поделать со мной вашим королем!? Ведь я бы убил его с первого хода.
И в то время, как здесь били королей тузами, где-то на фронте короли били друг друга своими подданными.
В штабном вагоне, где сидели офицеры маршевого батальона, царила вначале необычайная тишина. Большинство офицеров углубилось в чтение маленькой, в коленкоровом переплете, книжечки под названием: «Грехи отцов», рассказы Людвига Гангофера, и внимательно изучало страницу сто шестьдесят первую. Батальонный командир, капитан Сагнер, стоял у окна и держал в руках такую же книжку, тоже открытую на сто шестьдесят первой странице.
Он глядел на пробегавший мимо него ландшафт и обдумывал, как ему получше объяснить, что делать господам офицерам с этой книгой. Собственно говоря, все это дело имело строго конфиденциальный характер. Тем временем офицеры недоумевали, не спятил ли полковник Шредер окончательно с ума. Правда, он давно уже, что называется, заговаривался, но все же нельзя было ожидать, что это случится с ним так внезапно. Перед отходом поезда он созвал их всех на последнее совещание, где сообщил им, что для каждого из них приготовлен один экземпляр книги «Грехи отцов» Людвига Гангофера, и что он приказал доставить эти книги в канцелярию батальона.
— Господа, — сказал он с таинственным выражением,— никогда не забывайте страницы сто шестьдесят первой.
Углубившись в эту страницу, офицеры все же не могли ничего понять. На этой странице какая-то Марта подходила к письменному столу, извлекала оттуда какую-то роль и вслух соображала, что публика должна будет чувствовать сострадание к исполнителю этой роли. Затем на этой же странице появлялся еще какой-то Альберт, который всячески старался острить, но его остроты, без связи с предыдущим текстом, казались такими плоскими, что поручик Лукаш от злости перегрыз свой янтарный мундштук.
«Старик положительно спятил, — думали все, — и с ним дело обстоит плохо. Теперь уж, наверно, его назначат в военное министерство».
Капитан Сагнер отошел от окна, составив, наконец, план своего маленького доклада. У него не было особого педагогического дарования, и поэтому-то он так много убил времени, пока не справился со своей задачей — объяснить значение сто шестьдесят первой страницы.
Прежде чем начать свою речь, он назвал офицеров «господами», как это делал и старик-полковник, хотя еще раньше, чем они сели в поезд, он называл их «товарищами».
— Итак, господа, — начал он и сообщил, что вчера вечерам получил от полковника инструкцию касательно сто шестьдесят первой страницы романа Людвига Гангофера «Грехи отцов».
— Итак, господа, — торжественным тоном продолжал он, — я должен познакомить вас с секретной инструкцией по поводу новой системы шифрования донесений и приказов во время боевых действий.
Кадет[3] Биглер вытащил записную книжку и карандаш и сказал полным служебного усердия тоном:
— Я готов, господин капитан.
Все взглянули на этого дурачка, усердие которого, проявленное им в учебной команде, граничило с кретинизмом. Он пошел на военную службу добровольцем и при первом же случае заявил начальнику учебной команды, когда тот знакомился с семейными обстоятельствами учащихся, что его предки, собственно, писались «Биглер фон Лейтхольд», и в гербе их были изображены крыло аиста и хвост рыбы.
С тех пор его называли по его фамильному гербу «аистом с рыбьим хвостом». Его жестоко дразнили, и он вдруг стал всем крайне несимпатичен; ибо все это никоим образом нельзя было согласовать с почтенной торговлей заячьими и кроличьими шкурками, которой занимался его отец. Романтически настроенный, восторженный сын искренно старался усвоить все военные науки и выделялся не только прилежанием и знанием всего, что преподавалось на курсах, но и тем, что по собственной инициативе ревностно углублялся в изучение специальных исследований по военному искусству и военной истории, о которой он всегда говорил, пока его не обрывали. Он воображал, что среди офицеров он на равной ноге с высшими чинами.
— Господин кадет, — отрезал капитан Сагнер, — пока я не разрешил вам говорить, прошу вас молчать, так как никто ни о чем вас не спрашивал. Впрочем, вы замечательно хитроумный человек. Я собираюсь сообщить вам секретные сведения, а вы хотите записать их себе в книжечку. Вы знаете, что в случае потери этой книжечки вас ожидает полевой суд?
У кадета Биглера была еще скверная привычка всегда пытаться убедить других, что у него были самые лучшие намерения.
— Разрешите доложить, господин капитан, — ответил он, — что даже при возможной потере моей записной книжечки никто не будет в состоянии разобрать, что я написал, потому что я стенографирую и никто не сумеет прочесть мои сокращения. Дело в том, что я пользуюсь английской системой стенографирования.
Все с презрением взглянули на него, а капитан Сагнер только махнул рукой и продолжал:
— Я уже го ворил вам о новом способе шифрования депеш во время боевых действий. Вам, может быть, казалось непонятным, почему я рекомендовал обратить ваше внимание именно на страницу сто шестьдесят первую романа Людвига Гангофера «Грехи отцов»; но эта страница, господа, является ключом нового метода шифрования, утвержденного приказом генерального штаба той армии, в состав которой мы входим. Как вам известно, существует несколько методов шифрования важных донесений. Новейший, которым пользуемся мы, основан на системе дополнительных цифр. Таким образом, отменяются врученные вам на прошлой неделе в штабе полка шифры и правила их расшифрования.
— Ага, система эрцгерцога Альберта, — пробормотал себе под нос усердный кадет Биглер. — Знаю, знаю — заимствованная у Гронфельда, № 8922/Р.
— Эта новая система крайне проста, — продолжал раздаваться в вагоне голос капитана Сагнера.— Я лично получил от господина полковника вторую часть книги вместе с инструкцией. Если мы, например, получили бы такой приказ: «Под высотой 228 направить пулеметный огонь левее», то, господа, депеша гласила бы так: «Вещь, с, мы, которое, нас, на, видят, в, которые, обещают, которых, Марте, мы, этого, нам, спасибо, конечно, режиссер, конец, мы, обещание, мы, лучше, обещание, действительно, думаю, мысль, очень, господствует, голос, последние». Как видите, все это очень просто и не осложнено лишними комбинациями. Депеша передается по телефону из штаба в батальон, а оттуда по телефону же в poтy. По получении такой шифрованной депеши ротный командир расшифровывает ее следующим образом. Он берет «Грехи отцов», открывает сто шестьдесят первую страницу и начинает искать сверху на смежной странице слово «вещь». Вот, пожалуйста, господа! Прежде всего, слово «вещь» на странице сто шестидесятой находится в ряду слов на пятьдесят втором месте; стало быть, надо искать на следующей сто шестьдесят первой странице пятьдесят вторую букву сверху. Обратите внимание, что эта буква «п». Следующее слово в депеше — «с». На странице сто шестидесятой оно по счету седьмое слово, соответствующее на странице сто шестьдесят первой седьмой букве, т. е. букве «о». Затем идет слово «мы», а это — прошу вашего внимания, господа! — является восемьдесят восьмым словом, соответствующим восемьдесят восьмой букве на следующей странице сто шестьдесят первой, т. е. букве «д». Таким образом, мы расшифровали слово под». Мы продолжаем нашу работу, пока не составится весь приказ: «Под высотой 228 направить пулеметный огонь левее!» Не правда ли, господа, крайне остроумно и просто, и притом не обойтись без надлежащего ключа, т. е. сто шестьдесят первой страницы книга Людвига Гангофера «Грехи отцов»?
Все молча уставились на злополучные страницы и тяжело задумались. С минуту царила полная тишина, пока кадет Биглер дрожащим голосом вдруг не воскликнул:
— Иисус, Мария, господин капитан, честь имею доложить, тут что-то не то!
И в самом деле, тут было что-то не то.
Как ни старались господа офицеры, но никто кроме капитана Сагнера не находил на странице сто шестидесятой тех слов, которым соответствовали бы на странице сто шестьдесят лервой буквы, составлявшие ключ депеши.
— Господа, — смущенно сказал капитан Сагнер, убедившись, что вырвавшийся у кадета Биглера вопль отчаяния был вполне справедлив, — что тут такое случилось? В моих «Грехах отцов» Гангофера эти слова имеются, а в ваших — нет?
— Разрешите, господин капитан, — снова поднялся Биглер.—Я позволю себе обратить ваше внимание на то, что роман Людвига Гангофера состоит из двух частей. Благоволите сами убедиться, — на обложке напечатано: «Роман в двух частях». У нас первая часть, а у вас — вторая часть, продолжал неумолимый кадет Биглер, — и поэтому ясно, как день, что наши сто шестидесятая и сто шестьдесят первая страницы не совпадают с вашими. У нас тут совсем другие слова. Первое слово расшифрованной депеши получается у вас — «под», а у нас — «рак»!
Всем теперь стало совершенно ясно, что Биглер, пожалуй, вовсе не такой уж дурак.
— Я получил вторую часть из штаба бригады, — сказал капитан Сагнер.—Здесь, очевидно, произошло какое-то недоразумение. Господин полковник выписал для вас первую часть. Повидимому, — продолжал он, как будто бы все было совершенно ясно и он уже знал все это еще до того, как начал свой доклад о простейшем способе шифрования, — напутали еще в штабе бригады. Полку не сообщили, что надо было выписать вторую часть, вот и получилась эта неразбериха.
Тем временем Биглер торжествующе поглядывал на окружающих, и подпоручик Дуб шепнул поручику Лукашу, что «аист с рыбьим хвостом» все-таки здорово поддел капитана Сагнера.
— Странный случай, господа, — снова начал капитан Сагнер, словно собираясь завязать разговор, ибо тишина вокруг него стояла удручающая. — Стало быть, и в канцелярии бригады сидят растяпы.
— Разрешите заметить, — опять поднялся неугомонный кадет Биглер, захотевший блеснуть своими познаниями, — что сообщения столь конфиденциального характера не должны были бы проходить через канцелярию бригады. Распоряжения, касающиеся самых секретных дел армии, должны были бы объявляться строго конфиденциальными циркулярами только дивизионными и бригадными начальниками. Я знаю один шифр, который употреблялся в войнах за Сардинию и Савойю, в англо-французской кампании под Севастополем, во время боксерского восстания в Китае и в последнюю русско-японскую войну. При этой системе…
— Как же, очень она нужна нам, ваша система! — презрительно и с неудовольствием отозвался капитан Сагнер. — Во всяком случае, несомненно, что система, о которой шла речь, и которую я вам объяснил, является не только одной из лучших, но и, можно сказать, непревзойденной. Ей не опасны никакие ухищрения неприятельской контр-разведки. Хоть расшибись, неприятель не может прочесть наш шифр. Это нечто совершенно новое. У этого шифра нет прецедентов.
Старательный кадет Биглер многозначительно кашлянул.
— Я позволю себе, — сказал он, — обратить ваше внимание, господин капитан, на книгу Керикгоффа о шифрах в военном деле. Эту книгу каждый может заказать в военно-техническом издательстве. В ней точно описан метод, о котором я говорил вам, господин капитан. Изобретателем его является полковник Кирхер, служивший при Наполеоне I в саксонской армии. Книга эта называется «Шифрованные депеши Кирхера». Каждое слово депеши объясняется по ключу, напечатанному на противоположной странице. Эта система была усовершенствована поручиком Флейснером в его «Учебнике военной тайнописи», который каждый может купить в издательстве при Военной академии в Вене. Вот, разрешите, господин капитан!
Биглер порылся в своем чемоданчике, достал книгу, о которой говорил, и продолжал:
— Флейснер приводит даже тот же самый пример. Вот, прошу всех убедиться. Тот же самый пример, который мы только что слышали! Донесение: «Под высотой 228 направить пулеметный огонь левее». Ключ: Людвиг Гангофер, «Грехи отцов», часть вторая. И вот, прошу вас дальше. Шифр: «Вещь, с, мы, которое, нас, на, видят, в, которые, обещают, которых, Марте...» и т. д. Как раз то, что мы только что слышали.
Против этого нечего было возразить. Этот сопляк, этот «аист с рыбьим хвостом» был совершенно прав.
В штабе армии кто-то из господ офицеров постарался облегчить себе работу. Он просто «открыл» книгу Флейснера о военных шифрах, и — готово дело.
В продолжение всех этих разговоров можно было заметить, что поручик Лукаш старался побороть какое-то странное душевное волнение. Он кусал себе губы, хотел что-то сказать, но затем начинал говорить о чем-либо другом.
— Ах, не стоит из-за этого так волноваться,— сказал он в крайнем смущении. — Ведь когда мы находились в лагере в Бруке на Летаве, у нас пытались ввести целый ряд систем шифрования депеш, и пока мы доберемся до фронта, выдумают еще новые. Но мне кажется, что во время боя у нас не будет времени расшифровывать такие тайнописи. Раньше чем кто-нибудь сможет разобраться в шифрованном донесении или распоряжении, полетит к чорту не только рота или батальон, но и вся бригада. Так что это дело на практике неприменимо.
— На практике, — неохотно согласился капитан Сагнер,— по крайней мере, что касается моих наблюдений на сербском театре войны, действительно ни у кого не было времени заниматься расшифровкой. Я не буду утверждать, что шифры не имеют значения во время более длительного пребывания на позициях, когда мы окопаемся и выжидаем. А что шифры все время меняются, — это — правда.
Капитан Сагнер готов был отступать по всей линии.
— Значительную долю вины в том, что наши штабы на фронте все реже и реже пользуются шифрами, следует искать в том, что наш телефон недостаточно усовершенствован и в особенности во время канонады неясно передает отдельные слоги. Попросту — вы в него ничего не слышите и, таким образом, получается невероятный хаос. Ну, а хаос и беспорядок — это самое скверное, что может случиться во время боя, господа, — пророчески добавил он и умолк.
– Скоро,— снова начал он, выглянув в окно, — мы будем в Рабе. Людям выдадут по сто пятьдесят граммов венгерской колбасы. Мы простоим там с полчаса. — Он взглянул на расписание. — В 4 12 ч. д. поезд отходит. В З 35 ч. д. посадка в вагоны. Высадка — по-ротно. 11-я рота выходит по-взводно к продовольственному магазину № 6. Контролером при раздаче назначается кадет Биглер.
Все взглянули на Биглера, словно желая сказать: «Погоди, не сладко тебе придется, молокосос!»
Но старательный кадет вытащил уже из чемоданчика лист бумаги и линейку, разлиновал бумагу, расписал на ней маршевые роты и опросил начальников частей о количестве имеющихся у них людей. Никто не знал точных цифр, и все сообщили Биглеру необходимые ему сведения по приблизительным записям в памятных книжках.
Капитан Сагнер принялся со скуки читать «Грехи отцов», а когда поезд остановился на вокзале в Рабе, захлопнул книгу и заметил: — А ведь этот Гангофер вовсе не плохо пишет.
Поручик Лукаш первый выскочил из штабного вагона и направился к тому, где находился Швейк.
Швейк и его товарищи уже давно кончили играть в карты, Балоун, денщик поручика Лукаша, успел так проголодаться, что даже начал роптать на военные власти и повел речь о том, что он, мол, прекрасно знает, как набивают себе брюхо офицеры; хуже, чем во времена крепостничества, раньше такого безобразия на военной службе не было. Ведь дома его дед рассказывал ему, что офицеры в войну шестьдесят шестого года делили даже со своими солдатами кур и хлеб. Он скулил до тех пор, пока Швейк не счел необходимым заступиться за военные власти и их действия в настоящей войне.
— Ну и молодой же у тебя дед, — ласково сказал Швейк, когда они уже подъезжали к Рабу, — раз он помнит только войну шестьдесят шестого года! Вот я знаю некоего Роновского, у него был дед, который был в Италии еще во время крепостного права, отслужил там двенадцать лет и вернулся домой капралом. А так как он не находил себе работы, то его взял к себе в батраки его сын. Вот поехали они раз на работу, возить бревна, и было там такое бревно, — как рассказывал тот дед, который служил у своего сына, — в два обхвата, так что его нельзя было сдвинуть с места! Тогда старик сказал: «Пусть остается здесь. Кто с ним будет возиться!» А лесничий, который слышал это, начал кричать и ругаться и, замахиваясь палкой, требовал, чтобы он непременно навалил на телегу и это бревно. Дед нашего Роновского ответил ему только: «Ты — щенок, а я — старый заслуженный ветеран!» А через неделю пришла ему повестка, и ему пришлось опять итти в Италию и оставаться там еще десять лет, а домой он написал, что он этого лесничего, когда вернется, хватит топором по башке. И уж это лесничему просто так повезло, что он тем временем умер.
Тут в дверях вагона появился поручик Лукаш.
— Швейк, подойдите-ка сюда! — сказал он. — Бросьте ваши глупые рассуждения и объясните-ка мне лучше одну вещь.
— Рад стараться, сию минуту, господин поручик. Поручик Лукаш увел Швейка, бросая на него крайне подозрительные взгляды.
Поручик Лукаш во время окончившегося таким фиаско[4] доклада капитана Сагнера пришел к некоторым выводам детективного свойства, для чего не потребовалось особенно остроумных комбинаций, ибо еще за день до отъезда Швейк доложил ему:
— Господин поручик, в батальоне есть какие-то книжечки для господ офицеров. Я принес их из полковой канцелярии.
Поэтому поручик Лукаш, когда они перешли второй путь и остановились за нетопленным паровозом, уже целую неделю ожидавшим поезда с боевыми припасами, спросил без обиняков:
— Ну-ка, Швейк, как было тогда дело с этими книгами?
— Так что дозвольте доложить, господин поручик, это очень длинная история, а вы всегда так расстраиваетесь, когда я вам очень подробно рассказываю. Вот как в тот раз, когда я разорвал воззвание насчет подписки на военный заем, хотели дать мне по морде, а я вам стал рассказывать, что я как-то читал в одной книге, что прежде во время войны людей заставляли платить с каждого окна столько-то, ну, например, с каждого окна по двадцати монет, или с гусей столько-то. ..
— Этак вы никогда не кончите, Швейк, — сказал поручик Лукаш, продолжая допрос и решив не упоминать о предмете их строго конфиденциальных разговоров с капитаном Сагнером, чтобы этот балда, этот Швейк, снова не натворил какой-нибудь истории.
— Вы знаете Гангхофера?
— А это кто такой? — заинтересовался Швейк.
— Немецкий писатель, дурак вы этакий, — ответил поручик Лукаш.
— Честное слово, господин поручик, — со страдальческой миной сказал Швейк, — я лично не знаю ни одного немецкого писателя. Лично я знал только одного чешского писателя, некоего Ладислава Гаека из Домажлиц. Он был редактором «Мира животных», и я как-то продал ему дворняжку за породистого шпица. Это был очень веселый и симпатичный господин. Он всегда приходил в ресторан и читал там вслух свои рассказы, такие грустные, что все смеялись; сам же он при этом плакал и платил зa всех, кто находился ресторане, а мы должны были ему петь:
Город Таус. Кто позолотой
Расписал твои ворота,
Кто всю жизнь бы малевал
И девчонок целовал —
Для того настал конец:
Он в сырой земле мертвец.
— Вы ведь не в театре, Швейк! Чего вы голосите, точно оперный певец? — испуганно сказал поручик Лукаш, когда Швейк спел последнюю строфу. — Ведь я вас не об этом спрашивал. Я только хотел знать, заметили ли вы, что книги, о которых вы мне сами докладывали, были сочинения Гангхофера? Итак, что было с этими книгами? — сердито выпалил он.
— С теми, которые я принес из полковой канцелярии в батальон? — спросил Швейк. — Так точно, господин поручик, они в самом деле были написаны тем господином, о котором вы меня спросили, знаю ли я его. Я получил телефонограмму прямо из полковой канцелярии. Эти книжки надо было послать в канцелярию батальона, но там уже никого не было и даже дежурный ушел, потому что им хотелось посидеть в буфете, так как ведь собирались уезжать на фронт и никто не знает, придется ли ему еще когда-нибудь посидеть в буфете… Так что, господин поручик, они были все там и пили, и нигде ни в одной из других маршевых рот тоже никого нельзя было найти; на телефонные звонки никто не отвечал. А так как вы мне приказали, чтобы я, как ординарец, все время находился при телефоне, пока к нам не прикомандировали телефониста Ходынского, то я сидел и ждал, пока меня сменят. В полковой канцелярии ругались, так как не могли никогда дозвониться; оттуда, наконец, пришла телефонограмма, чтобы канцелярия маршевого батальона приняла из полковой канцелярии какие-то книжки для господ офицеров всего маршевого батальона. А как мне известно, господин поручик, что на войне надо действовать быстро, то я и ответил, что сам явлюсь за этими книгами и снесу их в батальонную канцелярию. Мне навалили такую гору книг, что я с трудом дотащил их к нам. Когда я рассмотрел их, то сразу подумал, как бы чего не вышло! Дело в том, что полковой фельдфебель в полковой канцелярии сказал мне, что, судя по телефонограмме из полка, в батальоне уж будут знать, какие им книги брать, именно — какую часть, потому что эти книги были в двух частях, и каждая часть сама по себе: первая часть особо и вторая особо. Никогда в жизни я еще так не смеялся, потому что я уже много книг читал, но никогда еще не начинал прямо со второй части. А фельдфебель мне еще раз говорит: «Вот вам первая часть и вот вам вторая часть. А какую часть должны читать господа офицеры, это они уж сами знают». Ну, я тогда подумал, что это он, верно, спьяна так говорит, потому что книгу надо читать с начала, в особенности такой роман, какой я принес, про грехи отцов. Ведь я тоже понимаю по-немецки; и знаю, что надо начинать с первой части, потому что мы не какие-нибудь китайцы, чтобы читать сзаду наперед. Поэтому-то, господин поручик, я и спросил вас по телефону, не ввели ли теперь на военной службе новую моду, чтобы читать книги в обратном порядке — сперва вторую, а потом первую часть. А вы мне еще изволили ответить, что я, должно быть, пьян, если я даже не знаю, что в молитве сперва говорится: «отче наш», а потом уж: «аминь»!.. Чтб с вами, господин поручик? Вам дурно?
Побледневший как полотно поручик Лукаш уцепился за подножку паровоза. В его лице не было видно признаков гнева. Оно выражало только отчаяние и безнадежность.
— Продолжайте, продолжайте, Швейк… все равно. .. я уж как-нибудь.,.
— Вот я и говорю, — снова раздался на заброшенном пути мягкий голос Швейка, — что я и сам был того же мнения. Раз как-то я купил себе такой страшный роман какого-то венгерского писателя, но у этого романа недоставало всей первой части, так что мне пришлось самому придумать начало, потому что даже в такой истории про всяких душегубов не обойтись без первой части. Мне было ясно, что, собственно говоря, вовсе ни к чему господам офицерам читать сперва вторую часть, а после нее — первую, и как глупо было бы, если бы я передал в батальон то, что мне сказали в полковой канцелярии, будто господа офицеры сами знают, какую часть им надо читать. Вообще, господин поручик, вся эта история с книгами показалась мне ужасно загадочной и смешной. Я же знаю, что господа офицеры вообще очень мало читают, а во время боя…
— Перестаньте молоть чепуху, Швейк, — простонал поручик Лукаш.
— Ведь я же вас сразу тогда спросил по телефону, господин поручик, желаете ли вы получить обе части, а вы мне ответили, как сейчас, чтобы я перестал молоть чепуху, потому что кому же придет в голову тащить с собою книги. Ну, я и подумал, что если таково ваше мнение, то таково же и мнение других господ офицеров, Я даже еще у нашего Ванека спрашивал, человека опытного и бывавшего на фронте. Он мне объяснил, что сначала было все господа офицеры думали, что эта война — так себе, пустяки, и возили с собою в поход целые библиотеки, словно на дачу. Они даже получали в подарок от эрцгерцогини собрания сочинений разных писателей, чтобы не скучали в походе, так что денщики из сил выбивались и проклинали свою судьбу. Ванек говорит, что эти книги не годились ни на раскурку, ни на что другое, так как они были напечатаны на роскошной толстой бумаге. Читать было некогда, потому что все время приходилось поспешно отступать, ну, их и побросали к черту! А потом это вошло в привычку, чтобы денщики, как только начнется канонада, сейчас же выбрасывали всю литературу. После того, что мне пришлось услышать, я захотел еще раз узнать ваше мнение, господин поручик, и когда я вас спросил, что делать с этими книгами, вы изволили сказать, что если уж что-нибудь втемяшится в мою дурацкую башку, то я не отстану, пока не получу как следует по морде. Так что, господин поручик, я доставил в батальон только первую часть, а вторая так и осталась в полковом складе. У меня был такой расчет, чтоб после того как господа офицеры прочтут первую часть, им выдали и вторую, совсем как в библиотеке. Но вдруг пришел приказ ехать и телефонограмма по батальону, чтобы все лишнее сдать в полковую канцелярию. Так что я даже опросил у господина Ванека, считает он эту вторую часть чем-то лишним или нет, а он мне сказал, что после печального опыта в Сербии, Галиции и Венгрии никакой литературы на фронт уже не возят, и что единственная хорошая вещь, это — большие ящики в городах, куда бросают прочитанные газеты для отправки в армию, потому что в газеты хорошо заворачизать табак или сено, которое солдаты курят в окопах. Первую часть этого романа уже распределили по батальону, а вторую, стало быть, мы снесли в полковой склад…
Швейк замолчал, но тотчас же добавил:
— А там, на складе, господин поручик, дозвольте доложить, есть разные очень хорошие вещи, и даже цилиндр регента из Будейавиц, который явился в нем на комиссию и…
— Послушайте, Швейк, что я вам скажу, — глубоко вздохнув, перебил его поручик Лукаш. — Вы совершенно не отдаете себе отчета в последствиях, вашего поступка. Мне самому уже до чорта надоело называть вас идиотом. Вашей безграничной глупости вообще нет названия, и когда я называю вас идиотом, то это еще ласкательное словечко. Вы тут натворили такое, что ваши ужаснейшие преступления, в которых вы оказались виновны за все время моего знакомства с вами, кажутся по сравнению с ним ангельской музыкой. Ах, Швейк, если бы вы знали, что вы наделали!.. Но вы никогда этого не узнаете… Если, может быть, когда-нибудь будет речь об этих книгах, то упаси вас бог сболтнуть, будто я по телефону велел вам взять первую часть… А если когда-нибудь зайдет речь о первой и второй частях, то вы просто не обращайте внимания. Вы, мол, ничего знать не знаете и ведать не ведаете и ничего не помните, а то вы впутаете меня в какую-нибудь историю… Понимаете?
Поручик Лукаш говорил таким голосом, словно его трясла лихорадка. Швейк воспользовался моментом, когда он остановился, и с невинным видом сказал:
— Так что, господин поручик, дозвольте спросить, почему я никогда не узнаю, что я такое страшное наделал? Это я, господин поручик, только к тому позволил себе спросить, чтобы в другой раз избежать подобной истории, так как ведь вообще говорится, что человек учится на своих ошибках, как это случилось и с литейщиком Адамеком на заводе Данека, когда он по ошибке выпил соляной кислоты…
Он не договорил до конца, ибо поручик Лукаш прервал его доводы словами:
— Вы — идиот! Понимаете? Объяснять я вам ничего не буду. Полезайте обратно в вагон и скажите Балоуну, чтобы он принес мне в штабной вагон еще до Будапешта французскую булку и ливерный паштет, который лежит у меня в чемодане, завернутый в станиолевую бумагу.[5] А затем скажите Ванеку, что он — осел! Три раза я требовал у него, чтоб он дал мне точные цифры о количестве людей в батальоне, а когда мне сегодня эти цифры понадобились, то они оказались старыми, составленными еще на прошлой неделе.
— Так точно, слушаю, господин поручик, — гаркнул Швейк и медленно направился к своему вагону.
Поручик Лукаш, расхаживая взад и вперед по путям, подумал:
«Ведь вот следовало надавать этому мерзавцу хорошенько по морде, а я вместо того разговариваю с ним, как с товарищем!»
Швейк с серьезным видом полез в вагон. Он чувствовал уважение к самому себе, потому что не каждый ведь день приходится натворить таких ужасов, что даже никогда не узнаешь, в чем дело.
— Господин старший писарь, — сказал Швейк, садясь на свое место, — господин поручик Лукаш сегодня как будто в очень хорошем настроении. Он велел мне передать вам, что вы осел, потому что он уже три раза приказывал вам представить ему точные сведения о составе людей в батальоне.
— Ах, чорт! — вскипел Ванек. — Это я взводным ужо попомню. Чем я виноват, что всякий бродяга-взводный делает, что ему вздумается, и не дает мне сведений о своем взводе? Что же мне эти «точные сведения» из пальца высасывать, что ли? Ну и порядки в нашей роте! Других таких, кроме нашей 11-й, и не найдешь! Но я так и знал, так и чуял! Я ни минуты не сомневался, что у нас будет хаос. То нехватает четырех порций, то остается три лишних… Если бы эти прохвосты потрудились хоть докладывать, что столько-то людей убыло в госпиталь! Вот еще в прошлом месяца у меня в списках значился какой-то Никодем, и только при выдаче жалованья я узнал, что этот Никодем умер от скоротечной чахотки в госпитале в Будейовицах. А ведь за него все время кто-то получал довольствие. И обмундирование за него получили, а бог его знает, куда оно делось. И после этого господин поручик мне еще велит передать, что я — осел, когда он сам не может поддержать порядок в своей роте.
Старший писарь Ванек возбужденно зашагал взад и вперед по вагону.
Вот бы мне быть ротным командиром! Тогда все шло бы, как по маслу. Каждый нижний чин был бы у меня на учете. Унтер-офицеры должны были бы два раза в день подавать мне рапорты. Ну, а что будешь делать, если унтер-офицерский состав никуда не годится! И хуже всех у нас этот взводный Зика. Постоянно острит, постоянно рассказывает анекдоты, но когда я ему говорю, что Коларжик из его взвода переведен в обоз, он на другой день подает мне рапортичку на то же количество людей, как будто Коларжик все еще числится у нас в роте и гоняет лодыря в его взводе. И вот, если такие дела будут делаться изо дня в день, а потом мне еще будут говорить, что я осел, то господин поручик не наживет себе друзей! Старший писарь — это вам не какой-нибудь ефрейтор, над которым каждый может измываться, как ему угодно!
Балоун, слушавший его с открытым ртом, подкрепил мысль Ваиека крепким словечком, которое тот не решился сам сказать. Этим путем он хотел поддержать разговор.
— Эй, вы там, помалкивайте, — сердито крикнул старший писарь.
— Послушай-ка, Балоун, — обратился к нему Швейк, — тебе я должен передать, чтобы ты принес господину поручику еще до того, как мы приедем в Будапешт, булку и ливерный паштет, который лежит у господина поручика в чемодане, завернутый в станиолевую бумагу.
Великан Балоун в отчаянии опустил длинные, как у гориллы, руки, весь сгорбился и так и застыл в этом положении.
— Его у меня уже нет,— сказал он упавшим голосом, упорно глядя на грязный пол вагона.
— Нет его у меня, — прерывисто повторил он, — я… думал... я его только развернул перед отъездом… только хотел понюхать, не испортился ли… Ну, а потом и попробовал! —закончил он с таким искренним отчаянием, что всем стало все ясно.
— Да вы его просто сожрали вместе со станиолевой бумагой! —сказал Ванек и остановился перед Балоуном, радуясь, что ему не приходится больше доказывать, что не один он осел, как, очевидно, думал поручик, и что причина всех этих неурядиц кроется в какой-то другой области. Разговор перешел на объевшегося Балоуна и на трагические последствия его поступка. Ванеку очень хотелось прочитать Балоуну строгое и неприятное нравоучение, но его опередил повар-оккультист Юрайда, который отложил в сторону свою любимую книгу, перевод древне-индийских парамит, и обратился к опешившему Балоуну, еще более сгорбившемуся под ударами судьбы:
— Вам следовало бы, Балоун, самому наблюдать за собой, чтобы не потерять доверия к самому себе, а также и доверия к судьбе. Вам не следовало бы приписывать себе то, что является заслугой других. И всякий раз, когда вам придется стоять перед подобной проблемой, когда вы что-то сожрали, всегда спрашивайте себя: «В каком соотношении находится ливерный паштет со мною?»
Швейку показалось целесообразным дополнить это соображение практическим примером.
— Вот ты мне на-днях сам рассказывал, Балоун, что у вас будут резать свинью и сразу же, когда мы приедем на место и ты сообщишь номер полевой почты, тебе пошлют копченый окорок. А теперь, представь себе, что этот окорок пошлют по адресу роты, и вот мы вместе с господином старшим писарем отрежем себа каждый по кусочку; ветчина нам понравится, и мы отрежем еще по кусочку, пока с окороком не случится та же история, как с одним моим знакомым письмоносцем, по фамилии Коцль. У него был костоед, так что ему сперва отрезали ногу до щиколотки, потом — до колена, потом — до бедра, и если бы он во-время не умер, доктора бы продолжали строгать его, точно сломанный карандаш. Ну так вот, представь себе, Балоун, что мы сожрали бы твою ветчину таким же манером, как ты сожрал у господина поручика его ливерный паштет.
Великан Балоун взглянул на всех печальными глазами.
— Только благодаря моему заступничеству, — сказал Балоуну старший писарь, — вы сделались денщиком у господина поручика, так как вас хотели назначить в санитарный отряд и вам пришлось бы под пулями таскать раненых. Под Дуклой наши санитары три раза ходили за одним раненым прапорщиком, который перед самыми проволочными заграждениями был ранен пулей в живот, и все они остались на месте с простреленными головами. Только четвертой паре удалось его вынести, но прежде, чем они добрались до перевязочного пункта, прапорщик умер.
Балоун не мог больше удержаться и громко всхлипнул.
— Как тебе не стыдно! — с презрением промолвил Швейк. — Ты ведь солдат!
— Что же я могу поделать, — заскулил Балоун, — раз я не создан для войны! Ну правда же, я никак не могу наесться досыта, потому что меня оторвали от моей регулярной жизни. Это уж у нас так на роду написано. Мой покойный отец как-то в трактире в Противине побился об заклад, что он в один прием съест тридцать колбас и две буханки хлеба, и выиграл заклад. Я тоже съел как-то на пари четырех гусей и два блюда клецок и капусты. Дома я, бывало, вспомню после обеда, что надо будет еще чего-нибудь съесть на ужин, пойду в кладовую, отрежу себе кусочек мяса, пошлю за кружечкой пивца и шутя съем кило два колбаски или ветчинки. Дома у нас был старый батрак Вомела, который всегда говорил, чтобы я не наедался до отвала и не набивал себе брюха; он помнил, как ему рассказывал его дед о таком же обжоре; в то время была также какая-то война и потому в течение целых восьми лет не снимали никакого хлеба, выпекали его из соломы и из льняной мякины, считалось праздником, когда удавалось достать хоть чуточку творога, потому что хлеба вовсе не было, а этот крестьянин, когда начался голод, в одну неделю умер, ибо его желудок не был приучен к такому голоданию… Но я думаю, что господь-бог наказует людей и все же не оставляет их,— закончил Балоун, подымая кверху свое огорченное лицо.
— Господь-бог создал обжор и господь-бог о них позаботится, — заметил Швейк. — Один раз тебя уже привязали, а теперь ты хотел бы схлопотать себе, чтоб тебя послали в передовые окопы! Когда я был денщиком у господина поручика, он во всем мог полагаться на меня, и ему даже и в голову не приходило, что я могу съесть его запасы. Когда я получал что-нибудь особенное, он всегда говорил: «Оставьте это себе, Швейк», или: «Ну что ж, это меня мало интересует. Дайте мне кусочек попробовать, а с остальным делайте, что хотите!» А когда мы были в Праге и он иногда посылал меня за обедом в ресторан, то я, чтобы он не подумал, что я приношу ему маленькую порцию потому, что я съел половину по дороге, — сам на свои последние деньги прикупал еще одну порцию, если она казалась мне слишком маленькой, и все для того, чтобы господин поручик был сыт и не думал обо мне ничего плохого. Наконец, он это заметил. Я всегда должен был приносить ему из ресторана карту кушаний, и с и заказывывал по ней. Вот раз он заказал фаршированного голубя. Когда мне дали полголубя, я решил, что господин поручик может подумать, что я сожрал другую половину, и купил на свои деньги еще одну порцию и принес такую роскошную порцию, что господин поручик Шеба, который хотел в тот день навести экономию и как раз перед самым обедом пришел в гости к моему барину, тоже наелся досыта. После обеда и он говорит: «Нет, уж ты меня не уверяй, что это одна порция. Во всем мире тебе не получить на одну порцию целого фаршированного голубя. Если мне удастся сегодня раздобыть денег, я пошлю в твой ресторан за обедом. Лучше уж скажи прямо, что это была двойная порция». Тогда господин поручик велел мне в его присутствии подтвердить, что он давал мне деньги только на одну порцию, так как он даже и не знал, что у него будет гость. Я подтвердил, что он дал мне деньги на одну порцию. «Ну, вот видишь! — сказал мой поручик. — Но это еще что! А вот на-днях Швейк принес мне на обед целых два гусиных полотка! Ты только представь себе: суп с вермишелью, беф бульи с пикантным соусом, два гусиных полотка, целую горку клецок и капусты и пончики!»
— Тц-тц-тц.. . чорт возьми! — причмокнул Балоун.
— Вот тут-то и оказался камень преткновения, — продолжал Швейк. — Господин поручик Шеба в самом деле послал своего денщика на другой день за обедом в наш ресторан, и тот принес ему на второе такую маленькую кучку пилава из курицы, словно шестинедельный ребенок наделал в пеленки — этак с две чайные ложечки. Господин поручик Шеба на него и накинулся, упрекая его в том, что он съел половину, а тот клянется, что он не виноват, тогда господин поручик Шеба как даст ему по морде, и ставит ему меня в пример. Вот, говорит, это порции, так порции, которые приносит поручику Лукашу его денщик! Тогда незаслуженно избитый солдат на другой день, когда его послали в ресторан за обедом, обо всем расспросил и доложил своему барину, а тот сообщил в свою очередь моему барину. Вот сижу я вечером за газетами и читаю донесения штабов главнокомандующих неприятельских армий, как вдруг входит мой господин поручик, бледный-пребледный, направляется прямо ко мне и требует, чтобы я ему сейчас же сказал, сколько я переплатил в ресторане за взятые там двойные порции; он заявил, что ему все уже известно и мое запирательство не поможет; он давно уже знает, что я идиот, но что я сумасшедший — это ему и в голову не приходило; по его словам, я ему причинил такую неприятность, что ему ужасно хочется застрелить меня, а потом и себя. «Господин поручик, — сказал я ему, — когда вы меня взяли к себе, вы сразу же заявили, что, по вашему мнению, каждый денщик вор и негодяй. Если бы я получал в ресторане действительно такие маленькие порции на второе, вы, наверное, подумали бы, что я и в самом деле такой негодяй и что я объедаю вас…»
— Ах, ты мой бог! — прошептал Балоун, нагнулся чтобы поднять чемодан поручика Лукаша и отошел с ним в сторону.
— Тогда поручик Лукаш начал искать у себя во всех карманах, а так как это оказалось тщетным, полез в жилетный карман и дал мне свои серебряные часы — так он был тронут! «Пока я получу жалованье, Швейк,— сказал он, — вы мне все напишите и сосчитайте, сколько я вам должен… А часы вы оставьте себе в придачу. .. И другой раз не смейте быть таким сумасшедшим!» А потом у нас наступил однажды такой критический момент, что мне пришлось стащить часы в ломбард.. .
— Что вы там делаете, Балоун? — спросил в эту минуту старший писарь Ванек.
Вместо ответа, несчастный Балоун закашлялся. Дело в том, что он открыл чемодан поручика Лукаша и съел его последнюю булку…
Мимо станции прошел, не останавливаясь, другой воинский поезд, битком набитый дейчмейстерами, которых посылали на сербский фронт. Они находились еще под впечатлением восторженных проводов в Вене и от самой Вены до сих пор не переставали горланить:
Принц Евгений благородный
Императору хотел
Крепость Белград возвратить.
Приказал он мост построить,
Чтобы в город пропустить
И войска и снаряженье…
Какой-то капрал с лихо закрученными кверху усами, опираясь локтями на солдат, сидевших в дверях вагона, и свесив ноги наружу, высовывался вперед, размахивал в такт руками и во все горло орал:
Мост построили отличный
Для обоза и для пушек —
Переправу чрез Дунай.
Возле города Землина
Мы разбили крепкий лагерь.
Чтобы сербов выгнать вон…
В этот момент он потерял равновесие, вылетел вагона и со всего размаха напоролся животом на рычаг железнодорожной стрелки, на котором и остался висеть. Поезд между тем промчался дальше, а в задних вагонах затянули новую песню:
Граф Радеикий славно дрался
И врагов прогнать поклялся
Из Ломбардии весной.
Мы в Вероне долго ждали…
Подкрепленья нам прислали.
Тут стал действовать герой…
Пронзенный каким-то дурацким рычагом стрелки, воинственный капрал был уже мертв. Вскоре возле него на часах встал какой-то молоденький солдатик команды, охранявшей станцию. Он с большой серьезностью исполнял порученное ему задание. С примкнутым к ружью штыком, он стоял, вытянувшись возле стрелки, с таким победоносным видом, будто трагическая смерть капрала на стрелке была делом его рук.
Так как это был мадьяр, он стал кричать во все горло, когда люди 91-го полка из маршевого батальона захотели взглянуть на мертвого:
— Не подходи! Нельзя! Начальство не велит!
— Этот, по крайней мере, уж все перетерпел, — заметил бравый солдат Швейк, тоже, конечно, бывший среди любопытных, — а это имеет свои преимущества, потому что если человек получил свою порцию железа в живот здесь, то, по крайней мере, все знают, где его похоронили. Хорошо, что это случилось у самой станции и что не придется искать его могилу на всех театрах воины.
—Он очень аккуратно напоролся, — добавил Швейк с видом знатока, осмотрев мертвого капрала еще и с другой стороны. — У него все кишки остались в штанах.
— Нельзя, не подходи! — крикнул молодой мадьярский солдатик. — Начальство не приказало!
Вдруг позади Швейка раздался строгий голос:
— Что вы тут делаете?
Швейк отдал честь. Перед ним стоял кадет Биглер.
— Так точно, господин кадет, мы смотрим покойника.
— А какую вы тут ведете агитацию? Какое вам до всего этого дело?
— Никак нет, господин кадет, — с достоинством ответил Швейк, — я нигде не веду никакой агитации.
Позади них несколько солдат засмеялись, и вперед выступил Ванек.
— Господин кадет, — сказал он, — господин поручик Лукаш послал сюда ординарца Швейка, чтобы тот сообщил ему, что тут случилось. Я только что был в штабном вагоне и слышал, что батальонный ординарец Матушич по приказанию батальонного командира ищет вас, чтобы вы сейчас же явились к господину капитану.
Вскоре после этого был дан сигнал к посадке в вагоны, и все вернулись на свои места.
— Если где-нибудь соберется несколько человек, — сказал Ванек, идя рядом со Швейком, — то вы бросьте свои рассуждения, Швейк, потому что иначе вам это могут поставить в вину. Капрал-то ведь из дейчмейстеров, поэтому можно было истолковать ваши слова так, как будто вы радовались его смерти. Этот Биглер — ужасный чехоед.
— Да я ведь ничего не говорил, — ответил Швейк тоном, исключавшим всякое подозрение, — кроме того, что капрал аккуратно напоролся, так что даже кишки остались у него в штанах. Ведь он же мог бы…
— Ах, бросьте, вы, наконец, говорить об этом, Швейк. И старший писарь Ванек даже сплюнул.
— Это же все едино, — добавил еще Швейк, — здесь ли у него будут выпущены кишки во славу его императорского величества, или там. Так или эдак, он выполнил свой долг. А ведь он мог бы…
— Посмотрите-ка, Швейк, — перебил его Ванек, — как батальонный ординарец Матушич гордо шагает к штабному вагону. Удивляюсь, как еще он не споткнулся о рельсы.
Незадолго до того между капитаном Сагнером и старательным кадетом Биглером произошел весьма неприятный разговор.
— Странно, господин кадет Биглер, — говорил капитан Сагнер, — как это вы не доложили мне немедленно о том, что полагающихся ста пятидесяти грамм венгерской колбасы не выдали; мне самому пришлось пойти посмотреть, почему люди возвращаются из продовольственного магазина с пустыми руками и господа офицеры также ничего не получили, — ведь, если дан приказ, то надо его исполнять. Я же сказал: «В магазин выходят по-взводно, рота за ротой». Это значит, что и после того, как в магазине ничего не получили, надо было возвращаться в вагоны повзводно, рота за ротой. А вам, кадет Биглер, я приказал наблюдать за порядком, но вы не изволили этого исполнить. Вы были рады, что вам не надо возиться с пересчитыванием колбасных порций, и вы, как я видел из окна, спокойно пошли поглазеть на проколотого стрелкой капрала дейчмейстеров. И когда я потом велел позвать вас, вы не придумали ничего лучшего, как нести чепуху, будто вы ходили удостовериться, не ведется ли возле трупа этого капрала какая-нибудь агитация. ..
— Честь имею доложить, что ординарец 11-й роты Швейк…
— Оставьте меня в покое с этим, Швейком! — воскликнул капитан Сагнер. — Не думайте, господин кадет Биглер, что вы можете безнаказанно интриговать против поручика Лукаша. Это мы послали туда Шьейка… Ну, чего вы смотрите на меня, как будто думаете, что я к вам придираюсь?.. Да, я к вам придираюсь, господин кадет Биглер!.. Если вы не умеете относиться с должным уважением к своим начальникам, если вы будете стараться их скомпрометировать, то я вас так стану цукать, что своих не узнаете!.. Вот хвастаться своими теоретическими познаниями — это вы мастер!.. Но погодите, когда мы прибудем на фронт, я назначу вас в офицерский патруль на разведку к самым проволочным заграждениям неприятеля. .. А где ваш рапорт? Даже рапорта я от вас не слышал, когда вы вернулись!.. Это вам не теория, господин кадет!
— Честь имею доложить, господин капитан, что людям было выдано на руки, вместо ста пятидесяти грамм венгерской колбасы, по две иллюстрированных открытки. Вот извольте, господин капитан.
Кадет Биглер передал батальонному командиру две открытки из серии изданий Военного архива в Вене, начальником которого состоял пехотный генерал Войнович. На одной открытке была изображена карикатура на русского солдата в виде бородатого мужика, которого обнимает скелет. Под карикатурой был помещен такой текст: «День, когда подохнет с голоду коварная Россия, будет днем освобождения для всей нашей монархии».
Вторая открытка была германского происхождения и являлась подарком Германии австро-венгерским воинам. Под заголовком: «Viribus unitis»[6] был изображен на виселице сэр Эдуард Грей, а под ним весело отдавали честь один австрийский и один германский солдат. Стишок на этой открытке был взят из книги «Бронированный кулак» Грейнца; это был сборник направленных против врагов памфлетов, о которых германские газеты писали: «Стихи Грейнца действуют как удар бича, они полны неиссякаемого юмора и блестящего остроумия».
ГРЕЙ
[7]
Вот виселица, а на ней
Болтается сэр Эдуард Грей.
Увы! Обманчив этот вид —
Здесь чучело его висит!
Пора бы вздернуть самого,
Но где разыщешь для него
Такое дерево в лесу,
Что кротко даст себя срубить,
Чтоб этакому подлецу
Надежной виселицей быть?
Капитан Сагнер еще не окончил чтения этих стишков, «полных неиссякаемого юмора и блестящего остроумия», как в вагон быстро вошел батальонный ординарец Матушич.
Он был послан капитаном Сагнером на телеграф справиться, не прибыли ли какие-либо распоряжения, и принес телеграмму из бригады. Было совершенно излишне обращаться к ключу от шифра, потому что телеграмма была нешифрованная и гласила: «Немедленно накормить людей, двинуться дальше в Сокаль». Капитан Сагнер в недоумении покачал головой.
— Честь имею доложить,—сказал Матушич, — что комендант станции просит вас пожаловать к нему на несколько минут. Там пришла еще одна телеграмма.
И между комендантом станции и капитаном Сагнером произошел разговор строго конфиденциального характера.
Телеграмма должна была быть передана, хотя содержание ее было в высшей степени странным, так как батальон находился еще только на станции Раб. Что же это могло значить? «Немедленно накормить людей, двинуться дальше в Сокаль». Она была адресована маршевому батальону 91-го полка, копия маршевому батальону 75-го полка, который следовал за первым.
(Подпись была подлинной: «Барон фон-Герберт, начальник бригады».
— Позвольте обратиться к вам, господин капитан, совершенно конфиденциально, — таинственно сказал военный комендант станции. — Пришла секретная телеграмма, сообщающая, что командир вашей бригады сошел с ума. Его отправили в Вену, после того как он разослал во все стороны подобного же рода телеграммы. В Будапеште вы, наверное, найдете новую телеграмму. Само собою разумеется, все его телеграммы должны быть аннулированы, но мы еще не получили соответствующего приказа. У меня, повторяю, имеется только приказ из дивизии не считаться с нешифрованными телеграммами. Вручить ее вам я обязан, потому что я еще не получил по поводу этого ответа от моего начальства. Через мое начальство я запросил высшее военное командование, и делу дан законный ход…
Господин капитан, — добавил он после короткой паузы, — я бывший кадровый офицер саперного полка, участвовал в постройке нашей стратегической железной дороги в Галиции и считаю, что на фронт надо посылать именно таких стариков, как я, которые тянули лямку с самого начала. Теперь в военном министерстве развелись, как собаки, эти штатские путейские инженеры, прослужившие один год в качестве вольноопределяющихся! Впрочем, через четверть часа вам придется ехать дальше... А знаете, я как сейчас помню, что когда я был еще в старшем классе кадетского корпуса в Праге, я как-то поддерживал вас на параллельных брусьях на уроке гимнастики. Нас еще обоих оставили без отпуска… Вы в те времена здорово дрались с кадетами из немцев… И Лукаш был с вами… Вы с ним были большие друзья… Так вот, когда я получил телеграмму со списком офицеров маршевого батальона, который должен проследовать через эту станцию, я сразу же вспомнил… Да, много воды утекло с тех пор… А кадет Лукаш был мне всегда очень симпатичен…
На капитана Сагнера весь этот разговор произвел весьма тягостное впечатление. Он без труда узнал в коменданте своего бывшего товарища по классу, который в кадетском корпусе являлся главарем антинемецкой оппозиции, от которой он впоследствии ради карьеры отказался. Более всего покоробило его упоминание о поручике Лукаше, которого и так уж почему-то всегда обходили при производстве и наградах.
— Поручик Лукашх— с ударением промолвил он, — прекрасный офицер. Когда отходит поезд?
Комендант взглянул на часы.
— Через шесть минут.
— Ну, тогда я пойду, — сказал Сагнер.
— А я думал, что вы мне что-нибудь скажете, Сагнер.
— Скажу? Ну, хорошо: На здар![8] — ответил Сагнер и вышел из здания комендатуры.
Когда капитан Сагнер перед самым отходом поезда вернулся в штабной вагон, он застал всех офицеров на своих местах. Они разбились на группы и играли в карты; только кадет Биглер не играл. Он рылся в кипе начатых рукописей, относившихся к различным эпизодам войны: он хотел не только отличиться на поле брани, но и прославиться в качестве литератора описанием разных случаев из походной и боевой жизни. Словом, «аист с рыбьим хвостом» мечтал стать известным военным писателем. Его литературные потуги начинались многообещающими заголовками, которые, правда, отражали милитаризм эпохи, но оставались неразработанными, так что на листах бумаги значились только названия произведений, которые еще должны были возникнуть, как то: «Биографии участников великой войны. — Кто начал войну? — Политика Австро-Венгрии и возникновение мировой войны. — Военные наброски. — Австро-Венгрия и мировая война. — О пользе войны. — Несколько слов о причинах войны. — Торжественный день для Австро-Венгрии. — Славянский империализм и мировая война. — Документы мировой войны. — Материалы для истории мировой войны. — Дневник мировой войны. — Первая мировая война. — Наша династия в мировой войне. — Народности австро-венгерской монархии под ружьем. — Мировая борьба за гегемонию. — Мой опыт в мировой войне. — Хроника моей кампании. — Как ведут войну враги Австро-Венгрии? — Чья победа? — Наши офицеры и солдаты. — Доблестные подвиги моих солдат. — Из эпохи великой войны. — Боевая страда. — Памяти австро-венгерских героев. — Железная бригада. — Письма с фронта. — Герои нашего маршевого батальона. — Руководство для солдат в походе. — Дни борьбы и дни победы. — Что я видел и испытал в окопах. — На передовых позициях. — Рассказ офицеров. — Вперед, сыны Австро-Венгрии! — Неприятельские аэропланы и наша пехота. — После боя. — Наши артиллеристы — твердый оплот отечества. — И если бы весь мир ополчился на нас… — Оборонительная и наступательная война. — Кровь и железо. — Смерть или победа! — Наши герои в плену».
Подойдя к Биглеру и увидев весь этот ворох бумаги, капитан Сагнер спросил, для чего он написал это и чего он хочет этим достигнуть.
Кадет Биглер с искренним энтузиазмом ответил, что каждый из этих заголовков означает книгу, которую он напишет. Сколько заголовков, столько и книг.
— Мне хотелось бы, чтобы после того, как я погибну в бою, обо мне осталась память, господин капитан. Для меня светлым примером служит германский профессор Удо Крафт. На сорок пятом году жизни он пошел служить добровольцем в эту мировую войну и был убит 22 августа на французском фронте; еще накануне смерти он выпустил книгу под заглавием: «Подготовка себя к смерти за своего кайзера».
Капитан Сагнер отвел кадета Биглера к окну и иронически сказал:
— А ну-ка, покажите, господин кадет, что у вас еще есть? Меня крайне интересует ваша работа. Что это за тетрадочку вы сунули себе в карман?
— Ах, пустяки, господин капитан, — ответил, по-детски покраснев, кадет Биглер. — Впрочем, пожалуйста, взгляните сами.
На обложке тетрадки значилось:
«Схема наиболее выдающихся и известных сражений австро-венгерской армии, составленная по официальным источникам офицером Адольфом Биглером, с примечаниями и объяснениями офицера Адольфа Биглера».
Схема эта была необычайно проста.
От сражения при Нёрдлингене 6 сентября 1634 года она переходила прямо к сражению при Зенте 11 сентября 1697 года, затем огромным скачком — к битве при Кальдьере 31 октября 1805 года, сражению при Асперне 22 мая 1809 года и битве народов при Лейпциге в 1813 году, а затем к сражениям при св. Лючии в мае 1848 года и при Трутнове 27 июня 1866 года и кончалась завоеванием Сараева 19 августа 1878 года. Развитие и планы этих сражений были все на один образец. Кадет Биглер везде нарисовал прямоугольники, которые с одной стороны оставались белыми, а с другой стороны были заштрихованы, что должно было изображать неприятеля. На той и другой стороне были левое крыло, центр и правое крыло. За линиями войск стрелками показано было движение резервов. Сражение при Нёрдлингене было похоже, как дне капли воды, на сражение при Сараеве, а оба вместе напоминали расположение игроков в начале любого футбольного матча, а стрелки, казалось, указывали, куда та или другая сторона забьет мяч.
Капитан Сагнер сразу обратил внимание на это сходство и спросил:
— Господин кадет, вы, вероятно, играете в футбол?
Биглер еще больше покраснел и нервно заморгал глазами, так что казалось, будто он с трудом сдерживает слезы.
Капитан Сагнер с улыбкой продолжал перелистывать тетрадку и остановился на примечании к схеме сражения при Трутнове во время прусско-австрийской войны.
Кадет Биглер писал: «Вступать в бой при Трутнове не следовало, потому что гористая местность препятствовала развертыванию дивизий генерала Маццукели, которым угрожали сильные колонны пруссаков. Они были расположены на высотах, окружавших левое крыло австрийской армии».
– Значит, по-вашему выходит, — с улыбкой заметил капитан Сагнер, возвращая Биглеру тетрадку, — что в бой при Трутнове следовало вступить только в том случае, если бы Трутнов был расположен на ровном месте? Не так ли, маленький Наполеон из Будейовиц? Что ж, господин кадет, очень мило с вашей стороны, что вы за свое короткое пребывание в рядах армии постарались проникнуть в тайны стратегии. Жаль только, что у вас это вышло так, словно мальчишки играли в солдаты и назвали себя генералами. Вы произвели себя так быстро в первый чин, что прямо не нарадуешься. Извольте-ка: офицер Адольф Биглер! Пожалуй, не успеем мы доехать до Будапешта, как вы будете фельдмаршалом, хотя без году неделю тому назад вы еще сортировали с вашим отцом разные шкурки. Как же, подпоручик Адольф Биглер!.. Милейший, поймите же, что вы еще не офицер. Вы — кадет! Вы висите в воздухе между прапорщиком и унтер-офицером. Вы так же далеки от того, чтобы быть офицером, как какой-нибудь ефрейтор, который вздумал называть себя где-нибудь в трактире «господин фельдфебель», от фельдфебеля.
— Послушай-ка, Лукаш, — обратился он к поручику, — кадет Биглер у тебя в роте, так займись им, пожалуйста, и подтяни его. Он подписывается «офицер», так пусть он заслужит это звание в бою! Когда нам придется под ураганным огнем итти в атаку, мы пошлем его вперед с его взводом резать проволочные заграждения… Ах, кстати: тебе кланяется Зыкан— он теперь комендант станции в Рабе.
Кадет Биглер понял, что разговор с ним окончен, взял под козырек и, красный как рак, отошел в самый дальний угол вагона.
Словно лунатик, открыл он дверь в уборную и, читая надпись на немецком и венгерском языках: «Запрещается пользоваться уборной во время остановки поезда на станции», тихо и беззвучно заплакал. Затем натужился… и, глотая слезы, до конца использовал тетрадочку с надписью: «Схема наиболее выдающихся и известных сражений и т. д.». Оскверненная, она помаленьку вся исчезла в отверстии сиденья и, падая на полотно, закружилась под мчавшимся воинским поездом.
Кадет Биглер тут же, в уборной, вымыл себе красные от слез глаза и вышел в коридор, дав себе слово быть твердым, дьявольски твердым. Уже с самого утра у него болели голова и живот. Он направился в соседнее купэ, где батальонный ординарец Матушич играл с Бацером, денщиком батальонного командира, в дурачки.
Заглянув в открытую дверь купэ, он кашлянул. Те было обернулись, но затем продолжали играть.
— Разве вы не знаете, что полагается? — спросил кадет Биглер.
— Я не мог, — ответил Бацер на своем ужасном тирольском диалекте, — у меня не было козыря. Я сам знаю, что надо было играть с трефей, а потом бить пиковым королем… Вот как надо было играть!
Кадет Биглер не сказал больше ни слова и забился в угол. Когда потом к нему подошел прапорщик Плешнер и предложил ему глотнуть коньяка из бутылки, которую он только что выиграл в карты, он крайне удивился, увидав, с каким усердием кадет Биглер изучал книгу Удо Крафта «Мы готовы умереть за своего кайзера».
Еще не доезжая до Будапешта, кадет Биглер так нализался, что чуть не вывалился из окна и, не переставая, кричал:
— Вперед, ребята, смелее! Во имя бога и чорта, вперед!
Тогда батальонный ординарец Матушич по приказанию капитана Сагнера втащил его в купэ и уложил с помощью Бацера на скамье. И кадету Биглеру приснился следующий сон.
СОН КАДЕТА БИГЛЕРА ПЕРЕД БУДАПЕШТОМ
У него была уже высшая воинская награда — железный крест; он был уже в чине майора и поехал инспектировать вверенную ему бригаду. Правда, он не мог объяснить себе, почему он все еще только майор, хотя командует целой бригадой, и подозревал, что был уже произведен в генерал-майоры, но что слово «генерал» как-нибудь затерялось в хаосе полевой почты.
Поэтому он мысленно смеялся над тем, что в поезде, когда они ехали на фронт, капитан Сагнер грозил послать его резать проволочные заграждения. Впрочем, капитан Сагнер на основании его, Биглера, аттестации в штабе дивизии давно уже был вместе с поручиком Лукашем переведен в другой полк, в другую дивизию, в другой армейский корпус, и кто-то рассказывал, будто оба эти офицера бесславно погибли в каком-то болоте во время бегства.
И вот когда он, Биглер, ехал в автомобиле на фронт производить инспекторский смотр своей бригады, ему все стало ясно. Его, собственно говоря, командировали от генерального штаба армии…
Мимо него проходили солдаты и пели песню, которую он читал когда-то в сборнике австрийских солдатских песен:
Братья солдаты, храбро за дело,
Все на врага ударимте смело!