родом немец; к вашим сказкам не привык, не могу рассказывать вам удивительные похождения султанов и визирей. Мой рассказ не будет о таких важных лицах, но надеюсь, что и он займет вас.

Родина моя Грюнвизель, небольшой городок южной Германии, который ничем не отличается от прочих маленьких городков: посреди площадь с колодцем, крутом площади ратуша, присутственные места, дома главных властей городских и самых богатых купцов; а затем в двух улицах помещаются прочие жители. Там все друг друга знают; если у пастора, доктора или бургомистра лишнее блюдо за столом, то это не останется в тайне; к обеду уже весть эта облетит весь город, а после обеда сходятся кумушки и соседушки переговорить за чашкой кофе об этом необычайном событии, и в заключение кумушки порешат, что бургомистр много выиграл или получил благодарность, а доктор взял с аптекаря взятку, чтобы прописывать рецепты самые дорогие. Можете себе вообразить, как неприятно было такому благоустроенному городу, когда в нем появился человек, о котором никто ничего не знал: ни чем он жил, ни как и для чего приехал.

Конечно, бургомистр видел его паспорт, бумагу, в которой значится кто он и которую у нас всякий должен держать при себе. Итак бургомистр видел паспорт и нашел его в порядке, но объявил у доктора за кофе, что новоприезжий ему все-таки кажется подозрительным. Уж если сам бургомистр нашел приезжего подозрительным, то понятно, что и весь город за ним говорил то же. Между тем чужой нанял помещение — целый дом особняк, стоявший дотоле пустым; привез подводу странных принадлежностей, как то: печку, очажок, таган и пр., и зажил один; он даже сам готовил кушаньем никто к нему не ходил, кроме старика, покупавшего ему припасы; но и тот не смел входить во внутренние покои; хозяин принимал покупки всегда в прихожей, и затем старик уходил.

Мне тогда было десять лет, но я живо помню как весь город встревожился таким странным жителем своим. После обеда он не приходил играть в кегли, вечером не являлся в гостиницу, за трубочкою почитать газеты и потолковать о политике. Напрасно все власти поочередно приглашали его к себе, — бургомистр, судья, доктор, пастор, — он не был ни у кого. Странным, непонятным казалось это грюнвизельцам! Самые разнообразные слухи ходили о чужом; одни говорили, что он помешанный, другие считали его жидом, третьи утверждали, что он волшебник. Мне минуло восемнадцать лет, наконец двадцать, а в городе его все еще называли чужим.

Однажды к нам в город приехал фигляр с учеными зверьми: пляшущий медведь, обезьяны и собаки в платьях, и всю эту комедию возил верблюд. Это наделало много шуму, все сбежались смотреть и к общему удивлению, когда вся шайка проходила мимо дома «чужого», то и он показался в окне, сначала взглянув будто нехотя; фигляр остановился и его отчаянная музыка загремела, дудки засвистели, заплясали звери, и приезжий к общему удивлению от души потешался и хохотал над представлением, особенно смешил его огромный орангутанг. Под конец он бросил столько денег, что все этому дивились.

На другой день комедия покидала город. Хозяин нагрузил своего верблюда корзинами, посадил туда обезьян и собак, сам же с помощниками и орангутангом пошли сзади. Едва они вышли из города, как чужой послал на почту за лошадьми и выехал следом за зверями. Весь город всполошился: куда он поехал? Но к несчастию, никто не мог этого узнать. К вечеру чужой вернулся. В карете сидел еще кто-то: шляпа была надвинута на глаза, а борода подвязана шелковым платком. У городских ворот остановили въезжавших, и привратник потребовал виды их.

Но незнакомец пробормотал что-то на непонятном языке.

— Это мой племянник, — сказал чужой, суя привратнику деньги, — он не понимает по-немецки и ворчит на своем родном языке за то, что вы долго нас задерживаете.

— В таком случае он может ехать и без виду, — отвечал часовой. — Он у вас остановится?

— Да, и вероятно пробудет здесь довольно долго.

Караульный пропустил, не возражая более, но бургомистр и весь город были недовольны таким нелюбознательным привратником. Хотя бы он запомнил, что сказал племянник «чужого», можно бы узнать по крайней мере на каком языке; но привратник уверял, что он доселе такого языка и не слыхивал, но вероятно это был английский; незнакомец проговорил что-то в роде «God dam». Поэтому решено было, что племянник англичанин, и весь город стал толковать о молодом англичанине. Но и тот не показывался, равно как и дядя его. Не смотря на это, о нем говорили в городе еще больше чем о дяде. По временам из их дому слышались крики, шум, возня, видели как молодой англичанин в красном фраке и зеленых панталонах, бегал по всем комнатам от окна к окну, дядя в красном халате спешил за ним с плеткою в руках. Казалось, слышались даже удары плети и затем раздавались жалобные стоны. Такое обхождение дяди с племянником возмущало горожан, особенно разжалобились барыни и умоляли бургомистра вступиться в это дело. Тогда бургомистр написал незнакомцу письмо, в довольно жестких выражениях, предупреждая, что если он не изменит такового жестокого обращения с племянником своим, то этим заставит бургомистра взять молодого человека под свое особое попечение.

Каково же было удивление бургомистра, когда к нему явился лично сам «чужой», в первый раз через десять лет. Он вежливо извинился перед бургомистром за беспокойство, причиненное ему, и объяснил, что племянника ему доверили сами родители, прося строго держать его. «Он очень строптив и с ним нельзя иначе», — пояснил дядя, добавя притом, что теперь он дает ему уроки немецкого языка, который тому плохо дается, но что без этого его нельзя вывести в свет. Бургомистр остался очень доволен таким объяснением и в тот же вечер поспешил передать всему обществу эту важную новость. — «Я надеюсь, что он скоро будет бывать у меня, как только научится немножко по-немецки», — с важностью добавлял бургомистр.

С этих пор горожане переменили мнение о «чужом»; никто более не говорил о жестокости его, все находили, что он очень милый человек, жаль только, что немножко дик; когда же раздавался жалобный визг несчастного племянника, то грюнвизельцы более не останавливались под его окнами, а проходя мимо говорили коротко, что это урок немецкого языка. Месяца через три немецкий язык был по-видимому изучен, потому что дядюшка озаботился о дальнейшем воспитании своего племянника. В городе жил какой-то несчастный француз, который учил плясать всю молодежь. Дядя послал за ним, предложил ему давать уроки племяннику, сказав ему, что племянник этот, хотя и ученый человек, но танцевать вовсе не умеет, он учился у какого-то странного учителя и у него преуморительные приемы и ухватки. Если учитель берется за такие трудные уроки, то ему дядя будет щедро платить. Учитель согласился и уроки начались. Француз не мог надивиться на странного племянника, являвшегося всегда в красном фраке, зеленых панталонах, завитой, в лайковых перчатках. Говорил он мало и невнятно, при начале урока бывал послушен, но потом на него точно что находило; он бесился, бегал, прыгал; если его учитель останавливал, то он пускал в него туфлею и бежал на четвереньках по всей комнате. Тут появлялся дядя его в красном халате и золотой ермолке на голове и, не говоря дурного слова, стегал своего племянника плетью; тот в бешенстве прыгал по комодам и шкапам, крича что-то на неизвестном языке, но дядя не смущался: ловил племянника за ногу, стаскивал его на пол, и наказав его хорошенько, отпускал, наперед туго затянув ему галстук.

Когда же учитель довел ученика до того, что потребовалась для урока музыка, то ученик будто переродился. Наняли музыканта, посадили его на столе пустой залы, нарядился учитель дамою; хозяин дома дал ему платье и шаль, и вот ученик пригласил его на вальс.

Учитель пошел и был жизни не рад. Ученик как бешеный вертел его, крепко сжав в своих объятиях и не смотря на просьбы, вздохи, даже вопли учителя, вертел его до тех пор, пока музыкант не умолк и учитель не упал без чувств.

Тяжелы были бедному старику такие уроки, но отказаться от хорошей платы ему также не хотелось и он терпел все из-за денег и угощения.

Слыша об этих уроках, грюнвизельцы по своему толковали, по своему они находили в ученике большую склонность к общественным увеселениям, и при бедности кавалеров, дамы наперед уже радовались такому горячему танцору.

Однажды утром кухарки, возвратясь с базару, передали каждая своей госпоже важную новость: что у дома «чужого» стояла великолепная карета с зеркальными окнами и с лакеем на запятках; люди видели как в карету сели два господина, один вероятно хозяин дома, другой — племянник его, дверцы захлопнулись, ливрейный лакей вскочил на запятки и карета покатилась. О чудо! — прямо к дому бургомистра.

Услышав это, хозяйки посбросили кухонные фартуки и утренние чепцы; поднялись суматоха и уборка жилой комнаты, которая превращалась в приемную.

— Наверное приедут и к нам, — говорили они, — старый чудак вывозит племянника в свет, жил целые десять лет, нога его не была у нас, а теперь надумался! Ну да ничего, ради племянника все можно простить: он, говорят, премилый молодой человек!

Так говорили жены, матери, прося дочерей и сыновей своих держать себя прилично и вести отборные речи. И в самом деле, барыни не ошиблись: дядя возил племянника по всему городу, не обойдя никого.

Всем они нравились; все жалели, что раньше не познакомились с новоприезжими. Дядя был почтенный, пожилой человек, очень положительный, с твердыми убеждениями и здравыми понятиями. Разговор шел о погоде, о прекрасной местности, о летних увеселениях и загородных прогулках, обо всем дядя судил разумно и толково. А племянник? Он очаровал всех поголовно; не то чтобы он был хорош собою: нижняя часть лица у него слишком выступала вперед, цвет кожи был самый смуглый, он корчил рожи и щелкал зубами: но не смотря на это у него было что-то приятное и привлекательное. Он был жив и подвижен до невозможности, летал по комнате из угла в угол, бросался в кресла или на диван, задирал ноги, за что всегда дядя строго на него посматривал, протягивал ноги через всю комнату и все это находили очень милым и естественным: «Это обычай англичан, — говорили грюнвизельцы, оправдывая его, — они не смотрят ни на кого, англичанин готов растянуться на диване, не заботясь о дамах». И в самом деле как можно было обижаться, когда дядя в каждом доме предупреждал хозяйку, прося ее быть снисходительной к племяннику. «Он очень неловок, мало бывал с людьми, но я надеюсь, что он много выиграет от вашего общества и потому буду просить у вас милостивого позволения возить его иногда к вам в дом».

Таким образом племянник был введен в свет, и весь город ни о чем более не говорил как об этом важном событии. С этих пор дядя точно переродился: он стал бывать и в гостинице, где по вечерам сходилось все общество, и на кегельной игре, где племянник его отличался: он метко бросал, был один из лучших игроков, но и там чудил как и везде. Проедет иногда карета мимо, а он за ней, да взлезет на козлы, а то вдруг начнет кувыркаться, на голову встанет, ноги поднимет и болтает ими на воздухе. Дядя извинялся за племянника; но бургомистр, а за ним и все общество любезною улыбкою отвечали на такие извинения, прибавляя, что и сами были молоды, в свое время то же делали, и общему любимчику все сходило с рук.

Случалось правда, что на него втихомолку и сердились, но никто не смел слова сказать в осуждение молодому англичанину. Так например дядя брал его каждый вечер с собою в трактир, где племянник, хотя еще мальчишка, садился за газеты и слушая толки о политике, так грубо высказывал свое мнение, не вникая почти в смысл разговора, что этим часто обижал почтенных сограждан своих. Прошу не забыть, что это сказка, а не быль. Казалось, он был умнее всех и старых людей не хотел и слушать. Часто обиженный бургомистр садился с доктором за шахматы, но и тут англичанин не оставлял их в покое: он подсаживался к ним и с видом знатока осуждал игравших.

Тогда бургомистр в нетерпении предлагал ему самому играть, готовясь побить своего юного противника и этим зажать ему рот, но нередко проигрывал сам. Зато англичанин задабривал бургомистра, а за ним и весь город — проигрывая им в карты большие деньги. Он вел крупную игру, какой грюнвизельцы дотоле и не видывали и без всякой совести обыгрывали мальчика, утешаясь, что «ведь он англичанин, он богат».

Настала зима, и тут-то племянник явился во всем блеске. Только там и веселились, где он был; без него вечер не в вечер. Грюнвизельцы разучились слушать умные речи, им только и нравился грубый разговор на коверканном немецком языке. Нередко племянник потешал общество чтением стихов своего сочинения, но злые языки говорили, будто стихи его были не новы, вышли в свет еще до него.

Грюнвизельские балы были его торжеством, он сам от души веселился и воодушевлял других. Правда, и тут почтенные люди были им недовольны: он не придерживался старины, бывало прежде всегда бургомистр сам открывал бал; молодежь что познатнее распоряжалась танцами; теперь же, с тех пор как племянник появился в свет, все дамы только о нем и думали, он забрал всех в руки; ни чем не стесняясь, он подходил к избранной им даме, брал ее за руку, уводил на место, и бал начинался. Он был и распорядителем и царем бала. Дамы были очень довольны своим кавалером, и мужчины поневоле молчали.

Всего более потешали такие балы старого дядю: он с племянника глаз не сводил и постоянная улыбка была на его губах. Когда же все стремились к нему, после танцев, выразить самые восторженные похвалы его племяннику, то дядя нередко заливался громким смехом, что приписывали удовольствию его. И в самом деле племянник утешал его, но иногда и тут не обходилось без поучения и назидания со стороны дяди; случалось, что племянник как сумасшедший бросится среди танцев к музыкантам, выхватывал смычок у контрабаса и начинал пилить. Тогда дядя подходил к нему, уговаривал его, поправляя ему галстук, и племянник снова становился шелковым.

Такое поведение племянника подействовало и на прочую молодежь; свобода и вольность нравились всем, молодые люди стали подражать ему, и вскоре грюнвизельское общество нельзя было узнать, не было более той скромности в молодых людях, что прежде. Мальчики курили трубки, ходили по кабакам, носили без нужды очки, подражая знаменитому племяннику, также небрежно раскидывались в креслах и на диванах, качались на стульях, подпирали лицо кулаками, кладя оба локтя на стол, и никакие увещания матерей не действовали на них; всем им служил примером англичанин, все ссылались на него, говоря: «что позволительно ему, то можно и нам». Жалость было видеть как портились нравы и хорошие обычаи в Грюнвизеле.

Но не долго порадовалась своей свободе грюнвизельская молодежь. Зимние увеселения должны были закончиться концертом, в котором принимало участие кроме оркестра само общество. Бургомистр играл на виолончели, доктор на фаготе, аптекарь на флейте. Барышни разучили песенки и все шло отлично, но кто-то заметил, что без дуэта концерт будет не полон. Вышло затруднение, не находилось мужского голоса. Нечего было делать: за неимением другого должен был петь старый органист, когда-то известный певец. Но и тут дядя выручил из беды: оказалось, что его племянник отлично поет; наскоро разучил он дуэт с дочерью бургомистра, которая пела как соловей, и все пришли в восторг от нового доселе неслыханного достоинства племянника. Вечер приближался; все ждали с нетерпением чудного исполнения любителей.

К несчастию, старик дядя не мог присутствовать на этом концерте, он заболел и слег, поручив бургомистру надзор за племянником своим. «Он хороший малый, — говорил дядя, — но на него иногда находит, потому-то мне жаль, что я не могу сам лично быть в концерте. Если бы племянник мой стал дурить, вздумал бы коверкаться и ломаться, то пожалуйста распустите ему немножко послабее его высокий галстук, а не поможет это — то и вовсе снимите».

Бургомистр был очень доволен таким доверием.

Концертная зала была полна: собрались не только городские, но и окрестные жители. Все ждало с нетерпением такого небывалого события. Начал оркестр, за ним играл бургомистр на виолончели и аптекарь на флейте, потом пел органист, ему много хлопали также как и доктору, игравшему на фаготе.

Первая часть прошла благополучно; все ожидали второй, в которой должен был петь знаменитый дядюшкин племянник, уже явившийся в залу и обративший общее внимание своею щегольской одеждою. Он уселся в кресло, приготовленное для знатной приезжей графини, развалился, вытянул ноги, дерзко глядя в лицо всякому и даже не подумав встать, когда пришла сама графиня. Она была этим очень обижена: каково же ей было сидеть между прочими зрителями!

Во время пения органиста и игры бургомистра племянник занимался своей собакою, которую, не смотря на запрет приходить с собаками, привел с собою.

Он бросал ей поноску, заставлял подавать и обращал этим на себя общее внимание.

Понятно с каким нетерпением все обкидали его пения. Наконец пора была начинать. Бургомистр взял дочь свою и, подавая племяннику ноты, предложил им начинать. Тот засмеялся, оскалил зубы, вскочил и подошел к нотному налою. Все глаза устремились на него. Органист подал знак, чтобы начинать, племянник смотрел в ноты и завыл что-то непонятное. Напрасно органист твердил ему: «ниже, ниже, двумя тонами ниже, берите С!»

Но не тут-то было, племянник не слушался, он стащил башмак с ноги, пустил его в голову органиста, и напудренный парик старика обдал его белою пылью. Увидав это, бургомистр вспомнил наставления дяди, подбежал к племяннику и наскоро распустил ему шейный платок. Тут молодой человек словно взбесился: заговорил на каком-то непонятном языке и пошел прыгать и скакать по всей комнате. Бургомистр смутился, схватил певца за рукав и по данному ему наставлению — сдернул с него галстук и ужаснулся: шея молодого человека была покрыта шерстью! Бешеный племянник схватился за голову, стащил парик: под ним оказалась такая же темно-бурая шерсть.

Все забегали, засуетились:

— Ловите его, ловите! — кричал бургомистр, — он помешанный, ловите его! — но помешанный не давался и, сняв лайковые перчатки косматыми лапами с длинными когтями, царапал всякого, кто подступался к нему. Наконец удалось отважному охотнику поймать такого небывалого зверя. Он крепко держал его за руки, между тем как тот цеплялся ногами, храпел и щелкал зубами. В это время он не походил на человека. К счастию, тут нашелся ученый, у которого было целое собрание чучел; подойдя вплоть к бешеному, он осмотрел его и в удивлении воскликнул:

— Это не человек! Это обезьяна! Скажите, как она сюда попала, откуда? Это обезьяна Homo Troglodites Linnaei. Я даю шесть талеров, только продайте мне ее на чучело.

Кто опишет удивление грюнвизелцев. «Как обезьяна? Может ли быть? Этот любезный молодой человек, ничто иное как обезьяна?»

— Да как же это? — спрашивала бургомисторша, — как возможно, чтобы обезьяна сочиняла стихи, читала их вслух? Ведь он же бывал у меня, столько раз обедал вместе с нами! Это не возможно!

— A y нас пивал кофе, — перебивала докторша, — и вел самые ученые разговоры с моим мужем.

— Да как же он играл с нами в кегли и толковал о политике? — говорили мужчины, — он даже танцевал на балах! Обезьяна! Что за чудеса!

— Просто колдовство, — говорил бургомистр, — да и в правду, посмотрите-ка у него какие-то знаки на галстуке, кажется латинская надпись, не сумеет ли кто прочитать, господа? — продолжал он, показывая заколдованный галстук.

Пастор, как ученый человек, взялся прочесть надпись, но оказалось, что она была лишь написана латинскими буквами.

Смешна конечно обезьяна
Проворно яблоко грызя.

— Это колдовство! Это наглый обман! Наказать его за это! В тюрьму посадить! — кричали все, и бургомистр был того же мнения.

Шестеро солдат понесли обезьяну в жилище дядюшки его и, провожаемые толпою народа, подошли к дому. Всем хотелось видеть, что будет дальше, как объяснится дело. Бургомистр позвонил у входной двери — но ответа не было, никто не показывался. Рассердясь, он велел взломать дверь, и весь народ повалил в дом, но каково же их было удивление когда они не нашли никого в доме! Почтенный дядюшка исчез, а на столе его лежал большой конверт на имя бургомистра, который тотчас же вскрыли и стали читать.

«Дорогие мои сограждане!

Вы конечно узнаете еще до моего письма, кто таков мой племянник и откуда он родом. Пусть эта шутка послужит вам уроком — впредь оставлять всякого жить по своему, как ему хочется, а не как вам угодно. Ваша мелочная жизнь, сплетни и дрязги были не по мне; я не мог жить в вашем обществе, но в замен я обучил обезьяну, которая вам вполне меня заменила, вы достойно оценили, полюбили ее. Прощайте, постарайтесь воспользоваться этим уроком по мере сил своих».

Стыдно было грюнвизельцам. Неплохо насмеялись над ними! Молодежь бросила подражать обезьяне, все сняли очки, перестали качаться на стульях и вытягивать на всю комнату ноги, не раскладывали более локти на стол и отвечали скромно, когда старшие спрашивали. Обезьяну отдали ученому, у которого она живет и до сих пор, гуляет по его двору и показывается как редкость.

Невольник замолчал, и громкий хохот поднялся в зале.

— Странные же люди бывают в Европе, — сказал один из нашей молодежи, — признаюсь, не желал бы я быть между бургомистрами, пасторами и их глупыми бабами.

— Да это дикий, варварский народ, — возразил купец, — образованному турку или персиянину трудно жить между ними!

— Вон этот красивый невольник расскажет нам кое-что об европейских обычаях, — сказал старик, — надсмотрщик их мне говорил, что он, хотя родом и мусульманин, но долго жил в Европе.

— Как? Шейх отпускает на волю этого красавца? Как безрассудно! Я не видывал такого славного, приятного лица! Посмотрите какие у него умные, выразительные глаза, какой чудный лоб, как он статен и красив — это была бы краса всего дома. Зачем именно его отпускает шейх? Разве он не может облегчить его участь, освободив его от тяжелой работы, оставив однако же при себе?

— Не осуждайте шейха, первого мудреца всего Египта, — сказал старик, — отпуская рабов своих, он надеется на Благословение Аллаха, что он вернет ему сына такого же прекрасного, быть может, как раб этот. Зачем же ему скупиться и освобождать рабов, старых и увечных, когда его сын молодой, умный, видный и красивый, также находится в неволе и напрасно ждет свободы. Нет, друзья мои, ничего не должно делать на половину: если хочешь делать доброе дело, то делай его вполне.

— Заметьте однако, — возразил молодой купец, — что сам шейх не спускает глаз с этого невольника: должно быть ему в самом деле жаль расстаться с ним.

— Напрасно ты так думаешь. Неужто он жалеет денег? Он каждый день получает втрое больше того, чего стоит этот раб; нет, у него сердце болит за сына. Глядя на молодого невольника, он думает о том, не найдется ли добрая душа, которая бы выкупила и освободила и его сына!

— Может быть ты прав, старик, и мне стыдно, что я всегда вижу только одно дурное в людях, хотя общим числом, мне кажется, на свете больше дурных людей чем хороших, не так ли?

— Нет, не так, я напротив всегда вижу скорее хорошее в людях чем дурное. В былое время я бы согласился с вами, я много претерпел от злых и дурных людей: я не любил их, я ненавидел свет; но пришло время, я опомнился; неужто Аллах, сама премудрость и справедливость, потерпит на земле таких злых созданий? Я стал передумывать все пережитое и увидел, что доселе замечал лишь зло, все добрые, благородные черты в людях я не видал. Я стал глядеть на все другими глазами, стал видеть добро — и весь свет для меня словно переменился, и с тех пор, признаюсь, я реже ошибался в людях; я часто грешил, осуждая их, и стал справедливее к ним, думая добро о них.

Тут старца перебили; за ним пришли, сам Али-Бану требовал его к себе, и молодежь видела, как шейх усадил его возле себя. В удивлении они смотрели друг на друга. «Кто же он такой? — говорили они, — мы думали, он простой нищий, между тем сам Али-Бану его так чтит!»

И они обратились с вопросом к надсмотрщику над рабами шейха.

— Как, вы не знаете этого человека? Ведь вы же с ним разговаривали? Шейх это заметил и сказал, что вы должно быть достойные люди, коли с вами знается этот старец.

— Да кто же он? Скажи на милость!

— Известный дервиш Мустафа, бывший воспитатель сына Али-Бану.

— Как, это Мустафа? Известный ученый? Это он говорил с нами? И так просто и понятно, точно наш брат?

Не успели говорившие опомниться, как новый посол от Али-Бану пришел за ними. Шейх желал их видеть и поговорить с ними. Они смутились. Говорить с таким важным лицом при многолюдном собрании — было нелегко. Собравшись с духом, они пошли. Али-Бану сидел на богатых подушках, возле него ученый старец в изношенном платье также на богатых подушках, и грубые сандалии его лежали на дорогом персидском ковре. Но его славное старческое лицо было достойно такой чести.

Едва молодые люди подошли к ним, как сам шейх приветствовал их, сказав, что рад их видеть у себя и жалеет, что Мустафа их прежде не привел к нему.

— Который же из вас писатель? — продолжал он.

— Я, к вашим услугам, — отозвался тот.

— Так ты любишь читать книги и охотно слушаешь сказки? — продолжал шейх. Молодой писатель покраснел.

— Да, я охотно читаю книги и нахожу, что это самое полезное занятие, чтение развивает ум и образовывает вкус, но впрочем я не осуждаю и того, кто…

— Довольно, — перебил его шейх и обратясь к другому продолжал:

— А ты кто?

— Я помощник врача.

— Так! Стало быть ты любишь угощать друзей хорошим столом?

И этот в свою очередь смешался и увидал, что старик выдал их, но он не растерялся и, скрестив руки, поклонился шейху и сказал:

— Да, я считаю это великим счастием, кто может весело жить и доставлять удовольствие и другим. Но я беден, все мое угощение — арбуз или дыня, более я не в состояние подать.

Шейх засмеялся такому простодушному ответу и обратился к купцу.

— А ты любишь музыку и пляску?

— Как я вижу, всех нас выдали, но признаюсь, что это правда: меня ничто так не утешает, как хорошая музыка; я люблю также и пляску, но впрочем не осуждаю и тех, кто…

— Довольно, — сказал шейх, махнув рукою, — я понимаю, ты хочешь сказать, что у всякого свой вкус, правда. А ты любишь ездить, путешествовать? — обратился он к последнему, — кто ты такой?

— Я художник, пишу картины на полотне и расписываю также стены; мне бы и хотелось поездить по чужим землям, чтобы научиться у других людей; списывать хорошие картины легче, чем самому рисовать.

Шейх пристально посмотрел на молодых людей, и взор его стал мрачен, и задумчив.

— У меня также был сын ваших лет и будь он тут, вы бы остались у меня, были бы его товарищами: с одним он стал бы читать, с другим веселиться, с третьим ездить по чужим землям; но Аллаху не угодно было, чтобы я радовался на сына своего, и я не ропщу. Исполнить ваше желание я могу, а потому ты будешь отныне заведывать моей библиотекой, — сказал шейх, обращаясь к писателю. — Можешь покупать и увеличивать ее как желаешь, и вся твоя обязанность будет по временам рассказывать мне прочитанное.

Ты любишь сам хорошо поесть и других угощать, а потому занимайся этим в моем дворце. Я сам живу скучно и одиноко, но по положению своему должен жить открыто; предоставляю тебе заботиться об обедах и пирах, на которые можешь приглашать своих друзей и угощать их не одними арбузами. Купца, конечно, я не могу отрывать от его занятий; но по вечерам мои певцы, музыканты и танцоры все к твоим услугам, — сказал он купцу и затем обратясь к художнику докончил. — Тебе казначей мой выдаст сегодня же тысячу золотых на путешествие, кроме того ты получишь две лошади и невольника. Поезжай, смотри, учись и что завидишь хорошего, срисуй для меня.

Все четверо были поражены таким неожиданным предложением. С радости они хотели броситься шейху в ноги, но Али-Бану удержал их. — Благодарите не меня, а вот этого мудреца, он рассказал мне про вас, и я рад, что могу вас потешить.

Но Мустафа также не принял благодарности.

— Вот видите как можно ошибиться в человеке, — сказал он, — правду я вам сказал о нашем щедром и добром шейхе?

— Идите и садитесь на свои места, — перебил Али-Бану, — мы не дослушали еще последнего невольника, которого я сегодня выпускаю на волю.

Рослый красивый раб, обративший на себя уже общее внимание, встал и, низко поклонясь шейху, начал звучным приятным голосом.