ПРИСКАЗКА

некотором прекрасном, далеком царстве, где (гласит предание) сады вечно зелены и солнце никогда не заходит, с начала веков и доныне царствует лучезарная царица Фантазия. Много веков она была счастьем всех ее окружавших, была любима всеми, кто ее знал. Но сердце у царицы было такое пламенное, что она не могла не бросать лучей своих благодеяний далеко за пределы собственного царства. В царственном блеске своей вечной юности и красоты, она сошла на землю: она слыхала, что там живут люди, которые невесело проводят время, в труде и работе, часто в горе и нужде. Им-то она и принесла лучшие дары из своего царства, и с тех пор, как прекрасная царица прошла по земле, люди стали веселее, имели более светлых часов.

Детей своих, не менее прекрасных и приветливых чем она сама, царица тоже посылала на землю радовать людей. Однажды с земли вернулась Сказка, ее старшая дочь. Мать заметила, что она скучна, и даже глаза у нее как будто заплаканы.

— Что с тобою, дитя мое? — спросила ее царица, — ты вернулась такая печальная, унылая… Расскажи, доверься матери.

— Ах, я бы сейчас сказала, — ответила Сказка, — если бы не знала, что мое горе и тебя огорчит.

— Все равно, скажи, дитя мое, — упрашивала царица, — горе — это тяжелый камень: одного задавит, но двоим легко его снести.

— Ты приказываешь, — сказала Сказка, — так слушай же. Ты знаешь, как я люблю бывать у людей, как я охотно сижу у самых бедных тружеников перед хижиной, и болтаю с ними часок после работы. Бывало, они мне сейчас дружески подают руку, когда я приду, и с улыбкой, довольные, провожают меня ласковым взглядом, когда я ухожу; но в последнее время стало совсем не то.

— Бедная моя Сказка! — пожалела царица дочь и погладила ее рукою по щеке, на которой блестела слезинка. — Но тебе, может быть, все это только так кажется?

— Поверь мне, это так, — ответила Сказка, — сердце не обманет: они меня более не любят. Куда я ни приду, меня встречают холодные взгляды, мне нигде не радуются; даже дети и юноши, которые всегда так меня любили, и те надо мною смеются и поворачиваются ко мне спиною.

Царица подперла голову рукою и задумалась.

— Какая может быть причина, — проговорила она, — что люди так изменились?

— Они везде наставили ученых сторожей, которые зорко осматривают и разбирают все, что приходит из твоего царства. Если явится пришлец им не по душе, они поднимают крик и шум, убивают его или так очернят у людей, — а люди верят им на слово, — что мы уже не встречаем ни крошки любви, ни капли доверия. Как на этот счет хорошо братьям моим, Снам! Они весело слетают, им нет дела ни до каких сторожей; они навещают спящих людей и вволю рисуют им картины, радующие глаз и сердце.

— Братья твои ветренники, — возразила царица, — и тебе, моя любимица, нечего им завидовать. Я, впрочем, знаю хорошо этих таможенных сторожей; люди не совсем неправы, что их поставили: являлся не один пустой ветрогон и прикидывался, будто он прямо из моего царства, а сам разве только с какой-нибудь горы заглядывал к нам.

— Но за что же вымещают они это на мне, твоей родной дочери? — огорчалась Сказка. — Ах, если бы ты только знала, как они меня обижают! Обозвали меня старой девой и грозились в другой раз вовсе не пускать…

— Не пускать! Мою дочь! — с негодованием воскликнула царица. Но я догадываюсь от кого эта напасть: это все наделала твоя злая тетка, — это она наклеветала на вас.

— Мода? Не может ли быть! — наивно изумилась Сказка. — Да ведь она всегда так нас ласкает, кажется любит нас!

— Ох, уж она мне, притворщица! — сетовала царица. — Но ты, на зло ей, попытайся еще раз, дитя мое. Кто хочет делать добро, тот не должен так легко уступать первой неудаче.

— А если они в самом деле меня не пропустят? Или так очернят, что люди на меня и не взглянут, а с пренебрежением отвернутся?

— Если большие, ослепленные Модою, от тебя отвернутся, — попытай счастье у детей и у юношей. Молодежь всегда я любила всем сердцем. Молодежи я посылаю самые чарующие образы и картины чрез твоих братьев, Снов; я и сама не один раз слетала к ним, ласкала их, целовала, учила их хорошим играм и сама с ними играла. Молодежь меня знает хорошо, хотя может быть и не слыхала моего имени, и сколько раз я замечала, как дети ночью улыбались, заглядываясь на мои золотые звезды, а утром, когда по небу несутся мои белые овечки, хлопали от радости в ладоши. Когда они подрастут, и тогда они меня любят; я помогаю девочкам плести венки из пестрых цветов, а резвые шалуны-мальчики притихают, когда я к ним подсяду на вершине высокой скалы, вызываю из тумана далеких голубых гор высокие замки и дворцы и обращаю розовые облака заката в отряды отважных всадников и шествия набожных пилигримов.

— Ну, хорошо, — сказала тронутая Сказка. — Так и быть, у них попытаю еще раз счастья.

— Да, доброе дитя мое, — уговаривала ее царица, — сойди к ним. Только дай я тебя принаряжу, чтобы ты малюткам понравилась, а большие не оттолкнули тебя. Я тебя одену праздничной книжкой для подарка.

— Праздничной книжкой? Ах, мне неловко явиться перед людьми в такой пестрой одежде.

По знаку царицы, прислужницы принесли хорошенький наряд ярких цветов, с вотканными красивыми фигурами. Они заплели ей длинные волосы в косы, подвязали ей золотые сандалии и одели ее.

Скромная Сказка едва смела поднимать глазки, но мать любовалась ею и горячо ее обняла.

— Иди, — сказала она ей, — с тобою мое благословение. И если тебя осмеют и оттолкнут, то воротись и останься со мною; придет время: люди опять будут следовать голосу природы и сердце их снова обратится к тебе.

Так сказала царица Фантазия. А Сказка слетела на землю. Крепко билось у нею сердце, когда она подходила к месту, где стояли ученые сторожа. Она низко, низко склонила голову, плотнее обтянула на себе красивое платье и робкими шагами подошла к воротам.

— Стой! — встретил ее густой, строгий голос. — Караул, выходи! Пришла новая книжка.

Сказка задрожала; к ней бросилось множество немолодых людей с суровыми лицами; в руках у них были острые перья, острым концом обращенные к Сказке. Один из них подошел совсем близко и грубо взял ее за подбородок.

— Ну-ка, голову выше, книжонка! — крикнул он, — поглядим по глазам, принесла ли ты что нибудь путное, или нет?

Сказка, краснея, приподняла личико и вскинула на сторожа свои темные глаза.

— Да это Сказка! — вскрикнули сторожа и расхохотались: — Сказка! А мы-то думали не весть что за важная персона! Как ты очутилась в этом наряде?

— Меня мать нарядила, — отвечала Сказка.

— Вот что! Контрабандой вздумала тебя провести? Не бывать этому. Убирайся, да проворнее! — закричали сторожа и замахнулись острыми перьями.

— Да ведь я только к детям, да к юношам хотела! — упрашивала Сказка: — хоть к ним-то пустите.

— Довольно у нас слоняется вашего брата, — сказал один из сторожей, — только набивают детям головы всяким вздором.

— Постойте, послушаем, что у нее новенького, — сказал другой.

— Ну, пожалуй, — согласились остальные, — рассказывай, только живее: нам с тобой некогда.

Сказка протянула руку и указательным пальцем вывела разные фигуры в воздухе; выступили пестрые толпы, караваны, красивые кони, богато одетые всадники, шатры в песчаной пустыне, птицы и корабли на бурных морях, тихие леса и многолюдные площади и улицы, битвы и мирные кочевья, — все это проносилось живыми, яркими, подвижными картинами.

Сказка так увлеклась вызыванием всех этих образов, что не заметила, как суровые привратники один за другим заснули. В эту минуту к ней подошел приветливый человек и взял ее за руку.

— Посмотри, милая Сказка, — сказал он, — они спят: не для них твои пестрые образы. Лучше проскользни-ка ты попроворнее в ворота. Они и знать не будут, что ты прошла, а там уж тебя никто не будет беспокоить. Я тебя возьму к себе, к моим детям; в своем доме дам тебе спокойный, уютный уголок, там ты можешь жить совсем сама по себе; а когда дети будут умны и хорошо приготовят уроки, то им с товарищами и подругами будет позволено посидеть часок с тобою и послушать тебя. Хочешь?

— Хочу!.. И с какой радостью я пойду с тобой к твоим детям! Как буду я стараться доставить им приятный вечерок!

Добрый человек ласково кивнул ей и помог перешагнуть через ноги спавших сторожей. Благополучно пробравшись, Сказка с улыбкой оглянулась и быстро скользнула в ворота.

Караван

ЕСТЬ между Красным морем и Персидским заливом степь, огромная песчаная степь; ничто в ней не родится, нет ни дерева, ни куста, ни цветка, ни травы; не видать там веселой ласточки, не слышно и других птиц: все тихо пусто и голо.

Там послышался однажды звон колокольчика и бряцанье колец верблюжьей упряжи, поднялось облако пыли, вдали шел караван. По мере того как он приближался, между отделявшимися облаками пыли — виднелось и сверкало оружие и блестящие одеяния.

Внезапно к каравану подъехал всадник на смелой арабской лошади, покрытой шкурою тигра. Ременчатое уздечко с красной оторочкой было увешано серебряными бубенчиками; на голове лошади красовался чуб цапли. На всаднике была белая чалма и пунцовая одежда. Рукоятка сабли была засыпана драгоценными камнями. Глаза его зверски блистали из-под нахлобученной чалмы на густые нависшие брови.

Его выгнутый нос и длинная, черная борода придавали ему дикий и дерзкий вид.

Приблизясь к каравану, он смело подскакал к вожакам, которые, по-видимому приняв его за предводителя шайки, оборотили на него копья свои.

— Что вы? — вскричал всадник — Неужто вы боитесь нападения? Неужто я один могу ограбить целый караван? Кто караван-баши? — спросил он, когда люди опустили копья. — Ведите меня к нему.

— Караван этот купеческий, наши купцы идут с товаром обратно из Мекки на родину. Вас вести к ним не можем: они далеко позади нас; мы идем вперед приготовить привал. Пойдемте с нами, коли хотите дождаться их там, где с ними повидаетесь.

Незнакомец согласился; достал свою длинную трубку, закурил ее и молча последовал за караваном, коротко отвечая на расспросы их.

Наконец они остановились, выставили по сторонам сторожевых и стали ожидать прибытия каравана. Показались навьюченные верблюды, а за ними конвой: там ехали на лошадях сами купцы, четверо пожилых и один молодой. Шествие замыкалось бесчисленным множеством слуг, невольников и вьючных животных.

Поднялась возня и суматоха. Раскинули палатки, вокруг поставили лошадей и верблюдов; слугам и невольникам были розданы съестные припасы и тогда уже повели незнакомца в большую голубую шелковую палатку, стоявшую в середине.

Там они застали купцов за обедом. Все пятеро сидели на расшитых золотом подушках; негры-невольники прислуживали им.

— Кто это с вами? Кого вы к нам ведете? — спросил молодой купец, обращаясь к вошедшим.

— Я Селим Барух из Багдада, — отвечал незнакомец. — На обратном пути из Мекки на меня напали разбойники, увели в плен и вот три дня как я бежал от них. Долго плутал я в пустыне, наконец по великой милости нашего пророка Магомета я встретился с вами, и решаюсь просить у вас позволенья продолжать с вами путь мой. Я молю вашей защиты и заслужу ее; в Багдаде я вас богато отблагодарю. Мой дядя великий визирь калифа.

— Хорошо, — отвечал старший из купцов, — мы тебе рады, Селим Барух; будь нашим гостем, пей же и ешь с нами.

Он сел и охотно принялся за обед, по окончании которого невольники убрали посуду и подали длинные трубки и дорогой шербет.

Хозяева и гость молча курили, поглядывая на дым, который разлетался тонкими, голубыми кольцами и мало-помалу вовсе исчезал.

— Это однако невыносимо скучно! — проговорил наконец младший из хозяев: — я привык, что после обеда невольники увеселяют меня музыкой и пляской, а теперь вот мы уже едем трое суток вместе и все только молчим! Неужто же нельзя найти какое нибудь средство развлечься и повеселиться?

— Я знаю, позвольте мне вам предложить, — начал чужестранец, — станем на привалах поочередно рассказывать сказки.

Все весело подхватили эту мысль.

— Да! Да! Рассказывать!

— А как я сам это предложил, то для первого раза позвольте мне же и начать.

Все с видимым удовольствием придвинулись ближе к рассказчику; тот, отхлебнув глоток шербета, погладил бороду и затем начал:

— Слушайте же мой рассказ о Калифе-Аисте.

Сказка о Калифе Аисте

днажды после обеда багдадский калиф Шасид сидел у себя на диване, покуривал трубку и отхлебывал кофе, весело поглаживая себе бороду. Калиф был в духе, как и всегда после своего вкусного, сытного обеда, потому-то великий визир Мансар приходил к нему: каждый день именно в этот час. В тот день великий визирь был против обыкновения своего особенно задумчив. Калиф заметил это и, покинув трубку, спросил: «Отчего ты сегодня в таком раздумье?»

Великий визирь скрестил на груди руки, низко поклонился калифу и отвечал:

— Мне грустно, господин! Под замком стоит разносчик с прекрасными вещами, а у меня нет лишних денег, не на что купить!

Калифу давно хотелось чем нибудь потешить своего визиря, и он велел позвать разносчика. Это был маленький, толстенький человечек, смуглый и весь в лохмотьях. Он вошел, разложил свой товар: кольца, бусы, пистолеты, чашки, гребни. Все это калиф с визирем рассматривал и наконец выбрал себе и ему пару пистолетов и для визиревой жены гребень.

Только-что хотел разносчик закрыть свой короб, как калиф увидал еще один ящичек, которого ему разносчик не показывал.

— А это что такое? — спросил он. Продавец вынул из него табакерку с черным порошком и запискою на незнакомом им обоим языке.

— Мне дал эти вещи какой-то купец, а он нашел их в Мекке на улице; я вам их дешево отдам, потому что они мне не нужны, не знаю что с ними и делать, — сказал торгаш. Калиф был охотник до старых рукописей, хоть читать их и не умел, а потому купил табакерку и отпустил продавца. Ему однако же очень хотелось знать что это за рукопись и он спросил визиря, не знает ли он кто-бы мог прочитать ее?

— У большой мечети живет человек по имени Селим, по прозвищу ученый; он знает все языки, пошлите за ним, он вам переведет.

Пришел Селим ученый.

— Слушай, Селим, — сказал ему калиф, — разбери ты мне это писание, говорят, ты по своей учености можешь это сделать; если так, то я тебя награжу дорогим платьем; если же ты не прочтешь, то за это тебе будет двенадцать оплеух и двадцать пять ударов по пяткам, чтобы ты по пустому не прозывался ученым. Селим склонился перед калифом.

— Воля твоя да исполнится, — проговорил он, и долго и внимательно стал рассматривать письмо. — Я готов дать голову на отсечение, что это по-латыни.

— А если так, то переведи, — приказывал калиф.

— Кто найдет это сокровище, — переводил Селим, — тот благодари Аллаха за его великую милость. Кто понюхает порошок этот, произнеся притом слово Мутадор, тот может обратиться в любого зверя, понимая и язык зверей. Если он захочет снова стать человеком, то пусть станет лицом к востоку, три раза поклонится и проговорит то же слово. Но нельзя смеяться, будучи оборотнем: иначе забудешь слово и на век останешься тем зверем, в которого обратился.

Таким чтением Селима калиф остался чрезвычайно доволен. Он заставил его поклясться, что никому не скажет об этой тайне, наградил его платьем и отпустил.

— Вот эта покупка стоит своей цены! Я не нарадуюсь на нее! В любое время сделаться животным — это потешно! Завтра приходи ко мне, мы с тобой отправимся в поле, понюхаем табачку и — прислушаемся, что творится вокруг нас в воздухе в воде, в лесах и в полях.

На другое утро, едва успел калиф одеться и поесть, как великий визирь уже явился к нему, готовый идти на условленную прогулку.

Калиф сунул табакерку за пояс, и приказав своим придворным не следовать за ним, отправился вдвоем с визирем. Сначала они вышли в сад, стали прислушиваться: но все было пусто, не видать и не слыхать ничего живого. Визирь предложил идти дальше, к пруду, где водились аисты; они ему нравились не только по виду и осанке своей, но и тем, что громко и звучно барабанили.

Калиф согласился, и они вышли к пруду. Там важно расхаживал аист по берегу, ища лягушек. Иногда он поднимал голову, постукивал носом и затем снова принимался искать. Вдали показался еще аист и вскоре опустился к товарищу.

— Прозакладую бороду мою, — сказал визирь, — что эта долговязая чета ведет презанимательную беседу. Что если бы нам теперь обратиться в аистов?

— Прекрасно! Но постой, наперед подтвердим как нам стать снова людьми: три раза поклониться на восток и сказать «Мутабор». Только чур не смеяться, а то беда!

Калиф понюхал заколдованного табаку, угостил своего товарища и оба в голос проговорили: «Мутабор!»

Вдруг их ноги будто ссохлись, стали тонкими, красными ногами аистов; руки стали крыльями, шея вытянулась на целый аршин, борода исчезла, а тело покрылось густым, пушистым пером.

— Какой у вас хорошенький носик, — проговорил калиф после долгого удивленного молчания: — клянусь бородою самого пророка, я ничего подобного в жизнь не видывал.

Визирь низко поклонился. — Благодарю вас за такую похвалу. Осмелюсь сказать и я, что ваше степенство много выиграло в настоящем своем положении: будучи калифом, вы никогда не были так хороши. Пойдемте же к товарищам, прислушаемся к их говору, поймем ли мы в самом деле их язык.

Они подошли к аистам в то самое время, как вновь прилетевший, почистясь носом, подходил к гулявшему по берегу товарищу.

— Здравствуй, Долгоножка, — сказал он, — рано же ты сюда пришла.

— Здравствуй, Щелкуша. — Я уже успел изготовить себе завтрак. Не хочешь-ли со мною закусить? Кусочек ящерицы или мягкую молодую лягушку?

— Нет, нет, благодарю, мне сегодня вовсе есть не хочется. У нас вечером гости, отец велит мне плясать перед ними, я затем сюда и прилетела, чтобы подтвердить урок.

И при этих словах молодая барышня встряхнула перышки, встала на одну ножку, вытянула шейку и стала жеманно выгибать ее в сторону; тут калиф с визирем не выдержали и расхохотались, защелкав клювами.

— Вот забавно! — проговорил наконец калиф, досыта нахохотавшись, — безгласное представление! Жаль что мы их вспугнули, должно быть они нашего смеха испугались — а то пожалуй бы еще запели.

— Что мы поделали! — вскрикнул визирь — ведь нам запрещено смеяться! Что с нами станется!

— О Мекка и Медина! — вскричал калиф. — Что если я вдруг останусь на век аистом. Постой, припомни, как это слово? Я что-то забыл.

— Сначала три поклона на восток, а потом сказать — как бишь — Да! «Му-Му-Му». Нет не так.

Калиф и визирь повернулись лицом к востоку и принялись кланяться; они клевались носами в землю, но заколдованного слова вспомнить не могли. Визирь отчаянно кричал: «Му-Му», но это не помогало, оба остались аистами.

Пошли они блуждать по полям и по лесам, с горя не зная что делать и куда деваться. Сбросить с себя личину аиста они не могли, явиться в город в этом виде им было невозможно.

— Разве нас признают? Кто мне поверит, что я калиф, — в отчаянии говорил аист, — а если бы и так, то разве люди согласятся, чтобы у них был аист калифом?

Так прошло несколько дней; аисты скудно питались дикими ягодами, потому что до ящериц и лягушек они были неохотники. Они утешались только одним: возможностью летать, и они летали по крышам багдадским, наблюдая за тем, что делалось в каждом доме.

В первые дни они заметили необыкновенное движение на улицах, суматоху и недоумение. На четвертый день, сидя на дворцовой крыше, они увидали торжественное шествие. Раздавался трубный звук, барабанный бой; всадник на украшенной лошади, в красном одеянии, золотом шитом, медленно подвигался по улице; слуги в праздничных одеждах окружали его, половина города бежала за ним и раздавались крики:

— Да здравствует Мизра! Властитель Багдада!

Аисты переглянулись.

— Знаешь-ли ты кто этот Мизра? Понимаешь ли ты, почему я обращен в птицу? Мизра — сын злейшего врага моего, могучего волшебника Кашпура, который поклялся мне мстить. Но я не унываю: пойдем со мной, мой верный друг, пойдем на гробницу нашего великого пророка: там на святых местах быть монет все чары исчезнут.

Они поднялись с крыши и летели по направлению к Медине.

Но с непривычки они скоро устали. Калиф еще храбрился и летел, а визирь отставал и жалобно умолял его остановиться отдохнуть. «Не могу, — кряхтел он, — помилосердуйте! Уж ночь настала, дайте отдохнуть!»

Аисты стали оглядываться где бы переночевать и вскоре заметили остатки каких-то развалин — удобное место для ночлега. Спустясь они пошли по переходам разыскивать себе удобного местечка. Казалось, это были развалины некогда богатого, большого замка; видны были остатки башен; по развалившимся комнатам можно было судить о бывшем великолепии их. Вдруг визирь остановился.

— Государь, — проговорил он шепотом, — может быть великому визирю стыдно бояться привидений, еще стыднее аисту — но — не менее того мне почудился шорох и — мне что-то страшно, умоляю вас, не ходите далее.

Калиф остановился и ясно расслышал человеческий плач. Он было бросился в ту сторону, откуда слышался плач, — но визирь схватил его своим длинным клювом, упрашивая не пускаться в неизвестную опасность. Однако калиф был неумолим: он рванулся и клок перьев остался в клюве визиря. Калиф вошел в темный проход, откуда и добрался до слегка притворенной двери; оттуда ясно слышался стон. Калиф оттолкнул дверь и остановился в удивлении. В темной комнате, слабо освещенной маленьким решетчатым окном, сидела на полу огромная сова. Крупные слезы катились у нее из глаз; кряхтя, сиплым голосом произносила она жалобы кривым, согнутым клювом своим. Увидя калифа и подходившего за ним визиря, она громко и радостно вскрикнула. Она утерла глаза своим крапчатым рябеньким крылом и, к великому удивлению обоих аистов, проговорила чистым арабским языком:

— Как я рада вам, аисты! Ваш приход предвещает мне избавление. Когда-то мне было предсказано, что аисты мне принесут счастье.

Калиф мог едва опомниться от изумления. Он поклонился, расшаркался перед барышней и проговорил:

— Из ваших слов, сударыня, я вижу что мы с вами одинаково осуждены страдать, и ваша надежда на нашу помощь напрасна. Узнав наши приключения, вы сами убедитесь в этом.

И тут он рассказал что и как было.

Сова поблагодарила за рассказ и в свою очередь сообщила им свои похождения.

— Отец мой, царь индийский, по имени Луза, я его единственная несчастная дочь. Волшебник Кашнур, заколдовавший вас, был также причиною моих бедствий. Однажды он приехал к отцу моему, сватая меня за сына своего Мизру. Отец был человек горячий, он в досаде столкнул Кашнура с лестницы. Но Кашнур не успокоился и, в виде негра, снова вкрался к нам в дом. Раз как-то он мне подал заколдованного питья и я тотчас превратилась в сову. С испугу я упала в обморок. Бесчувственную он меня принес сюда, бросил, и закричал своим отвратительным голосом:

— Сиди здесь, уродина, до конца дней своих, или до той поры, пока не найдется избавитель, который пожелал бы на тебе жениться. Вот тебе за обиду отца твоего.

С тех пор я живу грустна и одинока как узница в этом замке; я не могу даже любоваться на природу, потому что днем не вижу, а только при бледном свете луны.

Сова окончила и снова утерла слезы.

Калиф задумался.

— Если я не ошибаюсь, — проговорил он, — то в нашем несчастий есть что-то общее, но где разгадка всему?

— Да и мне тоже кажется; еще в детстве мне предсказала одна умная старуха, что аисты принесут мне счастье, и я думаю, что знаю как помочь нашему горю. Злой волшебник, наш общий враг, приезжает каждый месяц сюда и пирует в одной из зал замка; я часто слушаю его разговоры с товарищами и думаю, что нам и теперь удастся подслушать их; он всегда хвалится своими подвигами и наверное будет рассказывать о вас, а тогда может быть и проговорит слово, которое вам задано было помнить.

— О милая принцесса, скажи, скажи нам, когда именно они соберутся в этом замке?

— Извините, — проговорила она, — после некоторого смущенья — но я могу это сделать под одним только условием.

— Говори, приказывай что хочешь, все будет исполнено!

Она снова замялась и замолчала. Если бы не перья, то конечно на ее лице был бы виден яркий румянец.

— Видите ли, мне бы также хотелось наконец освободиться, избавиться от этого положения, а потому я вам скажу с условием, чтобы один из вас на мне женился.

Аисты не ожидали этого; они вышли из комнаты, чтобы посоветоваться.

— Ну, визирь, хоть это и глупое условие, — сказал калиф, — а делать нечего, тебе надо на ней жениться.

— Вот как! А что скажет жена? Она мне глаза выцарапает! Ведь я женатый старик! Нет, вот вы другое дело, вы человек молодой, вам прилично взять себе молодую, красивую жену.

— То то вот и есть красивую, ведь это все равно что заглазная женитьба: кто же ее знает, красавица ли? А ну как урод?

Они долго друг друга убеждали, но наконец калиф, убедись, что визирь скорее согласится на век остаться аистом, чем жениться на сове, решился лично исполнить это необходимое условие для общего избавления. Сова несказанно обрадовалась. Она призналась им, что они не могли удачнее попасть в замок, потому что именно в эту ночь пировал тут волшебник.

Она вывела аистов из мрачной комнаты и повела их длинными переходами в другую комнату, куда в щель проходил яркий свет из соседней залы. Аисты тихо подкрались к щелке и увидели блестящую залу, увешанную цветными фонарями. Посреди стоял накрытый стол, богато убранный и уставленный самыми отборными яствами. Вокруг стола был мягкий диван и на нем сидело восемь человек, в числе которых они тотчас узнали разносчика, продавшего им заколдованный порошок. Окружавшие убедительно просили его рассказать о его последних подвигах. Между прочим он рассказал и о приключении визиря с калифом.

— Какое же ты им задал слово? — спросил его другой волшебник.

— Мудреное латинское слово: «Мутабор» — отвечал тот.

Услыхав это слово, аисты бросились со всех ног вон из замка. Сова едва могла за ними следовать. Выйдя на свободу, калиф обратился к сове:

— Ты спасла нас обоих, — сказал он — позволь же поблагодарить тебя: просим согласиться быть моею женою.

Сказав это, калиф и визирь, обратясь лицом к востоку, поклонились трижды, проговорили «Мутабор» и в мгновение снова стали людьми. Со слезами радости бросились они друг другу в объятия. Но кто опишет их удивление при виде стоявшей перед ними пышной красавицы! Она улыбаясь подала калифу руку.

— Что же вы не узнаете больше совы?

— При таком условии я рад, что побывал аистом, — воскликнул калиф, пораженный прелестью и красотою принцессы.

Все втроем они отправились в Багдад. Калиф нашел в кармане своего платья все, что в нем оставалось: табакерку с порошком и кошелек с деньгами. Этому калиф очень обрадовался и в первой же деревне справил все нужное для пути. Вскоре они добрались до Багдада. Там их прибытие наделало много шуму, поднялась суматоха. Все считали калифа умершим и радовались, увидя в живых своего любимого государя. Ненавистного народу Мизру захватили во дворце вместе с отцом. Старого злого волшебника калиф сослал в тот замок, где жила сова, и приказал его повесить в ее комнате. Сыну же, не участвовавшему во всех злодеяниях отца, калиф дал выбрать, умереть или понюхать табаку из заколдованной табакерки. Мизра выбрал последнее и по желанию калифа обратился в аиста; его посадили в железную клетку и поставили в саду калифа.

А калиф зажил весело и счастливо со своей женою; по прежнему он любил посиживать после обеда за трубкой и кофеем и по прежнему великий визирь приходил к нему об это время. Часто они вспоминали былое, и калиф развеселясь принимался передразнивать великого визиря, как тот в отчаянии кричал «Му-Му» и кланялся, перегибая свою длинную шею. Такое представление было потехою для всей семьи, и дети и жена калифа смеялись над бедным визирем. Тогда в ответ на это, визирь спрашивал: не рассказать ли их разговор бывший после предложения принцессы жениться на ней.

Так окончил свой рассказ Селим Барух. Купцы остались очень довольны.

— Скоро прошло время, незаметно подошел и вечер, — сказал один из них, — а что если бы мы стали продолжать наш путь, вечер отличный!

Все согласились. Палатки были сложены и караван двинулся в прежнем порядке в путь.

Они проехали почти всю ночь; накануне было жарко; ночь же была прохладная и светлая. Дойдя до удобного места, они снова раскинули палатки и легли отдохнуть. О госте своем всякий позаботился: кто предложил ему подушку, кто одеяло, кто дал невольников для прислуги; он был как дома. Встав после отдыха и пообедав, купцы снова уселись в кружок, и младший обратился с предложением к старшему:

— Селим Барух нас вчера потешил, что если бы сегодня вы, Ахмет, сделали бы тоже и рассказали нам что нибудь из своей жизни, которая вероятно была богата приключениями, или просто сказку.

Ахмет помолчал, как бы в раздумье.

— Любезные друзья, — начал он потом, — я расскажу вам быль, о которой вообще говорю неохотно, но вы мне люди близкие. Селима хоть я и мало знаю, но он мне пришелся как-то по душе, а потому слушайте мой рассказ о корабле призраке.

Корабль-призрак

родом из Балсары, где отец мой был мелким торгашом. Он меня вырастил и приучил к своему ремеслу, я вскоре стал его помощником. Мы были не богаты, и торговля наша была самая ничтожная, потому что отец был человек робкий, нерешительный. Однажды, когда мне уже минуло восемнадцать лет, отец вдруг решился пустить в оборот тысячу золотых; деньги эти он послал за море для покупки товаров и надеялся получить на них большие барыши. Вдруг на него напал страх, как бы корабль не утонул и не пропали бы его деньги. Он стал тосковать, заболел и вскоре умер. Опасение его сбылось. Судно погибло и с ним пропали деньги. Я продал все что осталось после отца и пошел на чужбину искать счастья. Старый слуга отца моего не захотел меня покинуть и отправился за мною.

Мы сели на корабль в Балсорской гавани и отплыли в Индию.

Путь наш начался благополучно, но после двухнедельного тихого, спокойного плавания, капитан однажды сообщил нам в тревоге, что нас ожидает буря. Как видно, он не был уверен в крепости судна, или не знал вовсе тех мест, потому что он сильно трусил. Ночь настала холодная и светлая и нам казалось, что капитан, ошибся. Вдруг мимо нас проплыл корабль, которого мы до того не видали; дикая радость и веселье слышалась на нем. Я удивился. Что это значит? «Мы боимся бури, а там радуются ей!» — спросил я капитана. Но капитан стоял возле меня бледный как полотно. «Погибло мое судно! Вот идет смерть!» Не успел я его спросить что он этим хотел сказать, как вся команда с воем и криком была уже на палубе. «Видели, видели, — кричали матросы, погибли мы, погибли!»

Капитан храбрился, по его приказанию началось чтение корана. Ветер становился все сильнее и сильнее; не прошло часа как судно закряхтело; стали спускать лодки и едва успел спастись последний человек как судно пошло ко дну. Я остался нищим среди бурного моря. Но этим не кончились мои бедствия. Море бушевало, мы со слугой сидя в лодке крепко держали друг друга в объятиях. Наконец рассвело; в это время сильный порыв ветра опрокинул нашу лодку и что было дальше я не помню. Когда я опомнился, то я лежал на руках моего верного друга; он сидел на опрокинутой лодке и кроме нас никого не осталось в живых. Кругом все было пусто; буря стихла, Корабль наш исчез, но я увидал другой, и с ужасом узнал в нем встретившийся накануне с нашим злополучным судном. Мертвая тишина царствовала на нем; никто не отвечал на наш зов и никто не показывался на палубе.

С носа корабля спускался канат; подплыв вплоть мы ухватились за него и стали кричать, но напрасно; ответа не было; тогда мы решили подняться на судно. Я полез наперед и ужаснулся. Палуба было залита кровью, команда лежала перерезанная. От страха я едва дышал. Наконец влез и мой спутник. Мне стало легче и мы решились спуститься в каюту и осмотреть все судно, не найдется — ли живой души. Внизу была та же тишина, раздавались лишь наши шаги. Мы прислушались у дверей каюты, все тихо, ничего не слыхать. Я отворил дверь. В каюте валялись разбросанные: платья, оружие и прочие принадлежности; по видимому еще не давно тут были люди. Мы пошли из каюты в каюту и всюду встречали: все съестные припасы, одежду и даже ценную утварь. «Вот находка! — говорил я, — все это мы можем взять себе, ведь тут нет хозяина, мы вольны распоряжаться сами» — «К чему тебе все эти вещи, — отвечал мне Ибрагим — ты позаботься наперед о том, чтобы самому остаться живым».

Мы однако присели за стол и поели, затем отправились на верх и хотели перекинуть за борт убитых матросов, лежавших на палубе, но, странно, они были словно прикованы, их нельзя было сдвинуть с места и мы должны были отказаться от этой работы. Грустно провели мы день; к ночи, Ибрагим пошел спать, а я остался на палубе караулить; но около одиннадцати часов у меня стали слипаться глаза, я не мог удержаться от сна и, свалившись за бочку, — задремал. Сначала я спал довольно чутко. Мне казалось, будто судно ожило, народ зашевелился, раздавалась команда, поднялась суета. Я хотел встать, но не мог; странная тягость во всем теле — мне не давала шевельнуться. Когда же я проснулся, то солнце было высоко, а на судне все было также тихо и мертво как накануне. Я думал, что это был сон. Но пришедши к Ибрагиму, убедился в противном. Он мне также рассказал, что ему чудилось ночью и прибавил даже, как он видел в просонках самого капитана, сидевшего в каюте за ужином.

Мы условились с Ибрагимом не спать следующую ночь и, чтобы освободиться от чар, читать молитвы. Провертев дырочки в двери каюты, где ужинал капитан, мы сели наблюдать. Ибрагим написал имя пророка на всех четырех стенах. Пасов в одиннадцать, меня снова стало клонить ко сну; мы принялись читать молитвы. Вдруг на верху оживилось, раздавались шаги, слышались голоса, загремел канат, и наконец по лестнице стал кто-то спускаться, и в дырочки мы увидали как дверь в каюту растворилась и вошел сам капитан, а с ним еще кто-то в красной одежде. Они пили, ели, говорили на непонятном нам языке, наконец, покончив ужин, ушли на верх, где возня становилась все громче и громче: стук, шум, крик и стон оглушали нас. Затем все вдруг снова затихло, и к утру все покойники лежали по своим местам.

Днем мы подвигались к восток, то есть к берегам, ночью же мы вероятно шли назад, потому что утром мы стояли на том же месте, где были накануне. Очевидно, наши мертвые не хотели нас везти вперед; а поэтому мы с Ибрагимом придумали сделать следующее: отдать паруса, замотав их пергаментными ремнями, надписав на них имя пророка. Средство это помогло: на другое утро паруса были в том же виде, как мы их оставили с вечера.

Таким образом мы стали подвигаться вперед, и на седьмой день увидели землю. Мы благодарили Аллаха и великого пророка за чудесное спасение наше. Весь этот день и следующую ночь мы плыли вдоль пустынного берега, а к утру приблизились к городу. Бросив якорь, мы с великим трудом спустили лодку, сели в нее и погребли к материку; вскоре мы вошли в устье реки, на которой стоял город, а через несколько времени, пристав, с радостью вступили на твердую землю. Подойдя к городу, мы осведомились о названии его: это был индийский городок, именно в тех местах, куда я намерен был ехать. Выйдя на берег мы зашли в караван-сарай поесть и отдохнуть от такого страшного путешествия. Мне хотелось с кем либо поделиться рассказом о наших приключениях, в надежде услышать объяснение; а потому я спросил нет ли здесь какого-нибудь толкователя снов и разных чудес. Мне указали на такого, назвали улицу и дом, где он живет, и велели спросить Мулея.

Там меня встретил маленький, седенький человечек с длинным — предлинным носом. На вопрос: что мне нужно? — я отвечал, что пришел к старцу Мулею; тогда он мне сказал, что он и есть Мулей. Тут я ему рассказал наше приключение и просил объяснить его мне. «Вероятно люди эти за какое либо злодеяние свое, — отвечал он мне, — приговорены чарами скитаться в море. На земле чары исчезнут, а потому нужно вырубить доски и перевезти покойников на берег. По праву судно это со всем добром — ваше, потому что вы его нашли и оно без хозяина. Держите это втайне, уделите мне частицу своего имущества, продолжал старец, и я вас научу, что и как сделать; дам вам даже помощников, чтобы перетаскать людей.»

Я обещал, что поделюсь с ним добычею, и мы отправились на корабль с пятью невольниками, взявшими с собою пилы и топоры. Дорогою Мулей похвалил нашу выдумку замотать паруса изречениями корана и именем пророка. — Это было единственное средство спасения.

Было еще довольно рано, когда мы приплыли на корабль. Все усердно принялись за работу. В один час мы вырубили четверых и отправили их на берег. Невольники вернулись оттуда с известием, что мертвецы избавили даже от труда зарывать их, рассыпавшись в прах, как только коснулись земли. Капитан судна был приколочен гвоздем к мачте, и вырвать этот гвоздь не было никакой возможности: не рубить же было из-за этого всей мачты? Мулей послал одного из невольников на берег за горшком земли. Когда землю привезли, то он взял и, нашептав ее, высыпал на голову капитана; в ту же минуту капитан открыл глаза, вздохнул, и гвоздь легко выдернулся.

— Кто привел меня сюда? — спросил капитан, как бы очнувшись. Мулей указал ему меня.

— Благодарю тебя, незнакомец, — сказал он, — ты избавил меня от долгих страшных мучений. Вот уже пятьдесят лет, что плавает мой корабль, и я был осужден каждую ночь пробуждаться и снова приводить корабль на старое место. Но теперь голова моя коснулась земли, и я могу с миром идти к праотцам моим. — На мой вопрос как и за что он был в таком ужасном состоянии — он отвечал: «Пятьдесят лет тому назад, я был сильное и знатное лицо в Алжире; жадность к деньгам довела меня до того, что я однажды ограбил судно, и с тех пор стал разбойничать на море. Однажды на острове Цанте я принял на судно дервиша, который хотел ехать бесплатно.

Мы с товарищами были народ грубый, необузданный, мы не понимали всей святости звания его и стали над ним издеваться. Он мне начал выговаривать за мою дурную жизнь, — это оскорбило мое самолюбие; в ту ночь я кутил и пил и наконец до того разгорячился, что бросился с кинжалом на бедного дервиша и зарезал его. Умирая он проклял меня и всю команду, чтобы нам не жить и не умирать, доколе не коснемся лицом земли. Дервиш умер; мы сбросили его в море и смеялись над его проклятиями. Но в ту же ночь сбылись слова его. Часть команды моей взбунтовалась. Драка и резня поднялись ужасные; наконец бунтовщики осилили, перерезали моих товарищей, меня пригвоздили к мачте, но и сами не встали от ран своих и также погибли. Я думал умереть, но только замер. На другую ночь, в тот самый час как мы накануне сбросили дервиша — все мы очнулись. Но не могли ни действовать, ни говорить по своей воле; каждую ночь повторялось одно и то же. Так прошло пятьдесят лет: мы не живем и не умираем, потому что не можем достичь земли. Мы радостно летели на встречу бури, ожидая, что она разобьет наш корабль, и мы сложим усталые наши головы на дне моря. Но и этому не суждено было сбыться. Теперь же ты избавил нас, благодарю тебя еще раз. Если сокровища могут наградить тебя за доброе дело, то возьми себе все что найдешь после нас на корабле, возьми также и самый корабль».

Сказав это, он опустил голову и мгновенно рассыпался в прах; мы бережно его собрали и схоронили на берегу. Из города я взял работников, которые вычинили и исправили мне судно; бывшие на нем товары я выгодно обменял на другие и, обдарив Мулея, отправился к себе на родину. Но я ехал не прямо, а заезжал на острова, где торговал с барышами. Пророк благословил мое предприятие, и я вернулся домой, удвоив наследство, полученное от капитана. Земляки мои дивились моему богатству и не могли понять, откуда оно взялось. Такой пример поощрял всех молодых людей, которые с ранних лет отправлялись в море, чтобы нажиться.

Я жил спокойно и счастливо, но каждые пять лет хожу в Мекку благодарить Аллаха за его милости и просить, чтобы капитана с его командою он принял в рай.

Но другой день караван без препятствий шел дальше. Теперь была очередь за Зулейкою. Он был родом грек и не смотря на разность вероисповеданий был очень любим своими товарищами магометанами.

Нрава он был строгого и сурового. Он был об одной руке; но где и когда потерял другую, никто не знал.

— Вы часто меня спрашиваете отчего я не весел? Отчего так суров? Если хотите я расскажу вам сегодня. На меня сильно подействовал несчастный случай, в котором я потерял руку. На сколько я в этом прав, вы можете судить, прослушав рассказ мой об отрубленной руке.

Рассказ об отрубленной руке

ервую молодость свою я провел в Константинополе. Отец мой драгоман Порты, торговал духами и шелковыми тканями. Он был человек зажиточный и дал мне хорошее воспитание, частью учил меня сам, а частью я учился у священника нашего. Сначала меня прочили в купцы: отец желал, чтобы я со временем заменил его в торговле, но впоследствии, заметив во мне довольно порядочные способности, отец, по совету друзей, желал, чтобы я был врачом, а врачу в Царьграде дорога открыта. Один из французов, бывавших у нас в доме, предложил отцу моему взять меня в Париж, где бы я мог учиться медицине. Он обещал привезти меня с собою, когда сам вернется в Константинополь. Отец сам в молодости много ездил и охотно согласился отпустить меня. Я был вне себя от радости. Француз наш стал готовиться в путь и велел и мне собираться. Я не мог дождаться дня отъезда; наконец, покончив дела свои, мой спутник назначил день выезда. Накануне того дня, отец позвал меня к себе в кабинет. Там на столе лежали платья, богатое оружие и груда золота, какой я прежде не видывал. «Вот платье, которое я приготовил тебе в путь, вот оружие, доставшееся мне от деда твоего. Ты уже довольно велик, чтобы уметь употреблять его; не трогай его никогда без надобности, прибегай к нему только в случае защиты, для обороны. А вот тебе деньги, я небогат, но я разделил все что у меня было на три части, одну отдаю тебе, на другую сам буду жить, а третью спрячу тебе про черный день».

Так говорил отец со слезами на глазах: он будто предчувствовал, что мы больше не увидимся.

Мы ехали благополучно и, высадившись на берег, прибыли в Париж на шестой день. Там, спутник мой нанял мне квартиру и дал добрый совет поосторожнее тратить деньги, которых всего было около трех тысяч рублей. В Париже я прожил три года, занимался прилежно и прошел все что нужно знать порядочному врачу. Но не могу сказать, чтобы я проводил там приятно время: я скучал по родине, французы мне были не по душе, я не мог свыкнуться с их жизнью. Наконец тоска по родине меня до того одолела, что я решился бросить все и вернуться к отцу, о котором я ничего не знал с самого отъезда. Вскоре мне представился удобный случай: в Турцию ехало целое посольство из Франции, и я в качестве посольского врача отправился с ним. Дом отца я нашел пустым и запертым на замок. Соседи удивились моему приезду и рассказали что и как было: отец умер за два месяца до меня. Бывший учитель мой, священник передал мне ключ от дома, где я нашел по-видимому все в том же порядке, как отец оставил; но денег, о которых он мне прежде говорил, не было. Тогда я спросил о них священника; он отвечал, что отец мой умер как истинно святой человек, оставя все имущество свое церкви. Делать было нечего; доказательств у меня никаких не было; надо было покориться судьбе. Практики у меня вовсе не было, никто меня не знал, отец не умел меня ввести в люди; будь он жив, тогда бы другое было, у него было большое знакомство. Приняться же за его дела — было не легко, приходилось начинать снова, торговля его была прекращена.

Однажды я сидел в глубоком раздумье; тяжело мне было на душе, я не знал за что приняться и на что решиться; мне вдруг пришло в голову продать все что осталось после отца и ехать во Францию торговать нашими восточными товарами; там я часто видал своих земляков, переезжавших с места на место и торговавших шелковыми тканями, духами и пр., которые во Франции дорого ценятся. Я продал дом отца, отдал часть денег на сохранение другу моему, на остальные же накупил шали, шелковые ткани и душистые масла, взял на пароходе место и простясь с родиной покинул берега ее.

Счастье везло мне на чужбине; я едва успевал выискивать товар, так быстро у меня он сходил с рук. Когда я выручил достаточно денег для более крупного предприятия, то с новым товаром я поехал в Италию. Должно сознаться, что во всех моих поездках мне много помогали мои медицинские познания. В каждом городе я рассылал объявление, что приехал греческий врач, излечивший уже многих труднобольных. Так добрался я до Флоренции, где рассчитывал оставаться довольно долго. Мне нравился этот город да и к тому же хотелось отдохнуть от бродячей жизни. Тут, как и везде, едва я успел разослать объявления, как лавочка моя уже наполнилась посетителями. Так прошло четыре дня; когда к вечеру на четвертый день я уже хотел запирать дверь свою, как вдруг увидал какую-то записочку от неизвестного лица, назначавшего мне свидание ровно в полночь на мосту. Я был в раздумье что делать. Наконец решился идти думая, что может быть больной желает меня тайно видеть, что уже не раз со мною случалось. Я пошел, но из предосторожности надел саблю, подаренную мне отцом моим. В назначенное время я был на мосту. Кругом все было тихо и пусто. Месяц освещал город, разливаясь в реке серебристым светом. На городских стенах пробило двенадцать; я оглянулся: передо мною стоял незнакомец, закутанный в красном плаще; лица его не было видно. Я вздрогнул. «Что вам угодно?», — спросил я его, — «Иди за мною», — отвечал он.

«Объясните мне, куда, зачем, и откройтесь кто вы такой? — сказал я, — иначе я не пойду». — «Как знаете», — отвечал он не только спокойно, даже несколько презрительно. — «Что же это значит, дурачить вы меня хотите что ли? Я не позволю над собой насмехаться, если вы меня заставили придти сюда и прождать вас среди глухой ночи, то неугодно ли вам по крайней мере объяснить зачем?»

Он хотел бежать, я бросился за ним и, ухватил его за плащ, но незнакомец вырвался, а плащ остался у меня в руках. Я стал кричать, но напрасно, он скрылся за углом. Тогда накинув плащ, я пошел, раздумывая, что только он один может служить разгадкой этой таинственной встречи.

Едва я отошел шагов сто, как мимо меня быстро проскользнул кто-то, шепнув на ухо: «Остерегитесь, граф, сегодня уже поздно». Я понял, что это относилось не ко мне, а к неизвестному, за которого меня приняли. Я решил вывесить плащ этот в продажные вещи, назначив за него высокую цену, чтобы не всякий мог купить его и выжидать самого владельца, который вероятно за ним явится. Многие смотрели, приценялись, любуясь на бархат и на золотое шитье, но никто не покупал.

Однажды вечером пришел ко мне молодой человек, мой постоянный покупатель, и увидя плащ, бросил на стол свой кошелек с деньгами, сказав: «Последнее отдам, а плащ этот куплю!» Я вовсе не желал разорять этого сумасшедшего и хотел отговорить его, но не тут то было! Он меня не слушал и я принужден быль взять его 200 рублей. Он тотчас же надел его и пошел было вон, но вернулся, отколов от плаща какую-то записочку, и подал ее мне. «Что это за записка, Зулейко, посмотрите». Я взял ее и ужаснулся. На ней была написано: «Принеси сегодня ночью плащ на то же место, и ты получишь за него 400 рублей». А я его уже продал и этим стало быть сам по своей оплошности упустил случай разгадать эту тайну. Не долго думая, я достал 200 рублей, бросился за покупателем и просил его вернуть мне плащ мой. Он не соглашался, я настаивал, тогда он назвал меня дураком, я не вытерпел, ударил его; он закричал, на помощь вмешалась полиция, меня потащили в суд, и судья присудил плащ моему противнику. Тогда я предлагал доплатить ему еще 20, 50, 80, наконец 100 р., лишь бы получить обратно мой плащ. Чего не сделали мои просьбы, то сделали деньги: плащ был снова моим. Все смеялись, называли меня сумасшедшим, но мне было все равно, я знал что буду в барышах.

С нетерпением ожидал я ночи. К двенадцати часам я был уже на мосту. Едва пробила полночь как явился мой незнакомец. — «А плащ мой?», — спросил он. — «Я принес его, но он мне уже стоил 100 руб.», — отвечал я. — «Знаю, вот тебе 400». — И он высыпал на ладонь золото, блестевшее при лунном свете. Весело мне стало глядя на него, и не знал я тогда, что это будет моя последняя радость. Сунув деньги в карман, я пристально посмотрел на незнакомца: он был в маске, но черные, страшные глаза блестели из под нее. «Благодарю вас, вам ничего более не нужно?» — «Нет, нужно, ты мне нужен как врач, но не к больному, а к мертвому». — «Мертвому? — спросил я в удивлении — мы не воскрешаем мертвых» — «Знаю: иди за мною», — коротко отвечал он. Мы пошли; дорогою он мне рассказал, что приехал из чужих стран с сестрою и жил тут по близости у друзей; вчера внезапно сестра его заболела и к ночи умерла; завтра ее хотят хоронить. «Родственники спешат, — добавил он, тогда как наше семейство иначе не хоронится как набальзамированным, а потому я желаю сохранить хотя голову ее». Я удивился. — «Зачем же делать это непременно ночью, тайком?» — спросил я. На это он мне отвечал, что родственники противятся и потому он хочет сделать это потихоньку. Между тем мы дошли до большого великолепного дома; пройдя главный подъезд, мы завернули за угол и вошли в маленькую дверь, которую спутник мой осторожно притворил. Мы стали подниматься вверх по тесной лесенке и наконец вошли в небольшую комнату, освещенную висячею лампою. Умершая лежала на кровати. Незнакомец отвернулся, чтобы скрыть слезы; он просил меня поспешить, а сам вышел вон. Взглянув на красивую голову, обвитую черными как смоль косами, я содрогнулся. Мне стало как то жутко. Я схватил нож, перерезал ей горло — и руки у меня опустились и в глазах потемнело: кровь струею брызнула из-под ножа! Я убил ее! Я был убийцею этой женщины! С умыслом ли подвел меня мой тайный враг, или он сам был обманут? Со страха я не знал куда деваться и что делать? Я бросился вон из комнаты: кругом все было темно; ощупью я нашел лестницу, мигом сбежал с нее. Внизу также было темно, но дверь была слегка притворена; я толкнул ее — и выбрался наружу. Там я свободно вздохнул. Без оглядки бежал я до своего жилья и опомнился, только когда лежал уже в постели. Но спать я не мог. Бесконечная ночь тянулась; я едва дождался утра; но и оно не успокоило меня: я с ужасом заметил, что потерял саблю, нож и пояс. По всей вероятности, я забыл все это у умершей в комнате. Этим я себя выдал, меня могли разыскать и признать за убийцу.

Только что я отпер лавку, как болтун сосед вошел ко мне. «А что вы скажете об ужасном ночном происшествии?» спросил он меня первым словом. — «О каком происшествии?» переспросил я его, будто ничего не зная. «Как? Вы не слыхали? Может ли быть? Весь город говорит об этом: нынче ночью зарезана первая красавица во всей Флоренции, прекрасная Бианка, дочь здешнего губернатора. Еще вчера я ее видел, веселую, счастливую; она ехала в коляске со своим женихом! Сегодня был назначен день свадьбы!» — Каждое его слово мне было как острый нож в сердце. Мучениям моим не было конца. Всякий, кто приходил, вновь рассказывал все ужасное происшествие со всевозможными подробностями и прибавлениями. Наконец в обед явился ко мне полицейский с понятыми; он показал мне саблю, нож и пояс, спросив признаю ли я эти вещи за свои? Я было хотел отречься от них, но одумавшись понял, что этим только запутаю дело, а себя не облегчу и признал вещи за свои. Тогда меня отвели в тюрьму. Положение мое было ужасно. Чем более я раздумывал, тем хуже мне становилось. Я не мог примириться с мыслью, что был хотя и невольным, но все же убийцею. Вскоре меня повели на допрос длинными мрачными переходами; затем спустись с лестницы, мы вошли в огромную светлую залу, где за черным столом сидело двенадцать человек, по-видимому судьи. Зала была полна зрителей. Когда меня подвели к столу, то один из судей, с печальным выражением на бледном лице, встал и объявил, что он, как отец убитой, отказывается быть судьею в этом деле. Тогда сидевший с ним рядом, старец с белыми как снег волосами, но с живыми сверкающими глазами, стал меня допрашивать, Я рассказал все по порядку что и как было. Пока я говорил, губернатор несколько раз менялся в лице, то бледнея, то краснея. Когда же я кончил, он не вытерпел и вскричал в негодовании: «Как, негодный! Ты хочешь оклеветать другого в преступлении, совершенном тобою из корысти!» Сенатор напомнил ему, что он отказался быть судьею, а потому просил более не перебивать. «Корыстных целей тут не могло быть, добавил он, потому что, по вашим же показаниям у убитой ничего похищено не было; но, для разъяснения некоторых обстоятельств, необходимо собрать некоторые сведения о прошлой жизни покойной.» И с этим он объявил заседание оконченным; меня снова отвели в тюрьму. Прошел длинный, томительный день. Я думал об одном, желал одного: чтобы нашелся наконец этот таинственный незнакомец, или чтобы напали хотя на след его. На другое утро снова повели меня в суд. Опять тот же сенатор начал допрос. На столе лежали письма. Меня спросили признаю ли я их за свои? Я отвечал что нет, но что почерк мне знаком: записки ко мне неизвестного были писаны им же. Но и это мое замечание оставили без последствий, рук не сличали, а утверждали, что письма эти мои, потому что за моею подписью. Полного имени не было, но действительно выставлена моя первая буква З. В письмах заключались угрозы и острастки в в случае ее брака.

По всей вероятности, губернатор умел суд восстановить против меня, потому что в тот день со мною обошлись гораздо строчке, так как никакая просьба с моей стороны не была уважена. Я упал духом. Об оправдании не могло быть и речи. На третий день меня повели в суд для выслушания приговора. Я обвинялся в убийстве с заранее обдуманным намерением и был приговорен к смертной казни. Вот до чего я дожил! Один, забытый на чужбине, я погибал по чужой вине и должен был платиться жизнью!

Вечером в тот роковой для меня день, сидел я в тюрьме в глубоком раздумье. Я прощался с жизнью. Страшная тоска нашла на меня. Вдруг дверь отворилась, кто-то вошел; в сумерках я не мог узнать кто, но голос вошедшего мне был знаком.

— Так вот где мне привелось тебя видеть, Зулейко! — сказал он. Это был мой старый знакомый, иностранец, единственный человек, с которым я сошелся, еще живши в Париже.

Выслушав весь мой рассказ, он спросил меня:

— И ты, положа руку на сердце, можешь сказать, что ты чист в этом деле?

— Нет, я виноват, но только в том, что соблазнился на деньги, не вникнув в дело.

— Ты и не знал Бианки?

— Не видывал.

— Это невозможно! Я все сделаю, всех подниму на ноги! Такой несправедливости нельзя допустить!

Сказав это он вышел.

На другой день он снова пришел в веселым лицом.

— Хоть что-нибудь да сделал для тебя, — сказал он, — положим, что это и не много, а все лучше чем ничего.

И он рассказал мне все свои хлопоты, как он убедил отца, довольно сильного и влиятельного человека в городе, вступиться за меня.

Но губернатор ничего не хотел слышать; он был неумолим. После долгих убеждений он согласился на одно: если ему укажут на подобный пример, заслуживший иное наказание, — то подвергнут и меня тому же. Тут друг мой поднял на ноги все власти. Стали перерывать архивы и разыскивать дела. И в самом деле нашлось одно, в котором преступнику за убийство отрубили правую руку. Этому же должен был подвергнуться и я. Не стану вам описывать казни, скажу только, что, лишившись руки, я перешел к своему другу, который ходил за мною и лечил меня; когда же я оправился, то он дал мне на дорогу денег и я поехал на родину. Теперь вся моя надежда была на те деньги, которые я оставил на сбережение моему товарищу. Приехав к нему, я просил его на первый раз приютить меня. Он с удивлением спросил меня, почему же я не еду прямо в свой дом? Тут я в свою очередь удивился. Тогда друг мой пояснил мне, что недавно деньги мои взял у него кто-то моим именем и по моему поручению, что на них уже куплен дом, а мне оставлена записка. Я прочел: «Зулейко! За твою потерянную руку, мои обе к твоим услугам. Дом и все что в нем найдешь — твое. Ты будешь ежегодно получать от меня столько, чтобы жить не только безбедно, но роскошно. О когда бы ты мог простить тому, кто еще несчастнее тебя!»

Я догадывался кто это был. Имени его никто не знал, но он был иностранец и ходил в красном плаще. Для меня этих примет было достаточно.

Мне приятно было видеть во враге моем человека благородного; признаюсь, я думал о нем хуже. В доме я нашел все как нельзя лучше устроенным, даже комнату наполненную товаром. С тех пор я живу в довольстве, торгуя более из привычки чем из необходимости. Обещанное пособие я получаю ежегодно; но что мне в нем? Руки моей мне не вернет никто, и образ убитой Бианки будет век меня тревожить.

Зулейко окончил. Все слушали его с участием; особенно заняла эта несчастная повесть незнакомца; несколько раз он тяжело вздыхал, и Мулей подметил у него даже навернувшуюся слезу.

— Вы должны ненавидеть этого ужасного человека, сказал Селим, — поплатиться рукою своею ни за что — шутка плохая.

— Да, прежде я ненавидел его, даже больше того, я грешил ропща на судьбу свою; но теперь я примирился. Вера моя велит прощать врагам и любить их.

— Вы славный, благородный человек, — в восторге вскричал Селим, подавая Зулейке руку.

В это время в караване сделалось небольшое смятение. Вдали показался столб пыли. Место было не надежное, опасались разбойников. Селим удивился как можно было, при такой силе, бояться какой-нибудь шайки?

— Какой-нибудь, пожалуй, и нечего бояться, но тут в окрестностях снова появился страшный Орбазан: с ним столкнуться не шутка.

— Что это за Орбазан?

— А вот что: если он впятером на нас нападет, так и то ограбит — такой вор и разбойник что беда!

— Нет, вором его не называй, — вмешался другой купец — он не вор, он благородный человек; он налагает дань на каждый караван и если ты ему уплатишь, то можешь спокойно идти дальше, тебя больше никто не тронет, потому что все шайки подвластны ему: он царь степей.

Между тем выставленные часовые уже рассмотрели издали приближавшихся всадников. Их было довольно много, все они вооруженные подвигались прямо на отдыхающий караван. Поднялась суматоха. Купцы советовались между собою, что делать и как быть. Селим Барух также принимал участие в общей тревоге, но он спокойно вынул из-за пояса синий платок с красными звездочками, сказав, что если его привязать на копье и выставить над палаткою, то он головою ручается, что их не тронут. Так и вышло. Наступающие, казалось, заметили значок и повернув быстро стали удаляться.

В изумлении смотрели купцы на сильного защитника своего, не понимая что это означало.

— Скажи, кто ты такой, что повелеваешь степными народами? — спросил наконец молодой Мулей.

— Напрасно вы мне приписываете такую силу, я не повелеваю, а бывши однажды в плену у разбойников, я запасся там этим значком и знаю только, что с ним разбойники не тронут никого.

Купцы благодарили Селим Баруха как спасителя своего, и в самом деле, число нападающих было так велико, что по всей вероятности караван был бы разграблен.

Жара спала; подул прохладный ветер, и караван двинулся в путь.

На следующем привале купец Лезах, заступник Орбазана, сказал:

— Не хотите ли, я вам расскажу кое-что о разбойнике Орбазане в доказательство того, что он в самом деле благородный человек. У отца моего было трое детей; брат, сестра и я. Меня взял к себе богатый дядя, живший в чужих краях, на условии передать мне все свое состояние, если я останусь при нем до его смерти. Он долго прожил, и я вернулся на родину лишь два года тому назад и тут только узнал, какой ужасный случай был между тем с сестрою моею, бывшей гораздо моложе меня.

Спасение Фатимы

рат мой Мустафа был старше сестры моей Фатимы двумя годами. Они любили друг друга и вместе ходили за слабым, больным отцом своим. На шестнадцатое рождение Фатимы, брат задал пир, созвав всех подруг ее, Под вечер он предложил им покататься на лодке, на что все с радостью согласились. Сначала плавали вблизи берегов, но молодым девушкам хотелось ехать дальше; Мустафа неохотно соглашался на просьбу их, потому что место было не надежное: за несколько дней до того там показались морские разбойники. Девушки просили заехать только за скалу, откуда виден закат солнца. Едва успели они выехать в открытое море, как вдали увидали лодку с вооруженными людьми. Мустафа испугался и приказал повернуть, но вскоре лодка их обогнала: гребцов в ней было больше и силы были не равны. Встречная лодка перерезала им путь, не давая пристать к берегу. Девушки так перепугались, что начали кричать и метаться из стороны в сторону. Мустафа просил их успокоиться, боясь чтобы лодка не опрокинулась; но напрасно: его просьбы не помогали! Лодки сошлись в плоть, с испугу девушки ринулись на противный край и лодка их мигом перевернулась. С берегу уже давно за ними следили. С берегу две лодки, узнавшие разбойников, подоспели на помощь. Между тем в суматохе разбойничья лодка успела уйти, а когда стали поверять на двух лодках все ли были спасены — то сестры моей с подругою недоставало, а вместо их оказался чужой. Его стали допрашивать кто и откуда он? Он и сказал, что с воровского судна, стоявшего поблизости, что бросился на помощь утопающим и что товарищи покинули его. Он сказал также, что они похитили двух девушек и увезли на свое судно.

Такое известие убило отца моего, брат был также очень огорчен. Он упрекал себя в неосторожности: погибла не только сестра его, но и подруга ее, Зоранда, его названная невеста, но о свадьбе с которой отец не хотел и слышать. Это был человек суровый. Он призвал Мустафу и сказал ему. «Ты отнял у меня радость и утешение одинокой старости моей. Ступай же с глаз моих, да будешь ты проклят и все потомство твое. Я прошу тебя тогда только, когда ты мне приведешь мою Фатиму».

Брат мой, желая идти на розыски Фатимы, хотел просить благословения отца; теперь ему пришлось идти под отцовским проклятием.

От покинутого разбойника он узнал, что они торгуют невольниками и собирались в Балсору на невольничий рынок.

Перед уходом его, отец несколько успокоился и прислал ему на дорогу денег. Со слезами простился он с родителями Зоранды и уехал в Балсору.

Он ехал верхом и спешил обогнать разбойников, чтобы еще застать свою сестру и Зоранду. После трехдневного пути на самого его напали разбойники, связали его по ногам и по рукам и увели его вместе с лошадью, не сказав куда и зачем.

На Мустафу напало отчаяние: ему казалось, что исполнялось проклятие отца; теперь у него была отнята всякая возможность спасти сестру, он сам был пленником. Около часу проехали они молча; затем стали сворачивать с дороги и Мустафа увидел вскоре небольшую полянку окруженную деревьями; по средине бежал светлый чистый ручеек, так и хотелось остановиться тут и отдохнуть. И в самом деле, на полянке было раскинуто десятка два палаток; стояли верблюды; лошади; из одной палатки слышались звуки цитры и мужские голоса. Путники наши подъехали к палаткам, все спешились, Мустафе развязали ноги и велели идти следом. Его ввели в главную палатку; она была больше и наряднее прочих, убрана богатыми коврами и шитыми подушками, а золотые курильницы показывали богатство. На одной из подушек сидел маленький старичок; на его неприятном смуглом лоснящемся лице было хитрое и злое выражение. Не смотря на всю его важность, Мустафа тотчас заметил, что не он был главным. Разговор разбойников подтвердил его догадки. «А где же сам атаман?» — спросили вошедшие.

— Пошел на охоту, — отвечал старик, — а меня на место себя поставил.

— И глупо сделал, — подхватил один из разбойников, — теперь дело не шутка, надо решить повесить ли собаку или деньги взять. Поэтому и нужно самого атамана.

Старичишка обиделся, выпрямился и размахнулся дать пощечину обидчику, но напрасно: он не достиг до рослого разбойника и в досаде принялся бранить его. Товарищи не остались в долгу, и вскоре палатка наполнилась криком и бранью. Тогда внезапно распахнулась дверь, вошел красивый и статный мужчина. Одежда его была проста, но кинжал и сабля богато отделаны. В его глазах было что-то строгое и спокойное, вся его особа внушала не страх, а уважение.

— Кто смеет кричать здесь в моей палатке? — громко сказал он.

В одну минуту все стихло. Один из провожатых Мустафы, объяснил в чем дело. Глаза атамана засверкали гневом.

— Скажи, Ассан, когда я тебя сажал на свое место? — закричал он громовым голосом.

Старик съежился, стал будто еще меньше и тихо выскользнул из палатки.

Тогда привели меня к атаману, который между тем улегся на подушках.

— Вот тот, которого ты велел нам поймать, — говорили приведшие меня.

— Баса-Сулейка! — начал он, обратясь ко мне, — твоя совесть тебе сама скажет за что и почему ты стоишь здесь перед Орбазаном.

Услыша это брат мой кинулся в ноги.

— Ты ошибаешься, атаман, — заговорил он, — я не тот, за кого ты меня принимаешь, я несчастный бедняк! Я не Баса Сулейка!

Услыхав это все пришли в недоумение.

— Твое притворство ни к чему не поведет, — продолжал Орбазан все также спокойно, — я призову людей, которые признают тебя.

И он велел привести Сулейму. В палатку вошла старуха и на вопрос узнает ли она в брате Басу Сулейку, отвечала что это он самый.

— Теперь видишь, что ложь твоя ни к чему! — в бешенстве вскричал Орбазан. — Гадкая, низкая тварь! Я не могу марать кинжала моего твоею кровью! Завтра на заре тебя привяжут к хвосту лошади моей, и мы поскачем с тобою через леса до самых холмов Сулейки.

Брат мой заплакал:

— Вот оно, проклятие отца моего! Позорная смерть меня ожидает! Все, все, пропало для меня. И сестра моя и ты, Зоранда!

— Нечего прикидываться, — сказал один из разбойников, связывая ему руки на спине, — лучше убираться вон отсюда, коли тебе жизнь дорога, иначе смотри — атаман уж закусил губу на месте.

Только что хотели его вести вон из палатки как на встречу им попались еще трое людей также с пленником.

— Приказание твое исполнено, мы привели Басу Сулейку, — сказали они.

Брат мой взглянул на нового пленника и сам был поражен своим с ним сходством, но тот был старее и борода его была чернее. Орбазан взглянул на них в удивлением:

— Который же из вас настоящий? — спросил он, поглядывая то на того, то на другого.

— Если ты ищешь Басу Сулейку — так это я, — с гордостью проговорил пленник.

Орбазан смотрел долго и пристально на него своим пронзительным ужасным взглядом и затем сделав знак, чтобы его увели, подошел к брату, ловко перерезал веревку на руках и указал ему место возле себя на подушках.

— Не вини меня, это ошибка: ты сам видишь, что по вашему сходству вас смешать не мудрено, — сказал он извиняясь.

Тут Мустафа стал просить не задерживать его долее и в ту же ночь хотел ехать в путь, но Орбазан расспросив его наперед зачем и куда он едет, убедил его переночевать, отдохнут и дать вздохнуть и лошади; затем на другое утро обещался ему указать самый короткий путь до Балсоры, куда он мог приехать в полторы суток. Брат мой остался ночевать у разбойников, которые угостили его на славу.

Когда он проснулся на другое утро, то в палатке никого уже не было, а снаружи слышались голоса Орбазана и маленького злого старичка. Мустафа прислушался и к ужасу своему услыхал как старик уговаривал Орбазана убить своего пленника, потому что он их выдаст. Но Орбазан не соглашался.

— Нет, — говорил он, — это мой гость, я не могу его трогать. Он честный человек и я уверен что не выдаст нас.

Сказав это, атаман откинул занавес и, войдя в палатку, поздоровался с Мустафою и тотчас же велел седлать лошадей и вместе с Мустафою поехал. Счастлив был Мустафа, что снова сидел на своем коне.

Вскоре шатры скрылись из виду; они ехали широкою торною дорогою в лес.

Тут Орбазан рассказал Мустафе зачем они разыскивали Баса Сулейку, который изменил своему слову: дав обещание жить с ними в дружбе, он недавно схватил одного из храбрейших людей их и повесил его. За это Орбазан велел подкараулить Сулейку, привести его к себе, и сегодня же убьет его. Мустафа молчал, радуясь, что сам избавился от этой смерти.

Выехав из лесу, Орбазан остановил лошадь, указал Мустафе куда и как ехать, подал ему руку и сказал:

— Ты случайно был гостем разбойника Орбазана. Я не прошу тебя не выдавать нас; ты несправедливо потерпел от нас, и я могу лишь надеяться на милость твою. Вот тебе на память мой кинжал: если когда либо в жизни тебе нужна будет моя помощь, то перешли кинжал этот мне, и я приду к тебе. А вот деньги, они тебе пригодятся на дорогу, — и он подал брату кошелек, но брат принял только кинжал, от денег же отказался. Орбазан, крепко пожав ему руку, бросил кошелек на землю и стрелою помчался обратно. Тогда Мустафа, подняв деньги, удивился щедрости разбойника. Он поблагодарил Аллаха за его великие милости и весело поехал дальше.

Тут рассказчик замолчал, вопросительно взглянув на Ахмета, старшего из купцов.

— Я был несправедлив к Орбазану, — отвечал тот, — теперь я сужу иначе о нем. Он благородно поступил с братом твоим.

— Он поступил как честный мусульманин, — подхватил Мулей, — но я надеюсь, что рассказ твой не кончен, нам хочется знать, что сталось с сестрою твоей и прекрасной Зорандой.

— Если вам не скучно, я буду продолжать, — сказал Лезах, — потому что приключения брата моего в самом деле удивительны, и их стоит рассказать.

Итак, на седьмой день утром после отъезда своего из родительского дома, Мустафа прибыл в Балсору. Там остановясь в караван-сарае, он тотчас осведомился — когда начинается торг невольников.

— Вы опоздали, — отвечали ему, — вот уже два дня как он кончился. А жаль что вовремя не приехали, какие были тут красавицы, прелесть! Особенно две невольницы; около них была такая давка, только чтобы поглядеть на них, потому что почти никто не мог дать цены, которую за них просили.

По описанию Мустафе казалось, что это были именно Фатима и Зоранда. Он узнал, что их купил старик богач Тиули-Кос, бывший капудан паша султана. Теперь он жил в своем замке в нескольких днях пути от Балсоры.

Мустафа было хотел тотчас же сесть на лошадь и продолжать путь свой, но одумавшись решил сделать это иначе. Он вздумал воспользоваться своим сходством с Сулейкою и явиться под его именем. Для этого он нанял себе слуг, одел их в богатые платья, и сам переоделся, потратив на это полученные от Орбазана деньги. Через пять дней он приблизился к замку, лежавшему в прекрасной долине, окруженному высокими стенами, через которые едва виднелись строения. Тут Мустафа насурьмил бороду и волосы и намазал лицо соком какого-то растения, придавшим смуглый цвет коже, и послал слугу своего к владельцу замка, просить позволения от имени Басы Сулейки — переночевать у него. Слуга скоро вернулся в сопровождении четырех невольников; взяв под уздцы лошадь Мустафы, ввели его во двор, где ему помогли слезть, и затем четверо других повели Мустафу вверх по мраморной лестнице.

Хозяин принял и угостил его как нельзя лучше. После обеда Мустафа навел разговор на недавно купленных невольниц, и Тиули подтвердил слух о их красоте; он жалел только, что они скучали, но надеялся, что, это со временем пройдет. Мустафа, очень довольный таким приемом, — отправился спать с самыми блестящими надеждами.

Проспав не более часу, он проснулся от яркого света лампы. Взглянув он не верил глазам своим: перед ним стоял противный старичишка из шайки Орбазана.

— Что тебе нужно? — вскричал Мустафа, придя в себя.

— Не кричите, сделайте милость потише, — заговорил тот, — я угадал зачем вы здесь. Не думайте, чтобы я вас не узнал. Не повесь я своими руками Сулейки, я бы поверил что это он. Я пришел сюда чтобы сделать вам один вопрос.

— Наперед скажи мне на милость, как ты сюда попал, — в бешенстве вскричал Мустафа.

— Изволь: я не поладил с нашим атаманом, отчасти ты был причиною нашей ссоры; я бежал от него, и ты, как виновник этого, должен мне отдать сестру свою в жены, тогда я помогу вам с невестою бежать отсюда. Если же ты не согласишься, то я вернусь к Орбазану и расскажу ему о самозванце Сулейке.

Мустафа был вне себя. Он уже почти достиг своего счастья, и как нарочно злодей этот ему и тут мешал. Что же ему оставалось делать? Только и было одно средство: убить его: Мустафа решился, спрыгнул с постели — но старик, ожидая этого, в ту же минуту бросил лампу на пол и убежал, крича караул.

Думать теперь о спасении девушек было не время, следовало позаботиться наперед о себе. Мустафа подошел к окну; оно было довольно высоко. Между тем за дверьми уже слышались голоса, приближался народ — Мустафа схватил платье, кинжал и, не думая долго, выскочил из окна и хотя ушибся несколько, но оправясь, перелез через стену, к великому удивлению преследователей своих. Добежав до леса, он сел отдохнуть и одуматься.

Вскоре у него явилась новая мысль. Он вздумал войти в замок в звании врача. Для этого купил себе длинную бороду, черное платье, запасся коробочками и баночками, нагрузил этим осла, узнав наперед от доктора некоторые средства, так например одно одуряющее и противное ему — приводящее в чувство. С этими запасами он отправился в замок. Он мог надеяться, что его не узнают. Прибыв туда, он велел доложить, что приехал доктор Хакаманкабудибаба и был тотчас же принят. Он так понравился старику хозяину, что тот его пригласил к обеду и вслед за тем, решил доверить ему лечение своих невольниц. Мустафе более ничего не оставалось желать: стало быть он увидит сестру и невесту свою.

Тиули повел его в гарем. Они вошли в хорошо убранную комнату, где однако никого не было. Мустафа поглядел в удивлении на Тиули, тот засмеялся. — Ты что же думал, что я тебя введу к самым невольницам, нет, это у нас не водится. Вот видишь, здесь в стене отверстие, сюда они будут тебе просовывать поочередно руки, и ты можешь ощупать пульс.

Как ни восставал против этого бедный Мустафа, но Тиули настоял на своем. Нечего было делать пришлось повиноваться. Тиули вынул из-за пояса длинную записку и начал перекликать поименно невольниц своих. После шести имен, Тиули проговорил «Фатима», и показалась нежная худая ручка сестры Мустафы. Дрожащей от радости рукою схватил Мустафа руку сестры и объявил, что это невольница опасно больна. Тиули испугался и просил тотчас же ей прописать лекарство. Мустафа взял бумажку и написал. «Милая Фатима, я хочу спасти тебя; ответь мне, можешь ли ты решиться принять лекарство, от которого ты проспишь два дня? У меня есть средство, чтобы после снова привести тебя в чувство. Если да, то ответь что лекарство не помогло — это будет знаком твоего согласия».

Он вышел из комнаты, приготовил питье и, пощупав еще раз пульс Фатимы, сунул ей под поручень записку и подал склянку. Тиули так обеспокоился болезнью Фатимы, что здоровье прочих его более не занимало. Он вышел из комнаты и, обращаясь к врачу самозванцу, спросил его:

— Скажи пожалуйста, Хадибаба, считаешь ты болезнь Фатимы опасною?

— Да утешит вас Пророк! — со вздохом отвечал тот, — болезнь ее едва ли излечима!

— Что? Какой же ты врач! — в бешенстве вскричал Тиули, — я заплатил за нее две тысячи золотых! Даром что ли я бросил эти деньги! Затем только, чтобы купить да схоронить ее! Знай же: если ты ее не вылечишь, то поплатишься головою своею!

Тут брат заметил, что поступил неосторожно, и несколько обнадежил несчастного.

— Смотри же употреби все свое искусство чтобы вылечить ее. В таком случае, Хакомда бабельда, или как тебя там зовут — я тебя щедро награжу.

В это время вошел негр и сказал, что лекарство не помогает.

— Хорошо, я ей дам капель, которые избавят ее от всех страданий.

— Дай, дай! — в отчаянии закричал Тиули.

Весело пошел Мустафа готовить свои капли; когда они были готовы, он рассказал невольнику как и сколько принимать, а сам пошел к озеру набрать лечебных трав. Отойдя далеко от замка, он снял платье и побросал его в воду, спрятался в кусты и дождался ночи, тогда тихонько вышел на кладбище.

Не прошло часу после его ухода как Тиули-Косу доложили, что Фатима умирает.

— Скорее, скорее бегите на озеро! Приведите врача!

Послы спешили, но вскоре вернулись с ответом, что врач утонул. Его черный халат плавает и кое-где в волнах мелькает его длинная борода. Не видя более спасения — Тиули проклял себя, весь свет, рвал на себе волосы, бился лбом об стену, но — напрасно, Фатима умерла, на руках подруг своих. Тиули велел сделать гроб как можно скорее, положить ее и поставить на кладбище в склеп. Носильщики донесли до кладбища умершую, как вдруг из могил поднялись стоны и вздохи; испугавшись они бросили гроб и убежали.

Прогнав таким образом людей, Мустафа вышел из своей засады, вздул огонь, достал пузырек с лекарством, чтобы привести в чувство мнимо-умершую. Но каково же было его удивление, когда, открыв гроб, он увидал чужое лицо: это не была ни сестра его, ни Зоранда. Долго собирался он с силами перенести новый удар судьбы; наконец сжалясь над несчастною, он стал приводить ее в чувство. Та открыла глаза, в удивлении осмотрелась вокруг, потом встала и бросилась в ноги брату моему.

— Как могу я тебя благодарить? Чем я заслужила милость твою?

Мустафа не дал ей договорить.

— Скажите, как я ошибся, отчего это не сестра моя Фатима?

— Так стало быть я обязана моему спасению лишь ошибке вашей? Там меня звали Фатимою. Тиули всякой невольнице дает новое имя; те коих вы ищете, еще там в гареме: их переименовали в Мирзу и Нурмачили.

Видя горе и отчаяние Мустафы, она продолжала:

— Я знаю как спасти моих подруг, я было придумала это средство для себя, но выполнить одна не могла. Во внутреннем дворе замка, есть колодезь, в который вода бежит из десяти разных водопроводов. Тиули рассказывал мне все устройство его: из соседнего леса проведены подземные трубы. Чтобы войти во двор по этой трубе, вам надо поднять тяжелый камень, который покрывает отверстие у самого колодца, а для этого нужно двоих сильных людей; тогда вы можете добраться до гарема, там убить часового и увести сестру, с которою бежите опять тем же путем.

Брат мой снова ожил: это ободрило его. Он просил описать комнату, в которой живет его сестра, обещав невольницу также взять с собой на родину. Теперь он был в раздумье: где взять помощника? Он вспомнил об Орбазане и его обещание всегда, во всякое время быть готовым помогать ему. Мустафа тотчас же собрался с Фатимою в путь на розыски разбойников.

На последние деньги он купил себе лошадь; Фатиму оставил у старушки в соседнем городке. Сам же поехал в горы, где впервые тот раз встретился с Орбазаном. Доехав туда на третий день, он отыскал стан разбойников, явился к знакомому атаману, рассказал как и что было, упомянул также об измене его старика. Взбешенный Орбазан поклялся повесить его.

Мустафе он обещал помочь и выехать с ним на следующий же день. Рано утром на заре пустились они в путь с двумя вооруженными людьми в два дня доехали до местечка, где Мустафа оставил Фатиму; оттуда, захватив ее они поехали в лес, и Фатима привела их к самому ручью. Прежде нежели спуститься в водопровод, они еще раз прослушали наставление. Фатимы: во внутреннем дворе они увидят направо и налево по башне; шестая дверь считая от правой башни ведет в комнату Фатимы и Зоранды, при которой два караульных.

Они спустились в водопровод и по пояс в воде добрались до отверстия, заваленного камнем.

С трудом подняв плиту, они ползком вошли во двор. Первый выбрался Орбазан и помог выйти другим. Оглядевши двор и замок, они остановились в раздумье, которая дверь вела к Фатиме? Одна из дверей была замуравлена: считать ли ее? Не думая долго, Орбазан выхватил кинжал и взломал ближайшую дверь; прочие бросились за ним и увидели шестерых спавших негров; в углу стоял старик, бежавший от Орбазана, и просил пощады. Орбазан заткнул ему рот, связал за спиной руки и затем стал помогать вязать и прочих негров. Тогда с кинжалом в руке он заставил невольников указать им где находится Нурмачили. Она была в соседней комнате, к ней вломились. Фатима и Заранда более не спали: они слышали шум и возню. Собравшись наскоро и уложив платья и драгоценности свои, они последовали за Мустафой. Помощники Орбазана стали грабить и хватать что им попадалось под руку, но Орбазан остановил их. «Я не ночной вор и не хочу этой славы», — сказал он.

Мустафа спустился с обеими невольницами в водопроводную трубу. Орбазан взял наперед своего изменника и повесил его на самом верху колодца. Выйдя в лес, несчастные узницы со слезами на глазах благодарили Орбазана, но он спешил отъездом. «Торопитесь, Тиули-Кос наверное послал уже за вами погоню», — говорил он. Все живо собрались и уехали; названная Фатима, переодетая пошла в Балсору, чтобы оттуда уехать морем на свою родину.

Весело привез Мустафа отцу моему его пропавшую дочь. Старик едва мог пережить такую радость. Он задал пир на весь город, созвал друзей и знакомых и заставил сына рассказать все свои похождения. Все дивились и хвалили разбойников. Когда брат кончил, отец встал с места, и подвел к нему Зоранду. «Этим я снимаю с тебя проклятие мое, сказал он, возьми ее в награду за все то, что ты сделал. Благословляю тебя и желаю, чтобы у нас в городе было больше таких достойных людей как ты».

Голая степь кончалась; издали показались пальмы; караван приближался к пристани своей. Все повеселели; кончен был их длинный и не безопасный путь.

Молодой Мулей до того развеселился, что от радости пел и плясал. Он развеселил даже скучного и задумчивого Зулейку. Очередь рассказывать была теперь за ним, и он начал.

Маленький Мук

Никеи жил человек, которого все звали маленьким Муком. Я его очень хорошо помню, хотя в то время сам был еще не велик, но запомнил его потому, что раз из-за него меня отец больно высек. Это был карлик полутора аршин, с огромною головою; жил он один-одинешенек в большом доме и даже сам себе готовил кушанье. В городе и не знали бы даже жив ли он, если бы он не показывался ежедневно на плоской крыше своего дома, при чем с улицы виднелась только одна его огромная голова. Мы с товарищами были злые мальчишки и радовались каждый раз, когда могли подразнить кого нибудь, и потому нам был большой праздник, когда маленький Мук выходил гулять на улицу, что бывало недели в две раз. Тогда мы с товарищами ждали его у дверей; сначала показывалась огромная голова его с такою же огромною чалмою, а потом и сам он, одетый в широкий халат, с кинжалом за поясом и в таких больших туфлях, как я и не видывал. Тогда мы кричали от радости, прыгали вокруг него, бросали шапки вверх; он же важно проходил мимо нас, постукивая каблуками и тихо кивая нам головою. Мы бежали за ним, крича: маленький Мук, маленький Мук! и даже сочинили ему песенку, которая начиналась так:

«Маленький Мук!
Маленький Мук!
Ходит по улице,
Туфлями стук»

Я должен признаться, что во всем я был первым зачинщиком.

Я дергал его за халат, а раз даже наступил ему на туфли, отчего он упал. Это мне было очень смешно; но я перестал смеяться, когда увидел, что Мук шел прямо к дому отца моего. Он вошел туда и через несколько времени вышел вместе с отцом моим, который, держа его за руку, очень любезно раскланивался с ним на крыльце. Я спрятался за дверь и долго-долго стоял там, не смея показаться отцу на глаза. Наконец проголодавшись я вошел понуря голову. «Ты, как я слышу, смеешься над Муком, строго сказал отец. — Я тебе расскажу его жизнь и надеюсь, ты перестанешь над ним смеяться, но прежде ты получишь от меня должное ». И я должное получил: меня высекли как никогда. Затем, посадив меня возле себя, отец велел внимательно слушать.

Отец этого Мука, или по настоящему Мукраха — был человек бедный и жил тут же в Никеи почти так же одиноко, как теперь сын его. Отец не любил его за то, что он карлик, и никуда его беднягу не пускал; рос он одиноко и на семнадцатом году был еще вовсе ребенком, за что его отец часто бранил. Об эту пору он внезапно умер, оставя Мука в нищете. Родные за отцовские долги выгнали его вон из дому, сказав: ищи себе по миру счастья. Вот Мук и пошел искать; он твердо верил, что найдет его, как какой-нибудь клад. Выпросив себе одежду отца своего, Мук подрезал полы халата, не заботясь о ширине его, и подпоясавшись отцовским кушаком, надев чалму его, взял кинжал да палку и пустился в путь. Весело ходил он целый день; когда встречал он по дороге стеклышко, то прятал его в карман, думая, что это алмаз.

Так блуждал он два дня; овощи и плоды были его пищею, а голая земля постелью. На третье утро увидел он на горе какой-то город. На крышах виднелись знамена, и казалось, они манили маленького Мука к себе. Удивленный стоял он и осматривал город. «Да, там найдет Мук свое счастье, там или нигде», — подумал он и, собравшись с последними силами пошел в гору. Но город был не так близко, как казалось; только в полдень дошел до него Мук и, оправясь, стряхнув с себя пыль, вошел в городские ворота. Долго он ходил по улицам, но никто не звал его к себе, никто не приглашал маленького Мука зайти отдохнуть и пообедать.

В горе остановился он у большого высокого дома и, закинув голову к верху, смотрел в окна. Вдруг дверь отворилась, выглянула старушка и прокричала нараспев:

«Сюда, сюда, уже каша готова; стол накрыт; сюда, сюда, давно пора!» И в дверь вбежала целая стая кошек и собак. Мук стоял в раздумье, идти-ли и ему на зов или нет? Наконец он решился и вошел. Перед ним шли две кошки. «Они наверное знают дорогу, подумал он, пойду за ними». И так и сделал. Войдя в кухню, он тотчас узнал там старушку, сзывавшую гостей. Она пристально на него посмотрела и спросила чего ему надо. «Да вед ты сзывала на кашу, ну я и пришел, я очень голоден». — «Мне тебя не нужно, весь город знает, что я кормлю кошек и зову к ним их приятелей», — сказала старуха; но Мук разжалобил ее своим рассказом и получил позволение пообедать с кошками. — «Не хочешь ли остаться у меня, — сказала ему старуха, когда он поел, — я тебя буду поить и кормить, а ты мне за это послужишь, но служба твоя не будет тяжела». Мук обрадовался такому предложению. Он остался; и в самом деле работа его была не тяжела, но очень необыкновенна. У старухи было шесть кошек; Мук должен был поутру причесать их, надушить дорогими духами. Когда старушка уходила, Мук присматривал за ними, когда они ели, он прислуживал им, а вечером укладывал их спать на мягкие тюфячки и накрывал их бархатными одеялами. В доме было еще несколько маленьких собачонок. Мук ходил и за ними, но тех старуха не так любила, кошек же держала как детей своих. Кроме них да самой старухи, Мук никого в городе не видел и не знал. Несмотря на такое одиночество, ему сначала было очень хорошо; ел он вдоволь, госпожа им была довольна, чего же лучше? Но вскоре кошки стали баловаться; как старуха со двора, так они начинали бегать, прыгать по комнатам, как бешеные бросались на столы и полки и нередко били посуду. Когда же приходила старушка, то они смирно укладывались по постелькам, как будто ни в чем не бывало. Старуха сердилась на беспорядок в доме, выговаривала Муку за перебитую посуду; напрасно он оправдывался: она говорила, что верит кошкам больше чем ему. Мук стал не на шутку тосковать и решился покинуть это место, но уже раз испытав каково скитаться без гроша денег, он хотел наперед получить обещанную ему награду.

В доме была одна запертая комната, которая его очень занимала; иногда из нее слышался какой то шум. Ему хотелось знать что там такое. И часто приходило в голову не спрятан ли там клад.

Раз как-то старушка вышла со двора; одна из собачонок, подбежав к Муку, стала дергать его за полы халата, будто позывая его куда-то: он пошел за нею. Собака привела его в спальню и прямо к потайной дверке, которой Мук доселе и не видал. Дверь была приотворена; собачонка проскользнула в нее, Мук за нею и, какова же была его радость, когда он очутился наконец в той комнате куда так давно желал попасть. Он осмотрелся, думая найти там сокровища, но ничуть не бывало: кроме старого платья да посуды он ничего не нашел. Ему понравилась какая-то хрустальная ваза, он было взял ее в руки, но не заметил, что она была с крышкою! Крышка осталась у него в руках, а ваза полетела на пол и разбилась вдребезги! Теперь ему ничего больше не оставалось делать, как бежать и бежать тотчас. Он оглянулся: что бы захватить с собою? В углу стояли туфли. Как раз кстати, его туфли уже вовсе проносились. А возле них была тросточка; он захватил и то и другое и бросился без оглядки вон из дому.

Не долго бежал он, как уже очутился за городом. Ему казалось, что он никогда так скоро не бегал прежде, точно кто-то силою толкал его; ему хотелось остановиться, но он не мог, туфли сами тащили его; он чуть не падал от усталости и не знал как быть. Наконец он закричал: «стой!» — и туфли остановились. В изнеможении Мук бросился на землю; но все же он обрадовался своей находке. «Не даром жил, хоть что-нибудь да заработал», — подумал он и тут же на месте уснул.

Ему приснилась та самая собачонка, что привела его к туфлям, которая теперь ему говорила:

«Ты еще не знаешь, Мук, всей силы этих волшебных туфлей; перевернись в них три раза на одной ноге и ты полетишь куда пожелаешь, а посошок укажет тебе клад: возле золота он стукнет трижды, а возле серебра дважды».

Проснувшись Мук пожелал испытать это; но перевернуться на одной ноге в широких туфлях — не легкое дело. Долго он бился и несколько раз ткнулся носом в землю; наконец ему удалось и — о чудо! — он полетел! Быстро мчался он под облаками, желая остановиться в первом же городе. Едва он успел это подумать как стоял на огромной базарном площади, где все кругом него бегало и суетилось. Он не мог там оставаться, ему то и дело наступали на туфли и он стал придумывать куда ему идти и что делать? Самое бы лучшее дело было с помощью посошка идти разыскивать клад, но куда идти? Надо же знать приблизительно где искать. Ему уже приходило в голову как-карлику показываться за деньги; но уж к этому он думал прибегнуть в случае крайности, если ничего лучшего не найдется. Наконец он вспомнил свои волшебные туфли, может быть они меня прокормят, подумал он и решил наняться в придворные скороходы.

Не думая долго, он, пошел во дворец. Часовой спросил его, что ему надо. Мук отвечал, что желает наняться к королю в скороходы. Часовой осмотрел его с ног до головы: «Взгляни ты на себя, на что ты похож? Ноги-то у тебя какие! Королевский скороход! Убирайся-ка ты по добру да поздорову!» — Мук заверял что обгонит всякого, лишь бы ему дали потягаться. Часовой смеялся, однако велел карлику приготовиться, а сам пошел доложить королю.

«Король был человек веселый, — отчего же не потешиться?» — подумал он и велел приготовить за дворцом место для бега, так чтобы ему было видно из окон. Король рассказал своим принцам и принцессам о таком новом зрелище, от них разошлось дальше и вскоре весть эта облетела весь город.

Вечером весь город сошелся смотреть на скорохода. Когда все было готово и король с придворными уселся у окна, на площади показался маленький Мук. Он раскланялся на все стороны. Раздался общий хохот. И нельзя было не смеяться. Карлик головастик в широком халате и огромных туфлях, готовился бежать взапуски с рослым скороходом, выбранным по его же желанию.

Однако Мук не смутился таким приемом. Упираясь о свою палочку, он гордо выпрямился и с достоинством осмотрел зрителей. Оба скорохода стояли рядом, ожидая условного знака. Старшая принцесса махнула вуалью, и скороходы полетели как стрелы. Сначала казалось, будто Мук отставал, но он бежал все скорее и скорее и наконец оставил своего противника далеко позади. Громкие рукоплескания раздались на площади.

Такое состязание решило судьбу Мука. Он был взят ко двору с жалованьем ста золотых в год. Мук обрадовался, думая что тут он найдет счастье, которое так долго и напрасно ищет. Король был к нему милостив; все спешные и тайные поручения давались ему, что конечно льстило; но слуги его за это возненавидели. Они стали на него наговаривать, чтобы сместить его. Заметя это, Мук стал и им прислуживать и угождать. Его волшебная тросточка не выходила из головы его. «Вот если бы теперь сыскать клад, подумал он, то можно бы заставить полюбить себя». Он слыхал, будто бы еще отец короля зарыл куда-то большую часть сокровищ в то время, когда проходил неприятель через его землю, и умер не открыв тайны сыну своему. Мук решил отныне постоянно ходить с тросточкою на всякий случай: может она ему и укажет клад.

Однажды вечером, гуляя по задним аллеям сада, он вдруг заметил, что тросточка его постукивает на одном месте. Он стал прислушиваться, тросточка ясно и отчетливо простучала три раза. Зная что это означало, он зарубил на деревьях метку, чтобы ночью придти туда за кладом.

Вернувшись в замок он в нетерпении стал ждать ночи. Когда все легли спать и кругом все стихло, Мук тайком пробрался в сад, отыскал замеченное место и принялся копать. Трудно ему было дорыться до клада, он с трудом управлялся с большим заступом; наконец наткнулся на что-то твердое. Спустившись в яму, он увидел железную крышку. Сбросив землю, Мук вынул крышку и увидел под ней огромный горшок полон золота. Не в силах вытащить его всего, он стал выгребать золото в полы халата, потом снова закрыл горшок, забросал сверху землю и ушел. Но если бы не туфли-скороходы, то трудно сказать когда бы дошел маленький Мук до дому со своею тяжелою ношею.

Там он спрятал золото под подушками дивана. — «Теперь, — думал Мук, — все меня полюбят». Но он ошибался. Золото он раздавал горстями, а между тем врагов наживал только все больше и больше. Королевский повар говорил, что Мук подделывает деньги; часовой — что Мук выпрашивает у короля; казначей, самый злой враг его, любивший пользоваться иногда царскою казною — уверял, что Мук просто крал золото.

Все сговорились дознаться откуда у Мука такое богатство и для этого изобрели хитрость. Один из придворных явился к королю приняв скучный и тоскливый вид. Король заметил и спросил его, что с ним?

— Как же мне не печалиться, государь, когда я больше не в милости у повелителя своего.

— Что ты говоришь, отчего не в милости? Я люблю тебя по-прежнему.

Тогда тот отвечал королю что он награждает новых своих слуг, а о верных и старых забывает. Король был удивлен и велел рассказать себе в чем дело; тогда ему передали все о бедном маленьком Муке, который так щедро раздавал чужие богатства. Казначей уверял, что все это накрадено в казне, и в доказательство приводил счеты, по которым многого не доставало. Король приказал следить за Муком.

Наступила ночь; Мук заглянул в свою казну и, увидев что в ней оставалось немного, отправился в сад, пополнять ее. Едва он успел срыть сверху землю и достать первую горсть золота, как на него напали повар, часовой и даже сам казначей, связали и привели к королю. Он уже спал; его разбудили, и он принял Мука очень сердито.

Между тем весь горшок с золотом был выкопан и представлен королю. Казначей уверял, что они застали Мука в то время, как он зарывал горшок в землю. Король спросил правда ли это? Откуда он достал горшок и зачем его зарывал? Мук отвечал, что это неправда, что он горшок нашел в саду и не зарывал, а напротив отрывал его.

При этих словах все засмеялись.

— Как, негодяй! — закричал король, ты смеешь обманывать своего короля!

И затем обратясь к казначею, он спросил, те ли это деньги, что пропали у него в казне?

— Те самые, — отвечал бессовестный человек этот, — но много он уже истратил, тут не все.

Тогда король приказал надеть на Мука кандалы и отвести его в темницу. Казначей радовался этому, взял золото и высыпал к себе в казну. Но никогда никому этот злой человек не говорил, что на дне горшка он нашел записку, положенную самим покойным королем, где он писал:

«Неприятель идет через мою землю; я прячу часть моих сокровищ, но, кто найдет и не отдаст их сыну моему, на того падет мое проклятие.

Король Сади».

Мук брал золото сверху и не дошел до этой записки. Теперь он сидел в темнице в горьком раздумье. Он знал, что за кражу вещи принадлежащей королю — его ожидает смертная казнь.

Ему оставалось одно средство спасения — объяснить королю, что клад открыла ему его волшебная палочка. Так он и сделал. Как только ему пришли объявить его смертный приговор, так он приказал просить к себе короля, желая открыть ему великую тайну.

Король пришел, с удивлением выслушал Мука, просившего освободить его хоть на короткий срок, чтобы показать на опыте как он отыскивает клады. Король согласился, велел зарыть золото у себя в саду, а Мука выпустили искать. Не прошло пяти минут, как Мук отыскал клад. Тогда король поверил Муку и увидав, что казначей обманул его, приказал его казнить вместо Мука, а тому обещал свое милостивое прощение, если он объяснит, отчего он так скоро бегает. Несчастному карлику пришлось открывать все свои тайны. Король хотел сам испытать силу туфлей, но надев их, сам не рад был что побежал. Они несли его безостановочно; бедный король едва переводил дух, а туфли все бежали да бежали; наконец он упал в изнеможении, осыпая жестокою бранью бедного Мука.

— Ты хорошо надо мною насмеялся, — сказал он ему, — но за то не видать тебе больше ни туфлей, ни тросточки твоей. Убирайся вон из моего королевства! Даю тебе сроку 12 часов!.

Бедный изгнанник шел не зная куда и зачем. К счастью королевство было невелико и он в восемь часов дошел уже до границы. Но трудно ему было идти без туфлей самоходов. Придя в большой лес, он остановился, сел возле ручейка и задумался. Горько ему было и он решился лучше умереть с голоду, чем вести такую печальную жизнь. В таком раздумье он уснул; когда же проснулся и почувствовал голод, то бросился на первое плодовое дерево, лишь бы что-нибудь поесть. Дерево это было смоковница; набрав ягод, он наелся до сыта и пошел снова к ручейку напиться. Но увидав себя в воде, он ужаснулся. У него выросли ослиные уши и огромный нос.

— Да, я в самом деле осел, сказал он, я затоптал свое счастье ногами! Я достоин этих ушей!

Долго он блуждал по лесу в горьком раздумье, наконец подойдя к другому дереву, нарвал себе еще ягод и продолжал ест. Когда же он после хватился за уши — то их уже не было, они пропали.

Мук догадался: стало быть это была сила тех плодов; от одних у него выросли уши, от других пропали. Вот он набрал тех и других сколько мог нести и переодевшись, чтобы его не узнали, снова пошел в тот город, где жил король. Не долго он шел и, придя туда, сел под ворота дворца торговать плодами, бывшими в то время еще новинкою.

Вскоре вышел королевский повар и прямо на него. «Винные ягоды! — сказал он. — Его величество до них охотник».

Повар взял коробочку, передал ее невольнику, шедшему за ним, и пошел дальше, а Мук поскорее спрятался.

За обедом король был весел и не мог нахвалиться поваром своим. Когда же подали плоды, то все удивились. «Как рано! И как хороши!» — говорил король. Все вдоволь поели скороспелых плодов и блюдо еще было на столе, как у короля выросли ослиные уши и огромный нос. «Что с тобою, папа? Что с тобою?» — кричали дети. Все придворные в смущении переглядывались, не смея говорить и не зная что делать. В испуге бросились за лучшими докторами. Между тем и у прочих принцев, принцесс и всех придворных повыросли уши. Доктора ничего не могли сделать. Тогда явился Мук с подвязною бородою, с мешком фиг за плечом и под видом ученого предложил свои услуги. Король не решался на его лечение; тогда Мук начал с принца и, едва тот сел ягоду, как уши у него пропали. В радости король повел Мука в свою сокровищницу, позволил ему выбирать оттуда что желает. Вся комната была уставлена золотыми вазами; по стенам стояли мешки с золотом, а в углу знакомые туфли и тросточка. Мук подошел к ним, наскоро надел их, взял тросточку, перевернулся трижды, пожелал улететь куда-нибудь далеко, далеко, сорвал бороду и закричал королю: «Сокровищ твоих мне не нужно, но ты останешься век свой с ослиными ушами и будешь помнит маленького Мука».

Король не успел удержать Мука, тот улетел и с тех пор живет здесь одиноко, ни с кем не знаясь и никому не мешая.

— Теперь ты знаешь какова была его жизнь, — окончил отец, а потому надеюсь больше не будешь над ним смеяться.

Я передал все слышанное товарищам моим, и мы перестали смеяться над маленьким Муком.

Сказка о принце самозванце

Александрии жил портной, у которого работало много народу. Один из его рабочих, Лабакан, был странный человек. Он не ленился и хорошо знал свое дело; но иногда он работал, по целым часам не поднимая головы, а в другой раз сидел молча в раздумье, будто не видя и не понимая, что кругом него делается. Товарищи его над ним смеялись, дразнили, говорили, что Лабакан занят важными государственными вопросами, что он решает судьбы мира. «Не на своем ты месте, Лабакан, — сказал ему однажды хозяин его, — тебе бы быть царем, какой ты портной!» — «Да мне давно это казалось и я очень рад, что и вы того же мнения», — отвечал тот.

Однажды был проездом в Александрии Селим, брат султана; ему понадобилось переделать свое праздничное платье и он послал его к портному. Работа досталась Лабакану; когда же рабочий день кончился и хозяин с прочими мастеровыми ушли, то Лабакан отправился в комнату, где было повешено царское платье. Он долго стоял и любовался им: шитый золотом атлас и бархат так и блестели. Наконец Лабакан не вытерпел примерить его. «Правду говорят, что я не портной, я рожден быть принцем, и в самом деле чем я не принц, чем я хуже других принцев?» Уверив себя в том, что он действительно не признанный принц, он решился покинуть город, где его не ценят и не знают и считают простым чернорабочим. Взяв с собою все свое имущество, он в царском платье ночью, тайком, вышел из городских ворот.

Куда ни появлялся новый принц — везде на него смотрели с удивлением и недоумением: его важная осанка, задумчивое лицо и великолепное платье — плохо вязались со способом его путешествия: он всюду ходил пешком. Когда его спрашивали, почему он ходит пешком, то он отвечал, что на это у него есть свои причины.

Наконец, заметя, что это всех поражает, он решился купить лошадь, смирную клячу, которая как нельзя лучше шла если не к сану его, то к его нравственным качествам.

Однажды, едучи шаг за шагом на своей Марве, как он назвал лошадь, — он повстречался с каким-то всадникам, который просил позволения пристать к нему, так как он охотнее ездит в товариществе. Вскоре у них завязался разговор, и новый спутник Лабакана назвал себя Омаром, племянником Эльфи-бея, бассы каирского, и сказал, что едет по поручению умершего бассы. Лабакан не был так разговорчив; он тонким образом дал понять своему спутнику, что он человек важного происхождения и ездит чисто для своего удовольствия.

Путники скоро сошлись и стали откровенно говорить между собою. Лабакан желал узнать с каким поручением ехал Омар.

— Я с ранних лет воспитывался у дяди моего Эльфи-бея в Каире. Родителей своих я не знал. Будучи смертельно ранен, басса бежал от напавших на него врагов; я следовал за ним. Тут он мне открыл тайну моего рождения: он сказал, что я не племянник его, а только воспитанник, что я сын владетельного принца, который отдал меня ему на воспитание вследствие предсказания, что до моего совершеннолетия при дворе отца моего мне грозит опасность. Он мне не назвал по имени моего отца, но строго приказал выполнить его повеление, а именно когда мне исполнится двадцать два года, то на четвертый день следующего месяца быть у известного столба Эль-Серуя, куда на восток от Александрии четыре дня пути.

Там сказал он, будут ждать меня люди, которым я должен вручить кинжал, полученный от него, и сказать им: «Я тот самый, кого вы ищете». Если они мне ответят: «Слава Пророку, сохранившему тебя», — то я могу за ними без робости идти, они приведут меня к отцу.

Наш мастеровой был очень поражен таким рассказом. Ему даже стало завидно: «почему же он царский сын, а не я?» — подумал он. «Чем я хуже его?» — и он оглядел сверху донизу спутника своего и, не смотря на все его преимущества перед Лабаканом, — последнему в самообольщении своем казалось, что сам отец принц обрадуется ему даже более чем сыну своему.

Мысли эти занимали Лабакана весь день; он лег с ними спать и с ними же проснулся на следующее утро. Омар спокойно спал. «Он спит, ему снится счастие и радость», — подумал Лабакан, и ужасная мысль запала ему в голову: убить Омара, отнять кинжал его и вместо него явиться принцем самозванцем на указанное место.

Но на такое злодеяние он был не способен, убить человека он не мог; он отнял у сонного кинжал, оседлал его ретивого коня и ускакал, прежде чем тот проснулся.

Это был первый день месяца рамазана; ему было еще четыре дня срока, хотя доехать до столба Эль-Серуя можно было и в два. Но он спешил, боясь как бы не нагнал его настоящий принц.

На следующий день под вечер Лабакан увидел условный столб; он стоял на небольшом холме среди необозримой пустыни. У Лабакана забилось сердце: ему было и жутко и радостно; хоть он и был в себе уверен, а все-таки ему становилось подчас страшно, сумеет ли оно так искусно прикинуться, чтобы ему поверили?

Переночевав в пустыне, он на другое утро издали завидел какое-то шествие. Народу было много, верблюды, лошади, все было пышно и торжественно. Лабакан понял, что это шли его встречать. Весело ему стало, а между тем совесть его не была покойна. Он успокаивал себя тем, что вернуться было уже поздно, что он слишком далеко зашел. «Не ударим лицом в грязь, ободрял он себя, — не плоше других сумеем быть королевским сыном».

Шествие остановилось на ночлег невдалеке от него. Дождавшись утра, он весело вскочил на лошадь и во весь дух поскакал к холму. Доехав туда, он слез, выдернул заветный кинжал и пошел пешком. У подножья высокого столба стоял рослый и величавый старик и с ним еще шесть человек. Он был в золотом кафтане, подпоясан белою шалью, на голове белая же чалма, украшенная дорогими каменьями.

Лабакан подошел к нему, и с низким поклоном, вручая ему кинжал, проговорил условные слова:

— Я тот самый, кого вы ищете.

— Слава Пророку, сохранившему тебя, — отвечал ему старик со слезами радости, — обними же отца своего, дорогой сын мой Омар!

Портной был очень растроган такою речью и бросился в объятия принца.

Но непродолжительна была его радость. Выйдя из объятий старца, он увидел подъезжавшего к ним всадника, который погонял и шпорил лошадь изо всех сил; но она не прибавляла шагу. Лабакан узнал свою Марву и настоящего принца Омара. Но он не унывал и решил упорно отстаивать свою ложь.

Верховой издали махал руками; подъехав к холму он слез.

— Стойте, стойте! Остановитесь! — кричал он. — Я Омар, я, а не он! Этот негодяй обманывает вас!

Все стояли в удивлении, не понимая, что это означало.

— Отец и покровитель мой, — начал Лабакан, стараясь казаться спокойным, — не смущайтесь его речами, это помешанный портной: он мне сам говорил, что он портной родом из Александрии и что зовут его Лабаканом.

Это взбесило принца. Не помня себя от злости, он было бросился на Лабакана, но окружающие остановили его.

— Ты прав, что он помешан, — сказал старый принц, — свяжите его и усадите на верблюда, — продолжал он, обращаясь к своим слугам — посмотрим быть может, он у нас и оправится.

Принц не выдержал и заплакал.

— Я уверен, что вы мой отец. Умоляю вас именем покойной матери моей, выслушайте меня!

Но старый принц его более не слушал; взяв Лабакана под руку, он сошел с ним с холма. Внизу их ожидали лошади, оседланные, разукрашенные и накрытые богатыми попонами. Все уселись и торжественное шествие двинулось в обратный путь. Несчастного принца посадили связанного на верблюда и двое конных ехали по сторонам.

Владетельный князь был Сауд, султан Вехабитов. Он долго был бездетен, когда же наконец у него родился сын, то ему предсказали, что сыну грозит опасность до двадцать второго года жизни его и что его вытеснит враг. По этому султан решился отдать его другу своему Эльфи. Все это рассказывал теперь отец своему мнимому сыну, на которого не мог налюбоваться и нарадоваться.

Когда же султан въехал в свои владения, то радостным встречам не было конца.

Везде ждал его народ, дома все были увешаны коврами, выстроены ворота украшенные цветами и зеленью, раздавались крики: «Да здравствует Омар!» А несчастный принц, к которому это относилось, сидел связанный и никто не смотрел на него, а если кто и взглядывал, то любопытствовал узнать кто этот пленник, и провожатые отвечали: «Помешанный портной».

Наконец торжественный поезд въехал в столицу. Тут встреча была еще великолепнее чем где либо. Пожилая и почтенная султанша ожидала их в приемной зале. На полу был разостлан прекрасный ковер, стены завешены светлоголубою шелковою тканью; подобранная в зубцы золотыми шнурками и кистями — она разливалась серебристым блеском.

К прибытию гостей уже стемнело и залу осветили разноцветными фонарями. Было светло как днем; но всего лучше осветили и убрали место, где сидела сама султанша. Ее трон, золотой с аметистами, стоял на возвышении. Четыре знатных эмира держали над ней красный шелковый балдахин, а шейх мединский обмахивал ее опахалом.

Так ждала султанша своего супруга и сына, которого не видала с самого рождения, но ей казалось, что она знает его в лицо и что отличит из целой толпы, потому что Пророк показывал ей его во сне. Заслышался гул, раздавались звуки труб и литавр, доносились крики, конский топот, все ближе и ближе, наконец послышались шаги, отворилась дверь — и султан под руку с сыном прошли по зале мимо рядов слуг своих, павших ниц перед ним. Подойдя к трону, он сказал:

— Я привел к тебе того, по ком тосковало твое сердце.

Но султанша перебила его:

— Нет, нет, это не он, не сын мой! — вскричала она, — он не такой, я видела его во сне. Мне сам пророк его показал!

В это время в комнату вбежал Омар; вырвавшись от сторожей своих, он бросился в ноги к матери:

— Я умру здесь, — кричал он, — вели меня зарезать, жестокий отец, но живым я не уйду отсюда.

Придворные смутились, все бросились к нему, сторожа подоспели и уже готовились схватить; но султанша, в изумлении и молча смотревшая на все это, вдруг вскочила с трона:

— Стойте! — закричала она, — не троньте его! Это он, это сын мой!

Сторожа отступили. Султан был вне себя от гнева.

— Вяжите его! — приказывал он. Я здесь судья, вы мне должны повиноваться. Бабьим снам верить нельзя, а вот вам доказательство, — сказал он, показывая на кинжал, — этот кинжал друга моего Эльфи, это наш условный знак.

— Он украл его у меня! — вскричал Омар, — я доверился ему как честному человеку, а он обманул, обокрал меня.

Но султан более не слушал, он был упрям и разубедить его было трудно. Приказание его было исполнено: Омара вывели из залы. Сам же он ушел с Лабаканом к себе, гневаясь на жену, с которою 25 лет прожил в мире и согласии.

Султанша также была в горе: она видела, что привезенный принц не сын, а обманщик, но что разубедить в этом султана была почти невозможно; у него был условный кинжал, он рассказывал о своей будто бы прошлой жизни так много подробностей, слышанных от Омара, — что нельзя было усомниться в истине их.

Султанша позвала к себе всех слуг, которые ездили с султаном встречать сына, и расспросила их как дело было. За тем она созвала своих невольниц и стала с ними советоваться как помочь беде.

Первая нашлась подать совет старая, умная черкеска Мелехсала.

— Если я не ошибаюсь, принц самозванец назвал того, кого вы считаете своим сыном — Лабаканом, сказав, что он сумасшедший портной?

— Да, но что же из этого?

— А что если самозванец сам Лабакан и назвал своим именем настоящего принца? В таком случае я научу вас, что делать.

И Мелехсала шепотом стала передавать султанше свой совет.

Султанша была умная женщина, она умела ладить со своим мужем и пользоваться его слабостями. А потому она прикинулась, будто покорилась судьбе и придя к султану сказала ему, что готова признать за сына того, которого он желает, но наперед просит дать ей слово, что исполнит одно условие. Султан согласился.

— Я бы желала посмотреть, который из них искуснее. Я не хочу испытывать их на верховой езде, скачке, драке на саблях, это умеет всякий — нет, я задам другую работу: пусть каждый из них мне сошьет по паре платья и увидим, кто из них искуснее.

Султан рассмеялся.

— Умно же ты придумала, — сказал он, — заставлять моего сына работать взапуски с сумасшедшим портным. Нет, этого я не допущу.

Но султанша напомнила ему, что он уже наперед дал слово исполнить ее требование. Он согласился, однако оговорившись наперед, что сумасшедшего портного не признает сыном, как бы хорошо он ни сшил кафтана.

Он сам пошел к сыну и передал ему странное желание матери. Весело стало Лабакану, он знал, что угодит султанше, работа эта была ему по силам.

Отвели две комнаты и рассадили портных. Отмерили им поровну ткани сколько было нужно, раздали иголки, ножницы, шелк и велели им шить.

Настал день суда. Султанша пришла в комнату султана, и соперникам было приказано нести работы свои. Гордо и весело вошел Лабакан. Он раскинул перед судьями кафтан и, обратясь к султану с султаншею, сказал:

— Вот вам моя работа, я смело могу похвастаться ею и думаю, что мог бы потягаться с любым придворным портным.

Султанша обратилась к Омару:

— Теперь ты нам покажи, сын мой, свою работу.

Омар в досаде бросил на пол шелковую ткань и ножницы, сказав:

— Этому искусству меня не обучали и думаю, что наследному принцу неприлично заниматься портняжей работой: такое воспитание было бы недостойно воспитанника славного Эльфи-бея, каирского властителя!

— О милый ненаглядный сын мой! — воскликнула султанша. — О если бы я могла обнять тебя и признать сыном. Извини меня, что я схитрила, обратилась она к султану, но хитрость моя удалась вполне: решай теперь сам кто из них принц и кто портной? Кафтан сшит великолепно; можно бы спросить вашего сына, у какого портного он учился?

Султан сидел пораженный. Лабакан смешался и покраснев потупил глаза; теперь только он понял всю проделку и не мог себе простить, что не догадался раньше.

— Постойте же, я знаю средство как узнать правду! — сказал наконец султан, как бы решившись на что-то и, велев оседлать лучшую лошадь, — он поскакал в соседний лес. Там, по преданию, жила дочь какого-то доброго духа — Альзаида. Она своими добрыми советами уже не раз выручала в тяжелые минуты предков султана.

В густом лесу была полянка, окруженная высокими вековыми кедрами; там жила Альзаида. Никогда, ни один смертный не дерзал туда проникнуть; какая-то невольная робость и страх по преданию переходили от отца к сыну.

Приехав туда, султан слез с лошади, привязал ее к дереву и, став посереди полянки, внятно и громко сказал:

— Если правда, что ты выручала отцов моих своими добрыми советами — то не побрезгуй научить и меня в этом деле.

Едва он успел это сказать, как расступился ствол одного из кедров, и из него вышла женщина вся в белом, покрытая белым покрывалом.

— Я знаю, зачем ты пришел, — сказала она, — и помогу тебе в беде твоей. Возьми эти два ларчика и пусть оба сына твои, родной и названный, выберут себе по ларчику. Я знаю, что настоящий сын выберет должный ларчик.

С этими словами она подала султану два ларчика из слоновой кости, богато разукрашенные золотом и жемчугом. На крышке были бриллиантовые надписи. Как султан ни старался их открыть, но не мог.

На обратном пути он стал раздумывать, что могло быть в ларчиках и который бы он взял, если бы ему дали выбирать. На одном была надпись «слава и честь», а на другом «счастье и богатство». И то и другое нравилось ему.

Приехав во дворец, он позвал к себе султаншу и передал ей обо всем случившемся. Она радовалась и надеялась, что ее милый сын не ошибется и выберет ларчик, назначенный царскому сыну.

Перед троном султана поставили два стола; на них султан сам расставил ларчики, сел на трон и подал невольнику знак. Тогда двери растворились и блестящее собрание самых знатных сановников явилось в залу.

Когда все уселись на великолепные подушки, разложенные вдоль стен — султан вторично подал знак и ввели Лабакана. Гордо и твердою поступью прошел он через комнату; подойдя к трону, он пал на колени.

— Что прикажет мне отец мой и повелитель? — спросил он.

Султан поднялся с трона.

— Сын мой! — торжественно начал он, — до сих пор еще не все уверены в том, что ты действительно мой сын Омар; в одном из этих ларчиков лежит на это доказательство, выбирай любой! — Ты не ошибешься и будешь всеми признан.

Долго смотрел Лабакан, обдумывал и сравнивал надписи, наконец решившись сказал:

— Дорогой батюшка, что может сравниться с счастием быть твоим сыном и чего остается желать, когда богат милостями твоими? Я беру ларчик с надписью: «богатство и счастье».

— Посмотрим правильно ли ты выбрал, — сказал султан, — а теперь отойди и сядь на подушки, — и он снова махнул рукою.

Тогда невольники ввели Омара. Его жаль было видеть, так он был грустен и убит. Он также пал ниц перед троном и спросил, что прикажет султан? И ему было указано выбрать один из ларчиков.

Омар подошел к столу, внимательно прочитал надписи и затем сказал:

— Последние дни показали мне, как нетвердо счастье и не прочно богатство; в несчастии одно богатство — честное имя и добрая слава: оно прочнее всех мирских сокровищ. И хотя бы мне отказаться от короны — но слава и честь моя мне дороже ее.

Омар положил руку на избранный ларчик, но султан остановил его и подозвал Лабакана. Тот также положил руку на свой ларчик.

Султан велел себе подать воды из меккского святого колодца, вымыл руки и оборотясь на восток прочитал молитву:

— Бог моих праотцев, сохранивший род наш чистым и непорочным! Не допусти, чтобы недостойный опозорил его! Охрани сына моего в этот час испытания.

Он поднялся и снова сел на трон. Все с напряженным вниманием ожидали конца. В зале было тихо.

— Откройте ларчики, — повелел султан, и крышки сами отскочили.

В ларчике, избранном Омарам, лежали на бархатной подушке крошечная золотая корона и скипетр, а в Лабакановом — иголка и нитка. Султан заглянул в ларчики и, вынув коронку, долго смотрел на нее. Вдруг она начала расти, расти, наконец стала в настоящую величину. Тогда султан надел ее на голову Омару, поцеловал его и посадил возле себя. Затем, обратясь к Лабакану, сказал:

— Правду говорит пословица: всяк сверчок знай свой шесток. Ты не достоин милости моей, но только вследствие просьб того, кому я не желаю сегодня отказывать, прощаю и отпускаю я тебя на волю. Но мой тебе совет — поскорее убраться из моего царства.

Лабакан, пристыженный и униженный, упал в ноги принцу, прося у него прощенья.

— Верность другу и великодушие к врагу вот правило, которого держались еще праотцы мои. Иди и будь спокоен, — сказал принц.

— Ты истинный сын мой! воскликнул султан, бросившись на шею принцу. Зала наполнилась криками: «Да здравствует новый принц!» А Лабакан, пользуясь общею радостью, криком и шумом, взял под мышку ларчик свой и тихонько вышел.

Он пошел в конюшню, оседлал свою клячу Марву и выехал из города по дороге к Александрии. Ему казалось, что это был сон, и только драгоценный ларчик напоминал ему, что не сон, а быль.

Приехав в Александрию, он прямо отправился к своему бывшему хозяину. Тот сначала не узнал своего подмастерья и, приняв его за важного посетителя, спросил что ему угодно; когда же он увидал, что это был Лабакан, то крикнул рабочих своих. Все сбежались, накинулись на него и били, колотили его, пока Лабакан в изнеможении не упал на груду старого платья. Напрасно он старался втолковать хозяину, что он принес ему обратно украденное платье, что для того именно и пришел — никто его не слушал, и пинками и колотушками проводили его из дому.

Весь избитый, он сел снова на свою клячонку и отправился в караван-сарай. Там он отдохнул и на другое утро встал другим человеком. Портной с братиею, казалось, выбили из него дурь. Он решился честно зарабатывать себе хлеб ремеслом своим. Для этого, продав ларчик золотовщику за хорошую цену, он купил лавку, повесил вывеску «Портной Лабакан» и, ожидая заказов, сел под окно чинить свою одежду и для этого взял иголку и нитку из подаренного ему ларчика. Вскоре его кто-то оторвал от работы, а вернувшись назад, он с удивлением увидал, что игла сама шила и строчила мельче и лучше самого Лабакана.

В волшебном подарке было еще и другое достоинство: нитка была вечная; сколько бы она ни шила — она не уменьшалась.

Вскоре Лабакан пошел в ход; его завалили работою. Он только успевал кроить да начинать работу, а иголка сама доканчивала. Он работал хорошо и дешево. Одному только люди дивились: как он успевал так много шить один, без помощников? Да еще странным казалось то, что он работает всегда взаперти.

Вскоре исполнилось предсказание волшебницы: Лабакан разбогател и жил счастливо. Он доволен был своей судьбой, и когда разносилась громкая слава о султане Омаре, грозе врагов и любви народа, — то Лабакан думал: «Лучше быть портным: это счастье спокойнее и прочнее».

А иголка его долго шила и если не потеряла силу, то шьет и поныне.

К закату солнца караван дошел до Биркет-Эль-Хад, колодезя богомольцев. Оттуда оставалось всего три часа пути до Каира. Друзья и приятели, ожидавшие караван, вышли сюда на встречу нашим купцам. В город вошли через ворота Бебель-Фальх. Путники из Мекки считают хорошим признаком входить именно в эти ворота, потому что так вошел сам пророк.

На базаре турецкие купцы простились и ушли, а Зулейко позвал незнакомца в хороший караван-сарай, где желал угостить его обедом. Гость согласился, но пожелал наперед переодеться.

Зулейко стал готовиться угостить постороннего спутника, с которым дорогою сошелся и подружился. Кушанья, вина, все было готово и расставлено на столе, когда наконец послышались тяжелые шаги приближавшегося гостя.

Зулейко отворил дверь и в ужасе отступил: перед ним стоял таинственный враг его. Тот же красный с золотом плащ, та же маска, те же страшные, пронзительные глаза.

— Прочь, прочь! Оставь меня в покое, страшное, ужасное виденье!

— Как, Зулейко? Этак-то ты принимаешь гостей своих? — спросил знакомый голос, и в то же время, незнакомец сдернул маску. Это был Селим Барух. Но Зулейко не успокоился, он видел в нем своего страшного незнакомца. В ужасе он не знал, что делать. Неужели садиться с ним за стол?

— Ты удивляешься? — начал тот, — я пришел к тебе с объяснением и потому пришел в том виде, как ты меня знал и видел прежде. Решился же я открыться тебе, после слов твоих: что вера твоя учит прощать врагов и любить их. А теперь слушай мое оправдание.

Я должен рассказать тебе всю мою жизнь для того, чтобы ты вполне понял меня. Родители мои были христиане. Отец, младший сын известного французского дома, был консулом в Александрии.

Когда мне минуло десять лет, меня отправили во Францию на воспитание к дяде моему по матери. Во время революции мы бежали и вернулись в дом отца моего, где думали успокоиться ото всех бывших волнений. Но не тут-то было. Правда, в Александрии еще все было спокойно, но дом отца моего был в горе и печали. Младший брат, бывший секретарем отца, недавно женился на молодой красивой флорентинке. За два дня до нашего приезда она исчезла с прогулки. Сначала думали, что ее похитили разбойники, и это было бы утешительнее для моего бедного брата; но оказалось, что она, бросив мужа, бежала с молодым итальянцем, которого еще знала в доме отца своего. Взбешенный брат хотел во что бы то ни было поймать и наказать виновную. Но напрасно! Попытки его только разгласили дело. Тогда поехал сам отец ее хлопотать будто-бы за брата; но вместо того он исподтишка вредил нам, наговаривая на отца как на человека неблагонадежного. Он не побоялся никаких средств и довел до того, что отца и брата схватили и увезли во Францию, где они были казнены как политические преступники. Бедная мать не перенесла такого удара, она сошла с ума и через десять месяцев скончалась. Я оставался один из всей нашей семьи. Убитый, огорченный, я жил лишь затем, чтобы исполнить последнее желание матери моей, пришедшей в разум свой за три дня до смерти. Умирая она подозвала меня к себе и, поднявшись на постели, проговорила твердым и громким голосом: «Прежде чем благословить тебя, я возьму с тебя клятву, что ты исполнишь последнюю волю мою». Я поклялся. Тогда она прокляла бежавшую невестку и злого старика отца ее и завещала мне отомстить им, бывшим причиною наших несчастий. Она умерла на моих руках.

Мысль о мщении давно уже засела у меня в голове; но теперь, когда умирающая мать требовала от меня того же — я решился или отомстить, или умереть.

Я приехал во Флоренцию. Трудно мне было скрываться в городе, где мой сильный враг был губернатором. Случай помог мне. Я столкнулся, на улице, с Пиетром, старым слугою губернатора. Этот Пиетро знал меня еще в Александрии. Он мне удивился и обрадовался; расспросив меня как и почему я здесь — стал жаловаться на своего господина, на которого не мог более ничем угодить, с тех пор как тот стал губернатором. Я сблизился с Пиетро и вскоре мне удалось подкупить его. Он мог мне отпереть дом во всякое время.

Теперь я стал обдумывать как именно мне отомстить этому злодею. Убить его, я не хотел; цель моя была заставить его страдать, как он заставил страдать нас. Я решил убить его ненаглядную дочь, любимицу его Бианку. Она бежала от брата моего, она накликала на нас беду — она должна была поплатиться за это.

Как раз об это время я узнал, что она невеста и уже выходит замуж за второго мужа. Но кто убьет ее? Вот вопрос. Ни я, ни Пиетро не решались. Мы подыскивали себе человека, но не легко было подкупить на это: убить дочь губернатора не всякий согласится. Мы остановились на тебе, ты был иностранец, тамошних не знал, а потому для нас это было удобнее. Что было дальше — ты сам знаешь. Но я не рассчитывал на такой конец. Пиетро нам отпер дверь, он же должен был нас вывести обратно; но видя в щелку как ты зарезал Бианку, мы так испугались, что, не будучи в силах долее владеть собою, бросились бежать. Не помня себя от страха, я добежал до какой-то церкви, где в изнеможении упал на каменные ступени.

Там я опомнился, и конечно первая моя мысль была о тебе: что будет с тобою, если тебя там застанут? Я вернулся, но не нашел ни тебя ни Пиетро. Я успокоился несколько, увидав, что дверь была отворена: стало быть ты мог выйти оттуда.

Не в силах долее оставаться во Флоренции, я в то же утро уехал в Рим. Вскоре и туда дошел слух об убийстве этом, мало того называли самого убийцу, говорили, что он доктор родом из Греции. В страшной тревоге я вернулся во Флоренцию и приехал туда в самый день казни. Не стану говорить о том, что я чувствовал, видя тебя на эшафоте. Я дал себе честное слово заботиться о тебе постоянно и облегчить жизнь твою на сколько смогу. Теперь скажу тебе, зачем я пристал к вашему каравану.

Меня мучила совесть: мне хотелось извиниться пред тобою. Для этого мне надо было узнать тебя наперед; я боялся тебе признаться, но слова твои: «вера праотцев моих учит меня прощать и любить врагов моих» — ободрили меня. Я все рассказал, теперь мне стало легко на душе.

— Я знал, что ты несчастнее меня, — сказал Зулейко, протягивая ему руку. — Прощаю тебя от чистого сердца. Но позволь мне сделать еще один вопрос. Я бы желал знать как ты теперь попал сюда и куда ты девался после того, как купил мне дом.

— Я вернулся в Александрию, ожесточенный и озлобленный против всех; жизнь между образованными людьми мне была невыносима; я удалился в степь, живу между мамелюками, которые любят и уважают меня, и мне с ними лучше чем с вашими европейцами.

Зулейко поблагодарил своего гостя за рассказ, пожалев вместе с тем, что тот так бесполезно проводит жизнь свою, и стараясь его уверить, что его место не в степи у дикарей, и кончил тем, что пригласил его к себе.

Гость его был тронут. Он вскочил с места и горячо поблагодарил Зулейко.

— Теперь я вижу, что ты вполне простил меня; но принять твоего предложения я все-таки не могу. Лошадь моя уже оседлана, слуги мои ждут меня. Прощай, Зулейко!

Друзья обнялись и поцеловались.

— Скажи мне свое имя, как зовут тебя? — спросил Зулейко. Тот долго и пристально глядел на Зулейко и наконец сказал:

— Меня называют царем степей, я разбойник Орбазан.

Александрийский шейх и рабы его

ДОБРЫЙ Али-Бану, шейх александрийский, однажды утром, по своему обычаю шел в мечеть читать и толковать коран. На шейхе было богатое праздничное платье, нарядная чалма и дорогой пояс, который стоил ему верных пятьдесят верблюдов.

Он был грустен; тяжелые думы печалили лицо его. Прохожие приветливо глядели на него.

— А хорош наш шейх, — говорил один.

— И богат, очень богат, — добавлял другой.

Третий хвалил его замок, поместья, огромные стада; говорили о невольниках его и о том, что его знают и любят все сановники, что он в милости даже у самого султана…

— Да, да, все бы хорошо, одно только вот беда …

— Правда, как он ни богат, а не желал бы я быть на его месте.

Так переговаривались прохожие.

И в самом деле, у шейха был прекрасный дом; большие и тенистые деревья росли по обеим сторонам широкого мраморного крыльца.

Здесь сидел под вечер сам шейх, курил трубку; двенадцать невольников стояли к его услугам, обмахивали его павлиньими опахалами подавали, питье в золотых сосудах.

Прохожие любовались на все великолепие, окружавшее шейха, но и вчуже жалко было смотреть на самого владетеля: «Не умеет он пользоваться своим богатством, — думалось всем, — сидит он молча задумчив и печален, словно последний бедняк».

— Будь я на его месте, говорил однажды молодой человек, идя с товарищами своими мимо его, — я бы сумел воспользоваться таким богатством. У меня бы каждый день были пиры. Веселье не умолкало бы в его пустых хоромах.

— Я бы заставлял невольников потешать себя, — заговорил другой, — музыка, танцы и различные представления сменялись бы одно другим.

— Удивляюсь как такой ученый не заставляет читать себе вслух! — сказал третий. — Завидно смотреть на такое богатство книг. Я готов отдать свое лучшее платье за несколько книг из его великолепного собрания.

— Ну вот еще! Эка невидаль книги! Сейчас видно, что сам писатель, — перебил четвертый, — все вы, как я вижу, ничего не понимаете в деле роскоши и богатства. Я бы не то сделал! Я бы стал путешествовать! При таких верблюдах и лошадях, да как груды золота в сундуках — тут то только и поездить. Я бы побывал во всех землях! Объехал бы весь свет.

— Эх, молодость, молодость! Не знаете вы старости и всех ее страданий! — вмешался в разговор прохожий старичок. — И шейх был весел в свое время; он жил пышно и открыто. У него был сын, прекрасный, умный; все его любили. Отец не мог на него нарадоваться и налюбоваться, и в самом деле это был редкий мальчик; десяти лет он был как взрослый.

— А разве он умер? — спросил писатель.

— К несчастью нет. Если бы он умер, то был бы в раю, отец его мог бы радоваться за него. Нет! Он в плену. Этим-то и мучится старик. Что он ни делал, как ни разыскивал своего Каймана, но нигде ничего он не мог узнать о нем. Жена его умерла с горя, сам же он в тоске доживает дни свои. Ни есть, ни спать не может он спокойно, все ему думается о сыне: сыт ли и покоен ли он? Быть может он голодает, когда у отца всего вдоволь и в избытке. Рабам своим он самый добрый господин, он помогает бедным, много дарит, в надежде, что Аллах вознаградит его и благословит сына его на чужбине. Али-Бану в память сына своего освобождает ежегодно двенадцать рабов в самый тот день, когда сын его был взят в плен.

— Я слыхал об этом, — сказал писатель, — но мне это иначе передавали. Говорили, будто шейх охотник до сказок и заставляет рабов рассказывать себе, и лучшего рассказчика в награду выпускает на волю.

— Вздор все, пустяки болтают, — отвечал старичок, — идя дальше своей дорогой.

Несколько времени спустя молодежь снова проходила мимо дома шейха.

— Что это значит? — спросил один из них, в удивлении, — посмотрите как разукрашен его дом, лестницы устланы коврами, в доме слышна музыка, на кровлях гуляют разодетые невольницы! Что это такое?

— Вероятно он ждет какого-нибудь высокого гостя, — сказал другой, — видишь как он убрал лестницу, вход, даже на улице у дома постлано сукно.

Увидав знакомого старичка своего, они подошли к нему и спросили, что за пир готовился у Али-Бану.

— Сегодня двенадцатое число месяца Рамадана, день в который был взят в плен сын его.

— Странное дело! Чему же он радуется? Что он празднует? Разве это для него веселое воспоминание? Признайтесь, что наш шейх взбалмошный человек: то он плачет по сыне, то радуется в день его плена.

— Какой скорый приговор! Шейх ждет сына своего, вот почему он радуется и пирует.

— Как! Его сын нашелся? — радостно вскричала молодежь.

— Нет еще, но шейх надеется, что он найдется. Разве вы не знаете, — продолжал старичок, — что восемь лет тому назад, в этот самый день, когда шейх кормил нищих — к нему пришел дервиш и лег отдохнуть в тени его дома. Шейх накормил и напоил его, как и всех прочих. Тогда дервиш сказал ему: «Я знаю причину горя твоего. Сегодня двенадцатый день месяца Рамадана, тот самый в который ты потерял сына своего; утешься: сын твой вернется к тебе, и печальный день этот будет днем радости твоей». Грешно не верить словам дервиша. И хотя горе его все тоже, однако Али-Бану в этот день украшает дом свой, готовясь к радостной встрече.

— Странно! А хотелось бы мне попасть на этот пир, — сказал писатель, — посмотреть, что там творится, а главное послушать сказки, которые рассказывают рабы своему господину.

— Что же, это возможно, — сказал старичок, — главный смотритель над его рабами — друг мой, он всегда меня зовет в этот день к ним на пир и думаю, что позволит привести и вас четверых. Там такая толпа, что никто нас не заметит. Я поговорю с ним, а вы между тем снова сойдитесь сюда к девятому часу.

Как условились, так и сделали. Молодые люди сошлись к дому, куда их ввели маленьким боковым входом. В великолепно убранной зале была целая толпа знатных и разодетых людей. Тут были все сановники города и друзья шейха, которые пришли утешать его в его скорби; были невольники всех народностей, любя своего господина, они разделяли его горе и все сидели с грустными лицами. На конце залы стоял великолепный диван и там восседали самые важные гости шейха, сам же он сидел на полу у ног их, потому что ему, в своей печали, не шло сидеть на праздничном почетном и убранном месте.

Перед ним сидело несколько рабов старых и молодых, которых он в тот день освобождал. Между ними отличался один, красивый, статный и молодой, недавно купленный самим шейхом за дорогую цену.

Сначала всех обносили угощеньем, затем шейх подал знак смотрителю рабов его, и тот встал.

— Вы сегодня будете свободны, рабы господина нашего Али-Бану шейха александрийского, но наперед по заведенному обычаю начинайте свои рассказы.

Невольники шепотом переговорили между собою, и один из них, уже пожилой человек, начал.

Карлик «Нос»

е думайте, чтобы волшебники и добрые духи жили только во времена Гаруна Альрашида; нет, они живут и теперь, и я сам был свидетелем одного случая, который хочу вам рассказать.

В одном из больших городов милой родины моей Германии, жил сапожник со своею женою. Они были бедны. Он сидел на улице на перекрестке целые дни — прохожим чинил башмаки и сапоги. Он умел также и новые шить, даже шивал, когда ему закажут, но по бедности у него не бывало запасного товару. Жена его была зеленщица. Она продавала на базаре зелень и у нее охотно покупали, потому что она умела хорошо и чисто приготовлять корешки и зелень.

У них был сын, хорошенький восьмилетний мальчик; он сидел возле матери на базаре и относил поварам и кухаркам на дом зелень, купленную у его матери. Редко возвращался мальчик без какой-нибудь подачки: где дадут денежку, где кусок пирога; все его знали и любили.

Однажды жена башмачника сидела по своему обычаю на базаре с корзинами зелени, овощей и ранних скороспелых груш, яблок и абрикосов. Мальчик ее сидел возле и подзывал покупателей, крича во весь голос: «Капусты! Не угодно ли капусты, кореньев, зелени! Пожалуйте! Груши есть. Скороспелки! Яблоки, абрикосы! Матушка дешево отдаст! Купите!»

Вдруг на базаре показалась какая-то странная старушонка, вся в лохмотьях, сгорбленная; на сморщен ом желтом лице ее только и видны были красные глаза и длинный горбатый нос. Она шла с посохом, ковыляя и раскачиваясь на все стороны; страшно было смотреть на нее, того и гляди ткнется носом.

Все на нее смотрели. Зеленщица наша, которая уже шестнадцать лет торговала на базаре, а ее доселе не видывала. Она даже испугалась, увидав, что старуха идет прямо на нее.

— Ты что ли зеленщица Анна? — спросила она сиплым, неприятным голосом, тряся головою.

— Я, — отвечала жена башмачника, — что вам угодно?

— Посмотрим, посмотрим, найдем что, так купим! — И она стала перебирать своими черными костлявыми пальцами чисто и порядочно уложенную зелень. Опрятной зеленщице не понравилось это, но она смолчала: всякий покупатель волен смотреть продажный товар.

— Дрянь, порядочная дрянь, пробормотала она, — и нет того чего мне нужно! Как можно, пятьдесят лет тому назад, то ли было!

Маленький Яша рассердился. Ему стало обидно за мать.

— Стыдно тебе, старуха, — сказал он в досаде, — все перерыла да перемяла своими гадкими грязными руками, и ничего не взяла. Что ты думаешь, людям то любо будет брать после того, как ты перенюхала все своим длинным носом? Все плохо! Да как же повар герцога покупает у нас?

Старуха покосилась на бойкого мальчика.

— Так тебе не нравится нос мой? Постой! У самого вырастет до самой бороды!

И она снова принялась рыться в корзинах. Выбрав всю капусту, она перещупала, сдавливая, каждый кочан, но и их всех в беспорядке побросала, не выбрав ни одного.

— Плох ваш товар, плох, — снова сказала она, тряся головою.

— Смотри ты, головы не потеряй, — дразнил ее мальчишка, — уж шея-то у тебя очень тонка, как бы вовсе не сломилась.

— Ладно, не сломится! Вот будешь зато без шеи вовсе.

— Ну что пустяки болтать, — сказала наконец зеленщица, выведенная из терпенья, — бери что ли коли покупаешь, а то пусти других. Сама не берешь и другим мешаешь.

— Так и быть капусту возьму, только я ведь не донесу ее, дай мальчика на помощь.

Яша ни за что не хотел нести капусту этой противной старухе, но мать заставила его; он плакал и отпрашивался: но мать пожалела старуху, она и то едва ходила, куда ей было донести корзину! Со слезами послушался он мать свою и, собрав раскиданную капусту, пошел за старухою.

Не скоро они дошли до дома; прошло добрых три четверти часа, когда они пришли на край города в лачужку старухи. Тогда она вынула из кармана какую-то старую, ржавую отмычку и проворно всунув ее в замочную скважинку — отворила дверь.

Войдя в дом, Яша не мог опомниться от удивления: стены и потолки были мраморные, столы, стулья и шкапы черного дерева с золотом, а полы зеркальные. Мальчик даже не мог по ним ходить, он скользил и падал. Старуха вынула из кармана серебряный свисток и резко свистнула на весь дом. В ту же минуту по лестнице сбежало несколько морских свинок. Они бегали на задних лапках, обутые в ореховые скорлупки вместо башмаков, в платьях и в шляпках по последней моде.

— Эй вы! Бестолковый народ! Куда подевали мои туфли! — крикнула, она ударяя по ним палкой. Свинки завизжали, запрыгали и в миг снесли сверху большие туфли из скорлупы кокосового ореха, подбитые кожею.

Как только старуха сменила свою обувь, так походка ее переменилась; она бросила посох и плавно и быстро пошла по дому, таща за собою маленького Яшу, едва успевавшего за нею следовать. Дойдя до комнаты, похожей на кухню, но убранною красною мебелью и увешанной коврами, старуха остановилась.

— Теперь сядь и отдохни, — сказала она, усаживая его в угол дивана и застанавливая столом, — ты принес тяжелую ношу; голова человека не легка.

— Как голова? Что вы говорите? — вскричал мальчик, — положим, что я устал, но я нес капусту, а не головы.

— Да, да, капусту, посмотри-ка, какую капусту продает твоя мать. — И она приподняв крышку вытащила из корзины голову. — Видишь какая капуста.

«Если бы покупатели знали что они берут!» — в ужасе подумал мальчик.

— Ну постой же, за то, что донес, надо тебя и покормить; я тебя на славу угощу, всю жизнь будешь помнить мое угощение. — Сказав это, старуха снова свистнула. В комнату вошло множество морских свинок, в платьях и кухонных фартуках, с веселками и поварскими ножами за поясом. За ними бежали белки в широких турецких шароварах и зеленых бархатных шапочках. Они проворно и ловко лазили всюду, доставали кастрюли, сковородки, бегали за хозяйкою шаг, за шагом, подавали яйца, масло, муку, зелень, прислуживали бойко как настоящие поварята. Сама хозяйка готовила обед: она то и дело совала свой длинный нос в суповый горшок. Наконец суп поспел; из горшка повалил пар, душистый вкусный запах дошел до Яши, и он с нетерпением ждал кушанье.

— Ну вот тебе, поешь, — говорила ему старуха, — и не завидуй мне, у самого все то же будет. Но травки той ты не найдешь, за то что ее не было в продаже у твоей матери.

Яша не понял, что говорила старуха; он принялся за суп и уплетал его с таким удовольствием, как давно не едал. Дома кушанья ему далеко не так нравились. К концу обеда морские свинки зажгли арабский ладан, дым синими клубами разносился по комнате, становилось душно, трудно дышать. Сильный запах одурял Яшу, он что-то говорил, просился к матери, затем забывался; опомнившись хотел выйти, но не мог выбраться из засады своей, забывался снова и наконец крепко уснул.

Ему мерещились, будто старуха с него снимает платье и также одевает его как белок в шаровары и шапочку и он сам стал белкою: он прыгает, бегает, лазит точно как они; он вместе с ними и морскими свинками прислуживает старухе, общей своей барыне, а свинки и белки вовсе не животные, они точно такие же люди как и все. Сначала его заставляют чистить хозяйке башмаки и он ловко, отлично справляется, он привык к этому еще дома у отца, только здесь он чистит не настоящие башмаки, а ореховые скорлупки. Потом ему кажется, что прошел уже год и должность его переменилась: он с прочими белками собирал пылинки из солнечных лучей и просеивал их в мельчайшее волосяное сито. Из этой пыли пекли старухе хлеб, который ей был очень по вкусу.

Еще через год обязанность его опять переменилась: он набирал воду для питья старухе, но не простую воду дождевую, такой воды старуха не пила. Ей собирали утреннюю росу с душистых роз. Это было нелегко, потому что она ужасно много пила.

Наконец еще год прошел, и должность Яши снова переменилась: он был взят в комнаты, где заставили его чистить зеркальные полы, на которых всякое пятнышко было заметно.

На четвертый год его сделали поваренком; это была самая почетная должность. Яша вскоре научился и стал готовить очень порядочно. Он умел сварить суп из сотни разных трав и корешков, испечь пирог из самых разнообразных снадобьев.

Прошло семь лет. Яша уже был главным пирожником. Однажды утром, сняв с ног ореховые скорлупки, старуха собралась на базар, а Яше приказала зажарить к ее приходу курицу, нафаршировав ее зеленью. Он обварил курицу, ощипал ее, выпотрошил и пошел в кладовую за зеленью. Вдруг он заметил там стенной шкафик, которого доселе не видывал. Дверка была полуотворена; он с любопытством заглянул туда. В шкафчике стояли коробочки с зеленью и корешками. Сильный запах слышался оттуда. «Что это за травы?» — подумал Яша и вынул одну из коробочек. В ней лежали растения с голубовато-зеленым листом и ярко-желтым огненным цветком. Яша понюхал: запах цветка напоминал ему суп, приготовленный старухою — он стал чихать и от этого проснулся. «Какая чепуха! — подумал он, протирая глаза — как может присниться такой вздор, будто я и белка, и повар, и живу с морскими свинками. Вот-то мама посмеется, как я ей расскажу все это! А пожалуй, что она и побранит меня: ведь я оставил ее одну на рынке, а сам заснул в чужом доме».

И в самом деле, Яша до того заспался, что едва мог разогнуться: шея у него не вертелась, и он точно ошалел, куда ни пойдет, везде ткнется носом, повернется неловко — заденет им об косяк, об дверь, — что за чудеса! Наконец он кое-как выбрался из дому. Свинки и белочки бежали за ним визжа и пища, но у сеней повернули назад, как бы не смея выходить наружу.

Старуха завела его на самый край города; Яша едва мог выбраться из тесных кривых переулков; к тому же там была толпа народу, все торопились, толкали его, говорили о каком-то карлике, который должно быть показывался где-нибудь вблизи. Яша охотник был до всяких зрелищ и представлений; он бы в другой раз и сам не прочь посмотреть карлика; но теперь ему было не до того, он спешил к матери и не знал как она его примет, как оправдаться перед ней.

Добравшись до базарной площади, он издали завидел мать и порадовался, что стало быть не слишком долго проспал, если мать его не успела еще распродать весь товар свой.

По дороге, он стал придумывать как подойти к матери и что ей сказать; он видел, что мать сидит грустная, не зазывает прохожих покупателей, а подперши голову рукою, молча смотрит в землю. Яша сзади подошел к ней и, положив ей руку на плечо, ласково проговорил:

— Что с тобою, мама? Ты на меня сердишься?

Женщина оглянулась.

— Пошел прочь от меня! Урод ты эдакий! — к с испугом закричала она — терпеть не могу таких глупых шуток!

— Что ты, мама? Что с тобою? Затем ты меня гонишь? — в изумлении говорил мальчик.

— Сказала я тебе, пошел прочь, так и убирайся, — с досадою продолжала Анна, — не дам я тебе ничего, ступай.

— Она помешалась! Что я теперь с ней стану делать? — тихонько проговорил Яша, — домой-бы ее как-нибудь отвести. Мамочка, послушай, взгляни только на меня, отчего ты меня не хочешь признать? Ведь я сын твой Яша.

— Это невыносимо! — закричала она, обращаясь к торговкам — смотрите пожалуйста, привязался ко мне урод этот, да еще насмехается надо мною, над моим несчастием, говорит: я сын твой Яша.

Тут все соседки поднялись с шумом, бранью и накинулись на Яшу. Они бранили его как умели (а торговки в этом деле мастерицы); они укоряли его, что стыдно насмехаться над бедною Анною, у которой уже семь лет как пропал сын, и грозили ему, что в клочки разорвут его, если он не уйдет тотчас и не оставит в покое бедную женщину.

Яша вовсе с толку сбился. Ведь он вышел на базар сегодня утром, помог матери расставить корзины, с нею торговал, понес старухе капусту, правда, закусил и вздремнул у нее, но все-таки не долго, тотчас же вернулся назад, а его не признают, говорят, что он пропадал семь лет и что это вовсе не он; бранят, называют его уродом. Слезы навернулись у него на глазах. Он решился идти к отцу и от него узнать правду.

Дойдя до угла, где отец чинил башмаки, Яша увидал его работавшим в лавке; робко подошел он к двери и остановился. Сначала сапожник работал прилежно, не замечая мальчика; затем оторвавшись на минуту от работы и взглянув в дверь, он выронил от удивления работу из рук и воскликнул:

— Что это такое?

— Здравствуй, хозяин, — сказал мальчик, входя в лавку, — как поживаешь?

— Плохо, — отвечал Яшин отец, осматривая мальчика с головы до ног, — не спорится у меня дело; работаю один, становлюсь стар, а помощника держать дорого, несходно будет.

— А сынишка — что же разве не может? Пора бы и ему приучаться ж делу! — допрашивал Яша.

— Да, сынишка! То-то вот и беда, что сынишки-то нет! — вздохнул сапожник. Будь он со мною, так мы не только что чинить, а и вновь стали бы работать, тогда бы разжились! Ему уж теперь шестнадцатый год пошел бы.

— А где он? — спросил Яша дрожащим голосом.

— Бог весть где! Семь лет тому назад его у нас украли с базару.

— «Семь лет тому назад!» — с недоверием повторил Яша.

— Да, семь лет. Я как сейчас помню: жена вернулась с криком и плачем, говоря, что мальчишку у нее увели, что она везде искала и спрашивала его; но никто его не видал. Яша был хорошенький мальчик; я всегда за него боялся; мать рассылала его с чужим народом в незнакомые места, мне было за него страшно: город велик, мало ли какие есть люди! Так и случилось: понес он раз чужой старухе целую корзину капусты, да так с тех пор мы его и не видали.

— И с тех пор прошло семь лет?

— Да, весною будет семь. Мы печатали о нем объявления, искали его, обошли весь город, спрашивали в каждом доме. Многие знали, любили его, приняли в нас участие, помогали разыскивать его, но ничего не могли сделать — как в воду канул! Пропал да и только! Даже старухи той никто после не видал. Говорила какая-то старая, престарая старушонка, что это была, должно быть, злая колдунья, которая приходит в город в пятьдесят лет раз. Должно быть она и увела нашего Яшу.

Теперь только понял Яша в чем дело: стало быть он не во сне провел семь лет у старухи-волшебницы, она в самом деле обратила его в белку; отняла у него целых семь лет жизни его, — и как же он их провел? Чему научился за все это время? Он жил в обществе морских свинок да белок и научился натирать полы да готовить кушанье. Горько стало бедному Яше, он готов был расплакаться.

— Заказов каких не будет ли? — спросил его сапожник, — туфлей, а может чехольчик на нос? — добавил он смеясь.

— Это зачем? — спросил Яша, — не слыхивал я, чтобы на носы надевались чахлы.

— Ну ведь это смотря по носу; будь я на вашем месте, я бы конечно сделал себе чехол; по крайней мере уж спокойно бы было, заденешь носом, так не больно! — И сапожник рассмеялся.

Яша хватился за нос. О ужас! У него был толстый нос, длиною по крайней мере в четверть! Вот почему и мать не признала его! Вот почему его называли уродом.

— Нет ли здесь зеркала? — жалобно спросил Яша.

— Зеркала? Нет. Да тебе бы кажись лучше и не смотреться вовсе.

— Нет, мне надо, мне непременно надо посмотреться, — настаивал Яша.

— А коли надо, так убирайся от меня. Иди вон к тому цирюльнику, там и посмотрись.

Яша пошел.

— Позвольте мне у вас посмотреться в зеркало, — сказал он, входя в цирюльню.

— Сделайте одолжение, — с улыбкою сказал цирюльник, и общий хохот сидельцев раздался в лавке. — Лебединая шейка! Княжеские ручки! А нос!.. Такого другого не завидишь, хоть два века проживешь! — говорил цирюльник.

Между тем Яша подошел к зеркалу.

— Не мудрено, что ты меня не признала, матушка! — подумал он. — Не таков был твой Яша в те счастливые дни, когда ты любила его и гордилась им.

Глаза его съежились, огромный нос висел ниже подбородка; голова сидела на самых плечах и едва ворочалась; ростом же он остался как семилетний мальчик, но в плечах был широк, а выгнутая грудь и спина придавали ему еще более уродливый вид; жиденькие, тоненькие ножки едва сдерживали такое толстое туловище, а длинные сухие руки болтались по самые пятки; он дотрагивался до земли своими черными костлявыми пальцами.

Яша вспомнил то утро, когда старуха подошла к его матери, перерыв у нее все корзины. Он смеялся над ее уродливостью и за то стал теперь сам еще хуже ее.

— Ну что, налюбовались? — спрашивал цирюльник Яшу, все еще в изумлении стоявшего перед зеркалом. — Оно, конечно, трудно наглядеться на такую диковину, да ведь вам, чай, и не впервые. А вот что, брат, ты не вздумаешь ли поступить ко мне в цирюльню? Жил-бы ты на всем на готовом и покойно и весело без всякой работы, стой себе только у двери да поглядывай в нее на прохожих, а зайдет кто — ну дай на себя полюбоваться, прислужи, помоги выбрить, прими и подай, что нужно. А то видишь ли, сосед мой соперник завел у себя великана — все к нему и идут, а я остался без работы, так пусть же у меня будет карлик, может и ко мне пойдут.

Яша был глубоко оскорблен таким предложением. Быть в лавке приманкою для посетителей! Вот до чего унизила его злая старуха волшебница.

Обдумав хорошенько, Яша решился идти снова к матери и объяснить ей все, что с ним было, где он пропадал семь лет и почему так переменился.

Застав мать еще на рынке, он объяснил ей что мог, припоминая мельчайшие подробности из детства своего, желая этим доказать ей, что он в самом деле сын ее Яша. Мать в раздумье повела его к отцу.

— Смотри-ка какого я тебе гостя веду, — сказала она мужу, — он уверяет, будто сын наш Яша, и рассказал мне как семь лет тому назад его увела старуха колдунья.

— Вот как! Это он тебе все рассказал? — с сердцем вскричал сапожник. — Славно! Сначала меня расспросил, а потом и пошел да рассказал тебе. Ловко!

И схватив ремень, он стегнул им карлика так, что тот с визгом убежал и скрылся.

День-деньской прошлялся Яша по городу, и никто над ним не сжалился, не приютил и не накормил его. К вечеру он лег на церковной паперти и уснул.

Первые лучи солнца разбудили его. Опомнившись он вскочил и начал обдумывать, что ему делать и как быть? Отец с матерью отказались от своего Яши; быть цирюльной вывеской ему не хотелось: он был слишком горд, чтобы показываться за деньги; трудиться и работать желал он, но какую работу придумать по силам? Он вспомнил, что жил у старухи в поварах, и ему казалось, что он кухонное искусство знает хорошо, а потому, как только улицы стали оживляться, наш Яша, зайдя наперед в церковь и благословись на работу, пошел в люди искать счастья. Тамошний герцог был известный сластена, он выписывал себе поваров из всех пяти частей света, и Яша отправился ко двору. У ворот часовые спросили его, что ему нужно?

— Главного смотрителя над царскою кухнею, — отвечал Яша.

Над ним смеялись, трунили, однако повели к смотрителю внутренними дворами. Где они ни проходили, везде карлик обращал на себя внимание: лакеи, конюхи, скороходы, половщики — все бросали свое дело и бежали за карликом «Смотрите, смотрите! Карлика ведут! Видели карлика?» — кричали они. Народу прибывало, шум усиливался.

В дверях показался смотритель дворца, с огромною плетью в руках.

— Пресвятые небеса! Что здесь за шум! Не знаете вы, собаки, что герцог еще почивает! — закричал он, выразительно взмахнув плетью, причем порядком поплатились спины некоторых конюхов и привратников.

— Мы привели карлика, — заговорили те, — да еще какого! Посмотрите-ка, диковинный какой!

Увидав карлика, смотритель чуть было не рассмеялся, но вовремя удержался, боясь уронить достоинство свое. А потому он наперед разогнал своею плетью лишний народ, ввел карлика в комнаты, и спросил что ему нужно.

— Ты ошибся, любезный, тебе не смотрителя кухни нужно, а смотрителя дворца, т. е. меня, ты вероятно желаешь быть придворным карликом, не так ли?

— Никак нет-с, — отвечал карлик, — я могу похвалиться и смело говорю, что я отличный повар, а потому желал бы видеть самого смотрителя царской кухни и предложить ему свои услуги.

— Вольному воля! Только странный у тебя вкус: как же предпочесть должность повара должности придворного карла и шута. Тут тебя кормят отлично, хорошо одевают, живешь ты в покое и довольстве, а там… — да еще вопрос, можешь ли ты быть поваром самого герцога?

Но карлик наставал на своем, и смотритель дворца повел его к смотрителю кухни.

— Я привел вам искусного повара, сказал он, — не нужен ли он вам?

Главный смотритель царской кухни взглянул на карлика и расхохотался.

— Ты повар? — спросил он в удивлении. — Думаешь ты, что в нашей придворной кухне плиты выложены по твоему росту? Ты и на цыпочках до нее носом не достанешь. Нет, любезный, тебя на смех должно быть ко мне послали.

И он снова расхохотался, а за ним и дворецкий и вся прислуга.

Но карлик не смутился.

— Дайте мне для опыта изготовить какое-нибудь кушанье; что вам стоит, если и пропадет два, три яйца да немного варенья, вина, муки, да масла! У вас тут кажется всего довольно, не велик убыток. А вы увидите, я при вас стану готовить и ручаюсь за успех, — убеждал карлик.

Смотритель придворной кухни согласился.

— Пойдем посмотрим, что из этого будет, — сказал он дворцовому смотрителю, и оба, в сопровождении карлика, отправились разными ходами и переходами в кухню, занимавшую целое отделение дворца. В ней все было великолепно устроено: огонь горел под двадцатью плитами; тут же был водоем из чистой прозрачной воды, служивший также рыбьим садком; по стенам были мраморные и из редкого дерева шкапы с самыми необходимыми припасами, а направо и налево от кухни были десять зал: там хранились отборные припасы — все, что было редкого во всей Европе и Азии. Кухня полна была народу, кто нес ложку, кто вилку, кто сковородку, кто плошку; все суетилось, бегало; но при появлении главного смотрителя придворной кухни все словно замерли. Каждый из прислуги остался на том месте, где его застал смотритель, и все смолкло, только трещал огонь да плескала вода.

— Какой сегодня завтрак приказал себе герцог? — спросил смотритель первого повара придворных завтраков.

— Датский суп соизволил приказать герцог, с красными гамбургскими клецками, — отвечал первый повар придворных завтраков.

— Слышишь, — обратился к карлику смотритель, — слышишь-ли какое блюдо желает герцог сегодня к завтраку? Обдумай и скажи по совести, можешь ли ты исполнить такую трудную задачу? Датский суп — дело не легкое, а гамбургские клецки — и подавно; это наша тайна.

— Самое легкое блюдо, — отвечал карлик ко всеобщему удивлению. Будучи белкою, он часто готовил его, а потому и не испугался такой по видимому трудной задачи. — Для супа мне нужны такие-то и такие коренья, такая-то зелень, кабанье сало и яйца; для клецок же, — продолжал он, понизив голос, так что его слышали только смотритель да первый повар придворных завтраков, — для клецок мне нужно четыре рода различного мяса, вина, утиного сала, имбирю и зелени, называемой тогозки.

— Святые отцы! Да где ты этому научился? У какого волшебника? — вскричал повар вне себя от удивления — он все знает, все перечел до последней мелочи, даже траву прибавил, которую мы вовсе не знали! Да это должно быть хорошо! О! ты чудо-повар!

— Не ожидал я этого, — говорил смотритель царской кухни, — ну что же, давайте ему припасы, пускай готовит.

Все подали. Карлик приступил к стряпне — но тут оказалось, что он едва доставал носом до плиты; ему составили два стула, положили на них мраморную доску и, взлезши на них, он принялся готовить. Вокруг стояли повара, поварята, всякая прислуга и в удивлении глазели на ловкого повара. Изготовя, он велел поставить оба блюда на огонь, а сам стала считать: раз, два, три, четыре, пять. Досчитав до пятисот, он закричал: «Снимай!» и предложил смотрителю придворной кухни отведать кушанье.

Главный повар приказал поваренку подать золотую ложку, и сполоснув ее в водоеме, передал главному смотрителю придворной кухни.

Этот торжественно подошел к плите, зачерпнул на ложку супу, отведал его, закрыл глаза и защелкал языком.

— Отлично! — сказал он, — не хотите ли попробовать? — обратился он к смотрителю дворца. Тот поклонился, взял ложку, также отведал и пришел в неописанный восторг.

— Ваше искусство я уважаю и, верьте, глубоко ценю его, — сказал он главному повару придворных завтраков, — но такого супу и таких гамбургских клецок вы еще не делывали!

И сам повар отведал и почтительно пожал карлику руку.

— Да ты волшебник, — сказал он ему, — в самом деле твоя зелень придает особый вкус клецкам.

Тут вошел в кухню придворный лакей и потребовал герцогский завтрак. На серебряном подносе и на серебряных блюдах понесли во дворец кушанье, а смотритель дворцовой кухни, взяв карлика за руку, увел его к себе.

Не прошло пяти минут как пришел от герцога посланный за самим смотрителем. Тот нарядился в свое лучшее платье и пошел.

Герцог был очень доволен и весел, он только что доел остатки своего завтрака и утирал себе бороду.

— Да сих пор я всегда был очень доволен твоими клецками, но сегодня они были необыкновенно хороши; кто готовил? С тех пор как я сижу на троне праотцев моих, я не едал такого завтрака.

Смотритель придворной кухни рассказал, как нынче к нему явился карлик и просил место повара, и как он дал ему на пробу изготовить завтрак, прибавя, что своим искусством карлик поразил их всех. Герцог приказал карлика позвать и стал расспрашивать его кто и откуда он? Бедный Яша не мог сказать ему правды: как он был белкой и служил у старухи волшебницы, а потому отвечал кратко, что он круглый сирота, а поваренному искусству он научился у одной старухи. Герцог не расспрашивал его больше и только подивился и полюбовался на него.

— Хочешь оставаться у меня? — сказал он, — я назначу тебе жалованья пятьдесят золотых в год, праздничное платье и кроме того еще две пары штанов. Твоя обязанность будет заключаться в том, чтобы ежедневно изготовить мне завтрак и наблюдать за обедом; вообще я желаю, чтобы кухня моя была под твоим ведением. Так как каждому служащему у меня во дворце я сам даю имя, то пусть ты будешь карлик Нос.

Карлик Нос упал герцогу в ноги и благодарил его, обещаясь век свой служить ему верою и правдою. Он принялся за работу, и с тех пор, можно сказать, герцог стал другим человеком. Прежде ему случалось крутенько расправляться со своею прислугою: часто летали им в головы блюда; раз даже он бросил в лицо самому смотрителю придворной кухни непроваренную телячью ножку; она была жестконька и не понравилась герцогу, а смотритель после этого пролежал трое суток. Конечно герцог загладил свой поступок, щедро отсыпав несколько пригоршней золотых пострадавшему смотрителю; но все-таки повара не без страха подавали герцогу кушанье; с тех же пор как готовил карлик — все вдруг переменилось: прежде герцог кушал только три раза в день, теперь же, чтобы вполне наслаждаться искусством своего повара, он стал кушать пять раз в день и при всем том не находил случая не только гневаться, но даже быть недовольным чем бы то ни было, и день ото дня полнел и здоровел.

Вскоре карлик стал известен на весь город; все о нем говорили, дивились его искусству и самая знать просила у герцога позволения присылать поваров в науку к карлику Носу. За это ему щедро платили, но он не брал этих денег себе, оставляя их прочим поварам, чтобы задобрить их.

Так прожил Нос два года; жизнь его текла спокойно без всяких перемен; всем бы хорошо ему было, если бы не разлука с родителями.

Однажды он пошел по своему обычаю на базар. Важно прохаживался он взад и вперед по площади, осматривая живность и зелень. Теперь уже никто не смеялся над ним, всякий знал его и уважал в нем отменного повара. На этот раз карлик Нос пошел за гусями, он долго выбирал потому, что герцог любил самых жирных. Все торговки наперерыв добивались чести продавать придворному повару; одна только тихо сидела на самом конце рынка, грустно опустя голову на руки. Нос подошел к ней, у нее были три отличные жирные гуся; купив их вместе с клеткою, он взвалил ее на плечи и пошел домой.

Ему показалось странным, что только два гуся гоготали, а третий сидел смирно, будто вздыхая. «Надо поторопиться заколоть его, — проговорил карлик — а то пожалуй околеет, он что-то невесел». Вдруг гусь проговорил человечьим голосом.

Карлик Нос в изумлении поставил клетку наземь и посмотрел на гуся. Тот жалобно глядел на него своими умными глазами.

— Не бойся, не бойся, гусек, не трону тебя, — успокаивал его карлик, — ты птица редкая; должно быть в птичьих перьях не весь свой век жила. Ведь был же и я когда-то белкою!

— Правда твоя! — сказал гусь, и я был человеком! Я дочь великого Ветробока; имя мое Мими. Не думала я, что кончу жизнь свою постыдною смертью на герцогской кухне под поварским ножом!

— Успокойся, милая Мими, — говорил карлик, — пока я жив — никто тебя не тронет. Я устрою тебе местечко у себя в комнате, ты будешь сыта и покойна; все свободное время я буду проводить с тобою, чтобы ты не скучала, а на кухне скажу, что взял откормить гуся особым способом для герцогского стола, и при первой же возможности освобожу тебя.

Растроганный гусь благодарил карлика со слезами на глазах. Как Нос обещал, так и сделал: он отгородил уголок в своей комнате, посадил туда гуся под предлогом откормит его особым способом; приносил ему лакомых блюд и проводил с ним все свободное время. Они рассказывали друг другу свои похождения, и он узнал от Мими, что она дочь сильного волшебника Ветробока, живущего на Готландском острове. Отец ее поссорился со злою, хотя и слабейшею волшебницею; она однако перехитрила его и в отмщение оборотила дочь его в гуся. Выслушав рассказ Носа, она сказала ему: «Как дочь волшебника, я знаю некоторые заговоры и из всего, что ты мне рассказал, вижу, что ты заговорен на какую-нибудь траву. Волшебница поспорила с тобою, разбирая зелень у твоей матери; понюхав какую-то траву, ты вдруг превратился в человека, наконец иные ее речи — все это подтверждает мои догадки и если ты найдешь траву, на которую ты заговорен — то чары исчезнут и ты снова станешь прежним Яшею».

Но где было найти Носу неизвестную ему траву?

Тут прислал за Носом герцог и объявил ему, что ждет к себе важного гостя, соседнего владетельного принца, предупреждая карлика, что у этого принца отменный стол, а потому и герцог желает угостить его на славу. «Смотри же, — говорил он, — чтобы у тебя ни разу не повторялись одни и те же кушанья, от этого зависит вся судьба твоя. Требуй что тебе надо; я не пожалею ни золота, ни бриллиантов и лучше разорюсь, пусть я стану нищим, только бы достойно принять моего высокого гостя!»

Карлик выслушал. «Приказание ваше будет исполнено, — сказал он, низко кланяясь. — Если Бог поможет, заслужим милость и перед гостем вашим».

И вот карлик принялся за работу; он не щадил ни герцогской казны, ни трудов своих. Целый день стоял перед плитой в чаду и в огне, и только раздавался его голос: то и дело он покрикивал на поварят да на прислугу.

Уже две недели гостил у герцога принц и был всем очень доволен. Принцы ели по пяти раз на день, и герцог был счастлив, что угождал своему гостю. Тут вздумалось герцогу показать принцу карлика Носа.

— Каков мой повар? — спросил герцог, когда Нос вошел в комнату.

— Истинный художник! — воскликнул принц, — но скажи, любезный, — обратился он к карлику, — почему при твоем глубоком знании дела, при таком разнообразном столе, ты до сих пор не подаешь нам пирог Сюзерена.

Карлик испугался, он и не слыхивал о таком пироге, но он тотчас же спохватился:

— Я надеялся, что ваше высочество еще долго будете радовать герцога своим присутствием, и берег такое блюдо на прощанье, — сказал он.

— Должно быть ты и мне берег его на прощанье, чтобы накануне смерти меня им угостить, — засмеялся герцог, — потому что и я его никогда не едал. Нет, милый, выдумывай сделать на прощанье что-нибудь другое, а пирог подай нам завтра же.

— Приказание ваше будет исполнено, — отвечал карлик кланяясь и затем уда лился. Но невесело ему было; молча пошел он к себе в комнату и там рассказал свое горе бедной пленнице Мими.

— Утешься, — сказала она, — я выручу тебя из беды, у нас за столом часто подавали пирог этот, и я научу тебя как его готовить.

Она рассказала карлику чего и сколько класть в пирог, как его делать, и Нос тотчас же пошел сделать пробу. Он испек небольшой пирожок, дал отведать главному смотрителю придворной кухни, который расхвалил карлика за его новое искусство.

— Если тут чего и не достает, — сказала Мими, — то конечно принцы твои не узнают, где им!

На другой день карлик испек как следовало большой пирог и горячий, прямо с пылу, украсив его цветами, послал за стол. Сам же переоделся в праздничное платье и пошел в столовую. Он вошел в ту минуту, как главный дворецкий, разрезав пирог, подавал его на серебряной лопаточке высоким особам.

Герцог откусил, и вскинул глаза к небу.

— Да, это можно назвать царем пирожных! — сказал он, проглотив кусок. — А вы какого мнения? — обратился он к принцу.

Тот не сразу отвечал; он кусал по крошечке, долго ворочал во рту, разбирал, причмокивал и наконец с насмешливою улыбкою, отодвинув тарелку, сказал:

— Отлично сделано, но это не то, это не Сюзерена. Я этого ожидал.

Герцог нахмурился.

— Урод ты эдакий! — крикнул он на карлика. — И ты дерзнул мне нанести такую обиду? Это пачкотня, а не стряпня! Казнить тебя велеть!

— Ради Бога, не гневайтесь, — просил карлик, — уверяю вас, пирожное это приготовлено по всем правилам искусства.

— Ты лжешь, негодный, — вскричал герцог, толкнув карлика ногою, — стало быть не так приготовлено, принц знает, что говорит.

— Сжальтесь! — умолял карлик принца, — скажите, чем не так, чего не достает в моем пирожном?

— Если я и скажу, то это ни к чему не поведет, — сказал принц смеясь, — я еще вчера был уверен, что ты не испечешь этого пирога как следует, как печет мой повар. Тут не достает травки «чихай на здоровье», вовсе неизвестной в ваших странах, а без нее пирог безвкусен и барину твоему не едать настоящего пирога Сюзерены.

Это герцога задело за живое.

— Клянусь честью праотцев моих, — закричал он и глаза его гневно засверкали, — клянусь, что или мы завтра будем есть настоящий пирог Сюзерену, или голова этого негодяя украсит мои ворота! Ступай, даю тебе сутки сроку.

Снова пошел карлик поверять свое горе пленнице своей.

— О чем же ты плачешь? — сказала она. Я знаю все травы, все названия их и выручу тебя из беды. Теперь к счастью новолуние, именно время цвета «чихай на здоровье». Скажи только есть-ли тут по близости старые каштаны?

— Есть много, но зачем тебе их?

— А затем, что трава эта растет всегда при корне старых каштанов. Возьми меня с собою и пойдем в рощу, я разыщу тебе ее.

Карлик взял гуся на руки и собрался было в путь, как вдруг у выходной двери остановил его часовой, объявив, что получил строжайшее приказание не выпускать карлика Носа из здания дворца.

— Но ведь не запретят же мне идти в сад? — спросил карлик, — сделай милость пошли спросить главного смотрителя дворца. — И получив разрешение, карлик вышел в сад. Пройдя несколько шагов, он спустил гуся, который быстро побежал к пруду; там стояли старые тенистые каштановые деревья. Сердце замирало у бедного карлика: вся судьба его зависела от того, найдет ли Мими травку или нет. Уже смеркалось. Мими обошла все деревья, но напрасно: травки не было. Ей стало жаль бедного карлика, и она прослезилась.

Взглянув на тот берег, карлик с радостью увидал еще одно каштановое дерево.

— Может быть там будет мое счастье! — сказал он, указывая на каштан. Гусь бежал, подпрыгивая и взмахивая крыльями, карлик едва мог следовать за ним. Под большим тенистым деревом уже было совсем темно. Гусь проворно совал нос свой в длинную густую траву, вдруг захлопал крыльями, вытянул шею и, сломив стебелек, подал его карлику.

— Вот она! Вот та трава, — сказала Мими, — здесь ее много! Тебе надолго станет!

Карлик стал припоминать — что-то растение это было ему знакомо: тот же запах, тот же голубоватый цвет зелени, те же ярко-красные цветы с желтым краем — как он видел у старой колдуньи в потайном шкафчике.

— Какое счастье! — воскликнул карлик, — я узнаю траву, на которую я заговорен! Да, это она! Я нюхал именно ее, когда оборотился из белки в такого урода. Не понюхать-ли мне ее теперь?

— Нет, нет, подожди, — остановила его Мими, — тебе лучше нарвать и взять с собою; наперед собери платья, деньги и вещи свои, а потом уже понюхай.

Так они и сделали. Карлик достал свою казну — пятьдесят или шестьдесят золотых, связал вещи и затем уткнул свой длинный нос в душистую траву.

Вдруг у него затрещали кости, заходили суставы, выросла шея, выпрямились спина и грудь, вытянулись ноги, нос съежился — и стал наш Яша рослым красавцем.

— Как ты хорош! — в удивлении вскричала Мими. — Ты совсем другим стал, ничуть не похож на того урода!

Яша поблагодарил Бога за Его милость, и как он ни спешил вернуться к родителям своим, однако помнил, что всему был обязан бедной Мими, без нее он никогда бы не нашел разгадки и век свой оставался бы карликом; поэтому он предложил ей наперед отвезти ее к сильному Ветробоку, отцу ее, который вероятно сумеет с нее сиять чары.

Благополучно выбрался Яша из дворца, с гусем на руках; никто его не узнал и не остановил. Счастливо они доехали до родины Мими, где Ветробок радостно принял дочь свою и, оборотив ее снова в человека, богато наградил Яшу, спешившего вернуться к родителям своим.

На этот раз и отец и мать признали в красивом молодом человеке своего ненаглядного Яшу.

На подарки Ветробока Яша купил лавку и завел торговлю. Он не боялся труда и вскоре разбогател и стал жить счастливо.

Между тем во дворце сделалось великое смятенье: пришел час казни карлика, а он исчез. Принц утверждал, что герцог нарочно скрыл карлика, потому что не желал лишиться своего лучшего повара; говорил, что так поступать нечестно, упрекнул герцога даже в вероломстве. Тогда вспыхнула война между обоими владетельными особами, война известная под именем «Травяной войны». После нескольких битв и большого кровопролития принцы заключили мир, называвшийся «Пирожным миром», потому что на мирном торжестве принц велел своему повару испечь пирожное Сюзерену, которое герцог кушал и не мог нахвалиться.

— Бывают важные последствия от ничтожной причины. — Рассказчик окончил; стали разносить угощение.

— Весело ему жить, — говорил писатель, указывая на Али-Бану, — я готов слушать такие сказки с утра до ночи.

— Хоть мне и семьдесят семь лет, — говорил старик, а все-таки люблю послушать сказки: где бы, кто бы ни рассказывал, уж я непременно тут.

— Скажи, старик, отчего это все так любят сказки, ведь не одни дети, а и мы, взрослые люди?

Но старик не успел отвечать, в зале засуетились: другой невольник готовился рассказывать.

Сказка про жида Абнера, который ничего не видал

ыло это на моей родине, — начал невольник, — в Могадоре, на берегах большого моря, во времена царствования Мулея Измаила в Марокко.

Всякий знает, что жиды народ хитрый и чем их больше теснят и угнетают, тем ловчее и изобретательнее они становятся. Но этим часто они себе вредят. Это случилось и с евреем Абнером, когда он однажды вечером вышел прогуляться за мароккские городские ворота.

В острой, высокой шляпе в не совсем опрятном кафтане, шел он, по временам понюхивая табачку из золотой табакерки. Он осторожно прятал ее, осматриваясь по сторонам и поглаживая свою длинную, острую бородку. Весел и доволен был жид; он зашиб копейку своим разнородным ремеслом: он и врач и купец, маклак и закладчик, ни чем не брезгает, что дает доход. Сегодня он обманул покупателя невольником, за бесценок купил груз камеди и богатому больному изготовил последнее питье его.

Выходя из небольшого пальмового лесочка, он услыхал шум и увидел бежавших придворных конюхов. Они осматривались второпях на все стороны, по-видимому ища чего-то.

— Эй ты! Ученый! Послушай! — кричали они жиду, — не видал ли ты, не пробежала ли тут лошадь в седле и в узде?

— Первый рысак, миленький такой, — описывал жид, — на серебряных подковах, с золотым мундштуком, золотистой масти, большого росту, хвост в аршин?

— Да, да, эта самая! — вскричал старший конюх. — Это она! — повторили прочие конюхи. — Это Эмир! — сказал старый наездник, — сколько раз я говорил принцу не ездить на Эмире иначе как с трензелем. Не хотел меня слушать — ну вот и дождался и сбросила его лошадь. Однако надо спешить, куда же мы пойдем? Куда побежала лошадь? — снова обратились к жиду.

— А я никакой лошади не видал, — отвечал жид улыбаясь, — почему же я могу знать куда убежала царская лошадь?

Удивясь такому противоречию, конюхи пристали к жиду, требовали объяснения, как показались новые гонцы из дворца, опять оглядываясь, словно искали что-то.

— Не видали ли вы собачонки, царской моськи? — спрашивали они.

— Это маленькой-то, с мохнатым хвостиком? — спросил жид.

— Ну да, да!

— Припадает немножко на правую переднюю лапку?

— Она самая, Савака! О счастье, о радость! Царица лежит в судорогах без памяти от такого горя! О Савака! Савака! Где ты? Что с нами станется? Выручи нас, скажи, где она? — умоляли посланные.

— А я никакой собаки не видал, — говорил жид, — я же не знал, что у царицы, дай ей Бог здоровья, — даже есть комнатная собачонка.

Тут конюхи и придворные слуги не на шутку рассердились на жида, дерзнувшего насмехаться над царскими особами. Они схватили жида, в уверенности, что он украл и лошадь и собаку, и привели его во дворец.

Тут принц собрал совет из придворных и знатных людей, чтобы решить как наказать жида.

Рассудив дело, решили бить жида по пятам.

Как ни кричал бедный жид, как ни отмаливался, сколько ни приводил изречений из Талмуда, — ничто не помогало: его били без пощады. «Или верни беглецов, — говорил принц, — или ты поплатишься головою за беспокойство, причиненное мне и царице».

Еще стоны и крики жида раздавались по дворцу, как принцу было доложено, что лошадь и собака нашлись. Лошадь ушла на лужок, где корм ей пришелся более по вкусу, чем на царской конюшне, а собачонка связалась с самым простым обществом мосек, вовсе не по сану королевской собаке.

Мулей Измаил потребовал от жида объяснения. Трижды поклонившись в землю, жид сказал:

— Всесильный царь наш, царь всех царей, властитель пустыни, звезда правосудия, зеркало истины, пучина мудрости, светлый как золото, блестящий как алмаз и твердый как железо, — выслушай меня, если уже ты снизошел к рабу своему, позволив говорить ему.

Клянусь тебе верою праотцев моих, что любезного коня твоего и собачонку, дорогую сердцу государыне моей, — я не видал. Вот как дело было:

Я вышел отдохнуть после дневной работы в рощу, где удостоился встретить самого главного конюха и смотрителя черных слуг вашего сераля. Идя там, я заметил на мелком песке чьи-то следы. Я стал присматриваться и узнал в них следы маленькой собачонки; рядом с ними песок был как будто разметен: «собачонка вислоухая», подумал я, «это знак ушей ее»; следы ног ее были также слегка заметены: «значит, у нее длинный мохнатый хвост, — подумал я, махая им, она заметала след свой». Кроме этого я увидел, что один след ноги был не так глубок, как другие. Тогда я, с позволенья сказать, подумал, что собачонка нашей государыни — хромает.

Я не видал также и твоей лошади, государь, а гуляя в кустарнике напал на следы. По глубокому, но маленькому следу копыта я узнал лошадь благородной породы тченерской. Я знал, что мой государь продал европейскому принцу пару таких лошадей, знал, что даже за них было взято, потому что мой брат Рубин был при продаже.

По следу я видел, как далеко и ровно лошадка выкидывала ногами: «словно бежит», — подумал я. Вдруг что-то блеснуло, я по обычаю наклонился посмотреть, что такое, вижу кусок мрамора и на нем серебряный знак. «Стало быть серебряные подковы», — подумал я. А уж меня не надуешь, я отличу настоящее серебро. Пошел я дальше; дорожка между пальмами была шириною в аршин; вижу — по обе стороны со стволов обметена пыль.

«Это она хвостом махала, — подумал я, стало быть длинный хвост в верных аршина два, коли по обе стороны доставала разом». Я заметил и вышину веток, которые она задевала; по этому узнал рост лошади; наконец иду дальше, опять блеснуло что-то. Гляжу, а в скале кусок оселка и на нем, кто-то черкнул золотом. Этим меня тоже не обманешь, вижу — золото как есть золото! Стало быть золотые удила, и на бегу лошадь черкнула ими по оселку. Всякий знает, что кроме тебя, государь, не у кого быть такой лошади. Ты царь царей, твоя лошадь постыдилась бы закусить другие удила. Так я и решил в это время.

— Мекка и Медина! — воскликнул Мулей Измаил. Если бы ты также зорко глядел и видел все, что этот жид, так это избавило бы тебя от частых неприятностей, — сказал принц, обращаясь к своему министру полиции. — Теперь же мы покончим с тобою расправу, — продолжал он, обратясь к жиду. — Пятьдесят ударов тебе зачтутся за пятьдесят золотых и потому тебе остается доплатить еще только пятьдесят, чтобы ты впредь не дерзал издеваться над нашею царскою милостью.

Весь двор дивился находчивости жида Абнера, но его это не утешало, он дорого поплатился; пятьдесят ударов и пятьдесят золотых ему сказались больно. К тому же придворный шут Шнури подсмеивался над жидом, спрашивая, все ли его золотые были испробованы на оселке.

— Умно ты говорил, а лучше если бы молчал, — добавил шут.

Спустя несколько времени после этого грустного для жида события, он снова гулял за городом, на этот раз по склону гор Атласского хребта, как увидал, что за ним гонятся несколько вооруженных человек. Старший из них кричал что-то жиду. Тот остановился.

— Эй ты любезный! Не видал ли ты негра Гаро, царского телохранителя? Он бежал, и вероятно скрылся здесь в горах.

— Никак нет-с, не видал, — коротко отвечал жид.

— Как? Ты не видал? Ты, хитрый жид, не видал беглеца? Да куда же ему было больше деваться как не сюда в горы. Эй, не ври! Смотри хуже будет, сейчас велю тебя связать. Знаешь, невольник какой пропал? Самый царский любимец! Он один умел бить воробьев, а это любимое занятие его величества.

— А я не могу же сказать, что я видел, когда ничего не видал.

— В последний раз тебе говорят. Жид, отвечай, где беглец? Или забыл побои и штраф?

— Ай, ай, ай, что я стану делать? — завопил жид. — Ну уж, если вы непременно хотите, чтобы я вам сказал, так бегите вон туда, а там не найдете, стало быть где-нибудь в другом месте.

— Так стало быть ты его видел! — прикрикнул старший.

— Ну да, коли прикажете, — робко говорил жид.

Воины побежали, а жид пошел домой, счастливый и довольный своею хитростью; но едва прошли сутки как дом жида опоганили нечистые воины, ворвавшись к нему в шабаш, и связав увели его к владетелю Марокко.

— Поганая ты собака! — вскричал взбешенный государь, — как ты смел обманывать моих слуг? Ты их услал за беглецом в горы, чтобы он между тем успел бежать к морю, где он чуть не уехал на испанском корабле! Солдаты! Берите его! Сто ударов по пятам и сто золотых штрафу.

В Марокко долгих судов не любят, там расправа коротка. Жида Абнера наказали без его спросу и согласия. Он проклинал судьбу свою, что должен был платиться своими пятками и казною каждый раз, как его величество соизволил потерять что-нибудь. Когда он удалялся из дворца при общем смехе грубой дворни, то придворный шут подошел к нему с утешением.

— Разве это не почет тебе, Абнер, что ты такой близкий участник всех царских бедствий? А если ты подаришь меня, то я могу всегда предупредить тебя за час или за два до всякой пропажи: тогда ты уж берегись, сиди смирно в своей жидовской улице. И носу наружу не показывай.

Вот и вся сказка.

Невольник замолчал, а наша молодежь вспомнила прерванный разговор. Писатель просил старца объяснить им, почему не одни дети, но и взрослые также любят слушать сказки.

— Ум человеческий, — начал старец, — легче и подвижнее воды, которая протачивает мало-помалу даже самые твердые вещества. Ум человека легок, свободен как воздух и чем выше он возносится от земли, тем становится чище и легче. Отсюда в человеке потребность возноситься в высшие слои мышления, где ему вольнее, где ум его не стеснен, как напр. в сновидениях. В сказках мы будто живем с теми людьми, с ними думаем и чувствуем. Слушая рассказ невольника, вымышленный третьим лицом, — вы будто вместе изобретаете, вы не останавливаетесь на том, что вам говорят, а дополняете своим воображением; сказка кажется былью, быль сказкой потому, что вы духом и всем существом своим углубляетесь в сказку.

— Хоть я вас и не вполне понимаю, — сказал молодой купец, — но это правда, что иногда до того углубиться в сказку, что она может казаться былью. Так я помню, как будучи детьми мы играли, что живем на пустынном острову и заботимся о том, как будем жить, чем кормиться; мы даже строили себе хижинки в кустарниках и ожидали появления доброго духа, который должен был предсказать нам конец мира. «Сойдите ко мне в хрустальный замок, — думалось нам, — что он скажет — там будут служить вам слуги мои мартышки».

Товарищи его засмеялись.

— Правда, правда, — подтвердили они.

— Однако какой-нибудь рассказ меня далеко-бы не так занял, — сказал один из друзей, — не будь он о старом времени, о чужом народе, неизвестных странах: все чужое, неизвестное как-то больше нравится.

— Но бывают рассказы, — продолжал старик, — еще другого рода, где нет ни колдовства, ни чего либо сверхъестественного, а между тем весьма занимательные.

— Что это значит? Какие же это сказки? — спрашивала молодежь.

— Надо различать сказку от рассказа. Если я вам обещаю рассказать сказку, то вы знаете уже вперед, что в ней не все безусловно подчинено нашим земным законам. Тут являются волшебники, духи, невидимые силы, и весь рассказ принимает несбыточный вид. Вот почему сказка большею частью рассказывается о давно прошедших временах и о чужих землях; она не согласна ни с нашим временем, ни с нашими обычаями. У каждого народа свои сказки, в Европе также есть сказки, но те хуже наших, там например вместо наших волшебниц, дочерей незримых духов — старые, гадкие ведьмы. У нас живут духи в великолепных дворцах и ездят в раковинных колесницах, запряженных грифами, а там старая ведьма живет в избушке и ездит верхом на помеле. У них также есть земные духи, маленькие уродливые карлики вроде наших гномов. Вот это сказки, а рассказы совсем другое. Там все происходит на земле, ничего несбыточного нет и занимательно или удивительно лишь сцепление обстоятельств, искусно подобранных. Там счастие и богатство человека зависят от случая или от него самого, а не от волшебных сил, добрых или злых.

— Так! — подтвердил один из друзей, — такие рассказы есть в собрании сказок и повестей под заглавием «Тысяча и одна ночь». Все приключения калифа Гарун аль-Рашида и его визирей именно такого рода. Они встречают в ночных путешествиях своих разные чудеса, которые впоследствии очень просто объясняются.

И не смотря на это вы все-таки признаетесь, что эти рассказы не плоше прочих в «Тысяче и одной ночи». Впрочем, как бы они ни разнились от прочих сказок, надо сознаться, что и те и другие в «Тысяче и одной ночи» нам нравятся по сказочному и необычайному своему содержанию. В сказках примешивается сверхъестественное в ежедневную жизнь нашу, в рассказах же замешаны хотя и возможные случаи, но приведенные странным поражающим способом.

— Странно, — сказал писатель, — что сбыточные события нас занимают столько же сколько и несбыточные. Отчего это?

— Оттого, что тут нас занимает личность, — отвечал старец, — в сказках, несбыточные события толпятся одно за другим, не давая действовать человеку, который сам по себе ничтожен и лишь слегка обрисован. Другое дело в рассказах, где каждая личность действует и говорит сообразно с нравом своим. Это и занимает, и нравится.

— Правда ваша! — вскричал купец. — Я сам не понимал почему одно мне нравится, другое нет, теперь же вы растолковали, и я вижу в чем дело.

— Всякую вещь надо обдумать и понять; тогда можно и судить о ней, — сказал старец в поучение молодежи. — Теперь-же слушайте: третий невольник встает с места и начинает свой рассказ.

Молодой англичанин

родом немец; к вашим сказкам не привык, не могу рассказывать вам удивительные похождения султанов и визирей. Мой рассказ не будет о таких важных лицах, но надеюсь, что и он займет вас.

Родина моя Грюнвизель, небольшой городок южной Германии, который ничем не отличается от прочих маленьких городков: посреди площадь с колодцем, крутом площади ратуша, присутственные места, дома главных властей городских и самых богатых купцов; а затем в двух улицах помещаются прочие жители. Там все друг друга знают; если у пастора, доктора или бургомистра лишнее блюдо за столом, то это не останется в тайне; к обеду уже весть эта облетит весь город, а после обеда сходятся кумушки и соседушки переговорить за чашкой кофе об этом необычайном событии, и в заключение кумушки порешат, что бургомистр много выиграл или получил благодарность, а доктор взял с аптекаря взятку, чтобы прописывать рецепты самые дорогие. Можете себе вообразить, как неприятно было такому благоустроенному городу, когда в нем появился человек, о котором никто ничего не знал: ни чем он жил, ни как и для чего приехал.

Конечно, бургомистр видел его паспорт, бумагу, в которой значится кто он и которую у нас всякий должен держать при себе. Итак бургомистр видел паспорт и нашел его в порядке, но объявил у доктора за кофе, что новоприезжий ему все-таки кажется подозрительным. Уж если сам бургомистр нашел приезжего подозрительным, то понятно, что и весь город за ним говорил то же. Между тем чужой нанял помещение — целый дом особняк, стоявший дотоле пустым; привез подводу странных принадлежностей, как то: печку, очажок, таган и пр., и зажил один; он даже сам готовил кушаньем никто к нему не ходил, кроме старика, покупавшего ему припасы; но и тот не смел входить во внутренние покои; хозяин принимал покупки всегда в прихожей, и затем старик уходил.

Мне тогда было десять лет, но я живо помню как весь город встревожился таким странным жителем своим. После обеда он не приходил играть в кегли, вечером не являлся в гостиницу, за трубочкою почитать газеты и потолковать о политике. Напрасно все власти поочередно приглашали его к себе, — бургомистр, судья, доктор, пастор, — он не был ни у кого. Странным, непонятным казалось это грюнвизельцам! Самые разнообразные слухи ходили о чужом; одни говорили, что он помешанный, другие считали его жидом, третьи утверждали, что он волшебник. Мне минуло восемнадцать лет, наконец двадцать, а в городе его все еще называли чужим.

Однажды к нам в город приехал фигляр с учеными зверьми: пляшущий медведь, обезьяны и собаки в платьях, и всю эту комедию возил верблюд. Это наделало много шуму, все сбежались смотреть и к общему удивлению, когда вся шайка проходила мимо дома «чужого», то и он показался в окне, сначала взглянув будто нехотя; фигляр остановился и его отчаянная музыка загремела, дудки засвистели, заплясали звери, и приезжий к общему удивлению от души потешался и хохотал над представлением, особенно смешил его огромный орангутанг. Под конец он бросил столько денег, что все этому дивились.

На другой день комедия покидала город. Хозяин нагрузил своего верблюда корзинами, посадил туда обезьян и собак, сам же с помощниками и орангутангом пошли сзади. Едва они вышли из города, как чужой послал на почту за лошадьми и выехал следом за зверями. Весь город всполошился: куда он поехал? Но к несчастию, никто не мог этого узнать. К вечеру чужой вернулся. В карете сидел еще кто-то: шляпа была надвинута на глаза, а борода подвязана шелковым платком. У городских ворот остановили въезжавших, и привратник потребовал виды их.

Но незнакомец пробормотал что-то на непонятном языке.

— Это мой племянник, — сказал чужой, суя привратнику деньги, — он не понимает по-немецки и ворчит на своем родном языке за то, что вы долго нас задерживаете.

— В таком случае он может ехать и без виду, — отвечал часовой. — Он у вас остановится?

— Да, и вероятно пробудет здесь довольно долго.

Караульный пропустил, не возражая более, но бургомистр и весь город были недовольны таким нелюбознательным привратником. Хотя бы он запомнил, что сказал племянник «чужого», можно бы узнать по крайней мере на каком языке; но привратник уверял, что он доселе такого языка и не слыхивал, но вероятно это был английский; незнакомец проговорил что-то в роде «God dam». Поэтому решено было, что племянник англичанин, и весь город стал толковать о молодом англичанине. Но и тот не показывался, равно как и дядя его. Не смотря на это, о нем говорили в городе еще больше чем о дяде. По временам из их дому слышались крики, шум, возня, видели как молодой англичанин в красном фраке и зеленых панталонах, бегал по всем комнатам от окна к окну, дядя в красном халате спешил за ним с плеткою в руках. Казалось, слышались даже удары плети и затем раздавались жалобные стоны. Такое обхождение дяди с племянником возмущало горожан, особенно разжалобились барыни и умоляли бургомистра вступиться в это дело. Тогда бургомистр написал незнакомцу письмо, в довольно жестких выражениях, предупреждая, что если он не изменит такового жестокого обращения с племянником своим, то этим заставит бургомистра взять молодого человека под свое особое попечение.

Каково же было удивление бургомистра, когда к нему явился лично сам «чужой», в первый раз через десять лет. Он вежливо извинился перед бургомистром за беспокойство, причиненное ему, и объяснил, что племянника ему доверили сами родители, прося строго держать его. «Он очень строптив и с ним нельзя иначе», — пояснил дядя, добавя притом, что теперь он дает ему уроки немецкого языка, который тому плохо дается, но что без этого его нельзя вывести в свет. Бургомистр остался очень доволен таким объяснением и в тот же вечер поспешил передать всему обществу эту важную новость. — «Я надеюсь, что он скоро будет бывать у меня, как только научится немножко по-немецки», — с важностью добавлял бургомистр.

С этих пор горожане переменили мнение о «чужом»; никто более не говорил о жестокости его, все находили, что он очень милый человек, жаль только, что немножко дик; когда же раздавался жалобный визг несчастного племянника, то грюнвизельцы более не останавливались под его окнами, а проходя мимо говорили коротко, что это урок немецкого языка. Месяца через три немецкий язык был по-видимому изучен, потому что дядюшка озаботился о дальнейшем воспитании своего племянника. В городе жил какой-то несчастный француз, который учил плясать всю молодежь. Дядя послал за ним, предложил ему давать уроки племяннику, сказав ему, что племянник этот, хотя и ученый человек, но танцевать вовсе не умеет, он учился у какого-то странного учителя и у него преуморительные приемы и ухватки. Если учитель берется за такие трудные уроки, то ему дядя будет щедро платить. Учитель согласился и уроки начались. Француз не мог надивиться на странного племянника, являвшегося всегда в красном фраке, зеленых панталонах, завитой, в лайковых перчатках. Говорил он мало и невнятно, при начале урока бывал послушен, но потом на него точно что находило; он бесился, бегал, прыгал; если его учитель останавливал, то он пускал в него туфлею и бежал на четвереньках по всей комнате. Тут появлялся дядя его в красном халате и золотой ермолке на голове и, не говоря дурного слова, стегал своего племянника плетью; тот в бешенстве прыгал по комодам и шкапам, крича что-то на неизвестном языке, но дядя не смущался: ловил племянника за ногу, стаскивал его на пол, и наказав его хорошенько, отпускал, наперед туго затянув ему галстук.

Когда же учитель довел ученика до того, что потребовалась для урока музыка, то ученик будто переродился. Наняли музыканта, посадили его на столе пустой залы, нарядился учитель дамою; хозяин дома дал ему платье и шаль, и вот ученик пригласил его на вальс.

Учитель пошел и был жизни не рад. Ученик как бешеный вертел его, крепко сжав в своих объятиях и не смотря на просьбы, вздохи, даже вопли учителя, вертел его до тех пор, пока музыкант не умолк и учитель не упал без чувств.

Тяжелы были бедному старику такие уроки, но отказаться от хорошей платы ему также не хотелось и он терпел все из-за денег и угощения.

Слыша об этих уроках, грюнвизельцы по своему толковали, по своему они находили в ученике большую склонность к общественным увеселениям, и при бедности кавалеров, дамы наперед уже радовались такому горячему танцору.

Однажды утром кухарки, возвратясь с базару, передали каждая своей госпоже важную новость: что у дома «чужого» стояла великолепная карета с зеркальными окнами и с лакеем на запятках; люди видели как в карету сели два господина, один вероятно хозяин дома, другой — племянник его, дверцы захлопнулись, ливрейный лакей вскочил на запятки и карета покатилась. О чудо! — прямо к дому бургомистра.

Услышав это, хозяйки посбросили кухонные фартуки и утренние чепцы; поднялись суматоха и уборка жилой комнаты, которая превращалась в приемную.

— Наверное приедут и к нам, — говорили они, — старый чудак вывозит племянника в свет, жил целые десять лет, нога его не была у нас, а теперь надумался! Ну да ничего, ради племянника все можно простить: он, говорят, премилый молодой человек!

Так говорили жены, матери, прося дочерей и сыновей своих держать себя прилично и вести отборные речи. И в самом деле, барыни не ошиблись: дядя возил племянника по всему городу, не обойдя никого.

Всем они нравились; все жалели, что раньше не познакомились с новоприезжими. Дядя был почтенный, пожилой человек, очень положительный, с твердыми убеждениями и здравыми понятиями. Разговор шел о погоде, о прекрасной местности, о летних увеселениях и загородных прогулках, обо всем дядя судил разумно и толково. А племянник? Он очаровал всех поголовно; не то чтобы он был хорош собою: нижняя часть лица у него слишком выступала вперед, цвет кожи был самый смуглый, он корчил рожи и щелкал зубами: но не смотря на это у него было что-то приятное и привлекательное. Он был жив и подвижен до невозможности, летал по комнате из угла в угол, бросался в кресла или на диван, задирал ноги, за что всегда дядя строго на него посматривал, протягивал ноги через всю комнату и все это находили очень милым и естественным: «Это обычай англичан, — говорили грюнвизельцы, оправдывая его, — они не смотрят ни на кого, англичанин готов растянуться на диване, не заботясь о дамах». И в самом деле как можно было обижаться, когда дядя в каждом доме предупреждал хозяйку, прося ее быть снисходительной к племяннику. «Он очень неловок, мало бывал с людьми, но я надеюсь, что он много выиграет от вашего общества и потому буду просить у вас милостивого позволения возить его иногда к вам в дом».

Таким образом племянник был введен в свет, и весь город ни о чем более не говорил как об этом важном событии. С этих пор дядя точно переродился: он стал бывать и в гостинице, где по вечерам сходилось все общество, и на кегельной игре, где племянник его отличался: он метко бросал, был один из лучших игроков, но и там чудил как и везде. Проедет иногда карета мимо, а он за ней, да взлезет на козлы, а то вдруг начнет кувыркаться, на голову встанет, ноги поднимет и болтает ими на воздухе. Дядя извинялся за племянника; но бургомистр, а за ним и все общество любезною улыбкою отвечали на такие извинения, прибавляя, что и сами были молоды, в свое время то же делали, и общему любимчику все сходило с рук.

Случалось правда, что на него втихомолку и сердились, но никто не смел слова сказать в осуждение молодому англичанину. Так например дядя брал его каждый вечер с собою в трактир, где племянник, хотя еще мальчишка, садился за газеты и слушая толки о политике, так грубо высказывал свое мнение, не вникая почти в смысл разговора, что этим часто обижал почтенных сограждан своих. Прошу не забыть, что это сказка, а не быль. Казалось, он был умнее всех и старых людей не хотел и слушать. Часто обиженный бургомистр садился с доктором за шахматы, но и тут англичанин не оставлял их в покое: он подсаживался к ним и с видом знатока осуждал игравших.

Тогда бургомистр в нетерпении предлагал ему самому играть, готовясь побить своего юного противника и этим зажать ему рот, но нередко проигрывал сам. Зато англичанин задабривал бургомистра, а за ним и весь город — проигрывая им в карты большие деньги. Он вел крупную игру, какой грюнвизельцы дотоле и не видывали и без всякой совести обыгрывали мальчика, утешаясь, что «ведь он англичанин, он богат».

Настала зима, и тут-то племянник явился во всем блеске. Только там и веселились, где он был; без него вечер не в вечер. Грюнвизельцы разучились слушать умные речи, им только и нравился грубый разговор на коверканном немецком языке. Нередко племянник потешал общество чтением стихов своего сочинения, но злые языки говорили, будто стихи его были не новы, вышли в свет еще до него.

Грюнвизельские балы были его торжеством, он сам от души веселился и воодушевлял других. Правда, и тут почтенные люди были им недовольны: он не придерживался старины, бывало прежде всегда бургомистр сам открывал бал; молодежь что познатнее распоряжалась танцами; теперь же, с тех пор как племянник появился в свет, все дамы только о нем и думали, он забрал всех в руки; ни чем не стесняясь, он подходил к избранной им даме, брал ее за руку, уводил на место, и бал начинался. Он был и распорядителем и царем бала. Дамы были очень довольны своим кавалером, и мужчины поневоле молчали.

Всего более потешали такие балы старого дядю: он с племянника глаз не сводил и постоянная улыбка была на его губах. Когда же все стремились к нему, после танцев, выразить самые восторженные похвалы его племяннику, то дядя нередко заливался громким смехом, что приписывали удовольствию его. И в самом деле племянник утешал его, но иногда и тут не обходилось без поучения и назидания со стороны дяди; случалось, что племянник как сумасшедший бросится среди танцев к музыкантам, выхватывал смычок у контрабаса и начинал пилить. Тогда дядя подходил к нему, уговаривал его, поправляя ему галстук, и племянник снова становился шелковым.

Такое поведение племянника подействовало и на прочую молодежь; свобода и вольность нравились всем, молодые люди стали подражать ему, и вскоре грюнвизельское общество нельзя было узнать, не было более той скромности в молодых людях, что прежде. Мальчики курили трубки, ходили по кабакам, носили без нужды очки, подражая знаменитому племяннику, также небрежно раскидывались в креслах и на диванах, качались на стульях, подпирали лицо кулаками, кладя оба локтя на стол, и никакие увещания матерей не действовали на них; всем им служил примером англичанин, все ссылались на него, говоря: «что позволительно ему, то можно и нам». Жалость было видеть как портились нравы и хорошие обычаи в Грюнвизеле.

Но не долго порадовалась своей свободе грюнвизельская молодежь. Зимние увеселения должны были закончиться концертом, в котором принимало участие кроме оркестра само общество. Бургомистр играл на виолончели, доктор на фаготе, аптекарь на флейте. Барышни разучили песенки и все шло отлично, но кто-то заметил, что без дуэта концерт будет не полон. Вышло затруднение, не находилось мужского голоса. Нечего было делать: за неимением другого должен был петь старый органист, когда-то известный певец. Но и тут дядя выручил из беды: оказалось, что его племянник отлично поет; наскоро разучил он дуэт с дочерью бургомистра, которая пела как соловей, и все пришли в восторг от нового доселе неслыханного достоинства племянника. Вечер приближался; все ждали с нетерпением чудного исполнения любителей.

К несчастию, старик дядя не мог присутствовать на этом концерте, он заболел и слег, поручив бургомистру надзор за племянником своим. «Он хороший малый, — говорил дядя, — но на него иногда находит, потому-то мне жаль, что я не могу сам лично быть в концерте. Если бы племянник мой стал дурить, вздумал бы коверкаться и ломаться, то пожалуйста распустите ему немножко послабее его высокий галстук, а не поможет это — то и вовсе снимите».

Бургомистр был очень доволен таким доверием.

Концертная зала была полна: собрались не только городские, но и окрестные жители. Все ждало с нетерпением такого небывалого события. Начал оркестр, за ним играл бургомистр на виолончели и аптекарь на флейте, потом пел органист, ему много хлопали также как и доктору, игравшему на фаготе.

Первая часть прошла благополучно; все ожидали второй, в которой должен был петь знаменитый дядюшкин племянник, уже явившийся в залу и обративший общее внимание своею щегольской одеждою. Он уселся в кресло, приготовленное для знатной приезжей графини, развалился, вытянул ноги, дерзко глядя в лицо всякому и даже не подумав встать, когда пришла сама графиня. Она была этим очень обижена: каково же ей было сидеть между прочими зрителями!

Во время пения органиста и игры бургомистра племянник занимался своей собакою, которую, не смотря на запрет приходить с собаками, привел с собою.

Он бросал ей поноску, заставлял подавать и обращал этим на себя общее внимание.

Понятно с каким нетерпением все обкидали его пения. Наконец пора была начинать. Бургомистр взял дочь свою и, подавая племяннику ноты, предложил им начинать. Тот засмеялся, оскалил зубы, вскочил и подошел к нотному налою. Все глаза устремились на него. Органист подал знак, чтобы начинать, племянник смотрел в ноты и завыл что-то непонятное. Напрасно органист твердил ему: «ниже, ниже, двумя тонами ниже, берите С!»

Но не тут-то было, племянник не слушался, он стащил башмак с ноги, пустил его в голову органиста, и напудренный парик старика обдал его белою пылью. Увидав это, бургомистр вспомнил наставления дяди, подбежал к племяннику и наскоро распустил ему шейный платок. Тут молодой человек словно взбесился: заговорил на каком-то непонятном языке и пошел прыгать и скакать по всей комнате. Бургомистр смутился, схватил певца за рукав и по данному ему наставлению — сдернул с него галстук и ужаснулся: шея молодого человека была покрыта шерстью! Бешеный племянник схватился за голову, стащил парик: под ним оказалась такая же темно-бурая шерсть.

Все забегали, засуетились:

— Ловите его, ловите! — кричал бургомистр, — он помешанный, ловите его! — но помешанный не давался и, сняв лайковые перчатки косматыми лапами с длинными когтями, царапал всякого, кто подступался к нему. Наконец удалось отважному охотнику поймать такого небывалого зверя. Он крепко держал его за руки, между тем как тот цеплялся ногами, храпел и щелкал зубами. В это время он не походил на человека. К счастию, тут нашелся ученый, у которого было целое собрание чучел; подойдя вплоть к бешеному, он осмотрел его и в удивлении воскликнул:

— Это не человек! Это обезьяна! Скажите, как она сюда попала, откуда? Это обезьяна Homo Troglodites Linnaei. Я даю шесть талеров, только продайте мне ее на чучело.

Кто опишет удивление грюнвизелцев. «Как обезьяна? Может ли быть? Этот любезный молодой человек, ничто иное как обезьяна?»

— Да как же это? — спрашивала бургомисторша, — как возможно, чтобы обезьяна сочиняла стихи, читала их вслух? Ведь он же бывал у меня, столько раз обедал вместе с нами! Это не возможно!

— A y нас пивал кофе, — перебивала докторша, — и вел самые ученые разговоры с моим мужем.

— Да как же он играл с нами в кегли и толковал о политике? — говорили мужчины, — он даже танцевал на балах! Обезьяна! Что за чудеса!

— Просто колдовство, — говорил бургомистр, — да и в правду, посмотрите-ка у него какие-то знаки на галстуке, кажется латинская надпись, не сумеет ли кто прочитать, господа? — продолжал он, показывая заколдованный галстук.

Пастор, как ученый человек, взялся прочесть надпись, но оказалось, что она была лишь написана латинскими буквами.

Смешна конечно обезьяна
Проворно яблоко грызя.

— Это колдовство! Это наглый обман! Наказать его за это! В тюрьму посадить! — кричали все, и бургомистр был того же мнения.

Шестеро солдат понесли обезьяну в жилище дядюшки его и, провожаемые толпою народа, подошли к дому. Всем хотелось видеть, что будет дальше, как объяснится дело. Бургомистр позвонил у входной двери — но ответа не было, никто не показывался. Рассердясь, он велел взломать дверь, и весь народ повалил в дом, но каково же их было удивление когда они не нашли никого в доме! Почтенный дядюшка исчез, а на столе его лежал большой конверт на имя бургомистра, который тотчас же вскрыли и стали читать.

«Дорогие мои сограждане!

Вы конечно узнаете еще до моего письма, кто таков мой племянник и откуда он родом. Пусть эта шутка послужит вам уроком — впредь оставлять всякого жить по своему, как ему хочется, а не как вам угодно. Ваша мелочная жизнь, сплетни и дрязги были не по мне; я не мог жить в вашем обществе, но в замен я обучил обезьяну, которая вам вполне меня заменила, вы достойно оценили, полюбили ее. Прощайте, постарайтесь воспользоваться этим уроком по мере сил своих».

Стыдно было грюнвизельцам. Неплохо насмеялись над ними! Молодежь бросила подражать обезьяне, все сняли очки, перестали качаться на стульях и вытягивать на всю комнату ноги, не раскладывали более локти на стол и отвечали скромно, когда старшие спрашивали. Обезьяну отдали ученому, у которого она живет и до сих пор, гуляет по его двору и показывается как редкость.

Невольник замолчал, и громкий хохот поднялся в зале.

— Странные же люди бывают в Европе, — сказал один из нашей молодежи, — признаюсь, не желал бы я быть между бургомистрами, пасторами и их глупыми бабами.

— Да это дикий, варварский народ, — возразил купец, — образованному турку или персиянину трудно жить между ними!

— Вон этот красивый невольник расскажет нам кое-что об европейских обычаях, — сказал старик, — надсмотрщик их мне говорил, что он, хотя родом и мусульманин, но долго жил в Европе.

— Как? Шейх отпускает на волю этого красавца? Как безрассудно! Я не видывал такого славного, приятного лица! Посмотрите какие у него умные, выразительные глаза, какой чудный лоб, как он статен и красив — это была бы краса всего дома. Зачем именно его отпускает шейх? Разве он не может облегчить его участь, освободив его от тяжелой работы, оставив однако же при себе?

— Не осуждайте шейха, первого мудреца всего Египта, — сказал старик, — отпуская рабов своих, он надеется на Благословение Аллаха, что он вернет ему сына такого же прекрасного, быть может, как раб этот. Зачем же ему скупиться и освобождать рабов, старых и увечных, когда его сын молодой, умный, видный и красивый, также находится в неволе и напрасно ждет свободы. Нет, друзья мои, ничего не должно делать на половину: если хочешь делать доброе дело, то делай его вполне.

— Заметьте однако, — возразил молодой купец, — что сам шейх не спускает глаз с этого невольника: должно быть ему в самом деле жаль расстаться с ним.

— Напрасно ты так думаешь. Неужто он жалеет денег? Он каждый день получает втрое больше того, чего стоит этот раб; нет, у него сердце болит за сына. Глядя на молодого невольника, он думает о том, не найдется ли добрая душа, которая бы выкупила и освободила и его сына!

— Может быть ты прав, старик, и мне стыдно, что я всегда вижу только одно дурное в людях, хотя общим числом, мне кажется, на свете больше дурных людей чем хороших, не так ли?

— Нет, не так, я напротив всегда вижу скорее хорошее в людях чем дурное. В былое время я бы согласился с вами, я много претерпел от злых и дурных людей: я не любил их, я ненавидел свет; но пришло время, я опомнился; неужто Аллах, сама премудрость и справедливость, потерпит на земле таких злых созданий? Я стал передумывать все пережитое и увидел, что доселе замечал лишь зло, все добрые, благородные черты в людях я не видал. Я стал глядеть на все другими глазами, стал видеть добро — и весь свет для меня словно переменился, и с тех пор, признаюсь, я реже ошибался в людях; я часто грешил, осуждая их, и стал справедливее к ним, думая добро о них.

Тут старца перебили; за ним пришли, сам Али-Бану требовал его к себе, и молодежь видела, как шейх усадил его возле себя. В удивлении они смотрели друг на друга. «Кто же он такой? — говорили они, — мы думали, он простой нищий, между тем сам Али-Бану его так чтит!»

И они обратились с вопросом к надсмотрщику над рабами шейха.

— Как, вы не знаете этого человека? Ведь вы же с ним разговаривали? Шейх это заметил и сказал, что вы должно быть достойные люди, коли с вами знается этот старец.

— Да кто же он? Скажи на милость!

— Известный дервиш Мустафа, бывший воспитатель сына Али-Бану.

— Как, это Мустафа? Известный ученый? Это он говорил с нами? И так просто и понятно, точно наш брат?

Не успели говорившие опомниться, как новый посол от Али-Бану пришел за ними. Шейх желал их видеть и поговорить с ними. Они смутились. Говорить с таким важным лицом при многолюдном собрании — было нелегко. Собравшись с духом, они пошли. Али-Бану сидел на богатых подушках, возле него ученый старец в изношенном платье также на богатых подушках, и грубые сандалии его лежали на дорогом персидском ковре. Но его славное старческое лицо было достойно такой чести.

Едва молодые люди подошли к ним, как сам шейх приветствовал их, сказав, что рад их видеть у себя и жалеет, что Мустафа их прежде не привел к нему.

— Который же из вас писатель? — продолжал он.

— Я, к вашим услугам, — отозвался тот.

— Так ты любишь читать книги и охотно слушаешь сказки? — продолжал шейх. Молодой писатель покраснел.

— Да, я охотно читаю книги и нахожу, что это самое полезное занятие, чтение развивает ум и образовывает вкус, но впрочем я не осуждаю и того, кто…

— Довольно, — перебил его шейх и обратясь к другому продолжал:

— А ты кто?

— Я помощник врача.

— Так! Стало быть ты любишь угощать друзей хорошим столом?

И этот в свою очередь смешался и увидал, что старик выдал их, но он не растерялся и, скрестив руки, поклонился шейху и сказал:

— Да, я считаю это великим счастием, кто может весело жить и доставлять удовольствие и другим. Но я беден, все мое угощение — арбуз или дыня, более я не в состояние подать.

Шейх засмеялся такому простодушному ответу и обратился к купцу.

— А ты любишь музыку и пляску?

— Как я вижу, всех нас выдали, но признаюсь, что это правда: меня ничто так не утешает, как хорошая музыка; я люблю также и пляску, но впрочем не осуждаю и тех, кто…

— Довольно, — сказал шейх, махнув рукою, — я понимаю, ты хочешь сказать, что у всякого свой вкус, правда. А ты любишь ездить, путешествовать? — обратился он к последнему, — кто ты такой?

— Я художник, пишу картины на полотне и расписываю также стены; мне бы и хотелось поездить по чужим землям, чтобы научиться у других людей; списывать хорошие картины легче, чем самому рисовать.

Шейх пристально посмотрел на молодых людей, и взор его стал мрачен, и задумчив.

— У меня также был сын ваших лет и будь он тут, вы бы остались у меня, были бы его товарищами: с одним он стал бы читать, с другим веселиться, с третьим ездить по чужим землям; но Аллаху не угодно было, чтобы я радовался на сына своего, и я не ропщу. Исполнить ваше желание я могу, а потому ты будешь отныне заведывать моей библиотекой, — сказал шейх, обращаясь к писателю. — Можешь покупать и увеличивать ее как желаешь, и вся твоя обязанность будет по временам рассказывать мне прочитанное.

Ты любишь сам хорошо поесть и других угощать, а потому занимайся этим в моем дворце. Я сам живу скучно и одиноко, но по положению своему должен жить открыто; предоставляю тебе заботиться об обедах и пирах, на которые можешь приглашать своих друзей и угощать их не одними арбузами. Купца, конечно, я не могу отрывать от его занятий; но по вечерам мои певцы, музыканты и танцоры все к твоим услугам, — сказал он купцу и затем обратясь к художнику докончил. — Тебе казначей мой выдаст сегодня же тысячу золотых на путешествие, кроме того ты получишь две лошади и невольника. Поезжай, смотри, учись и что завидишь хорошего, срисуй для меня.

Все четверо были поражены таким неожиданным предложением. С радости они хотели броситься шейху в ноги, но Али-Бану удержал их. — Благодарите не меня, а вот этого мудреца, он рассказал мне про вас, и я рад, что могу вас потешить.

Но Мустафа также не принял благодарности.

— Вот видите как можно ошибиться в человеке, — сказал он, — правду я вам сказал о нашем щедром и добром шейхе?

— Идите и садитесь на свои места, — перебил Али-Бану, — мы не дослушали еще последнего невольника, которого я сегодня выпускаю на волю.

Рослый красивый раб, обративший на себя уже общее внимание, встал и, низко поклонясь шейху, начал звучным приятным голосом.

Жизнь Альмансора

не могу рассказывать вам о чужих странах, как рассказывали мои товарищи; не знаю также сказок, а расскажу вам просто похождения моего друга, что вас может быт займет.

На том самом алжирском корабле, с которого вы меня купили, был молодой невольник моих лет, резко отличавшийся от всех прочих. Грубое платье невольников не шло к нему; он редко сидел с прочими рабами, и все свободное время мы с ним проводили вместе. Его звали Альмансором и по выговору он казался египтянином. Мы много между собою говорили и однажды вздумали рассказать друг другу свои похождения. Его жизнь была гораздо замечательнее моей, а потому я и хочу вам передать ее.

Отец Альмансора был знатный вельможа в Египте. Альмансор весело провел свое детство; в роскоши и богатстве. Но при всем том он не был избалован и изнежен; отец его был умный человек и рано заботился о воспитании сына; он взял ему в наставники известного ученого, который старался в нем развить всякое доброе и хорошее чувство. Альмансору было около десяти лет, когда вспыхнула война с французами.

Отец его казался французам человеком не надежным и в виде залога они требовали с него жену его; когда же он не согласился на это, то они увели его маленького сына.

Тут шейх нахмурился, в зале поднялся общий ропот, «Какая дерзость! Как он смеет раздражать шейха? Вместо того чтобы успокаивать его, он только растравляет уж и без того больное место!» — говорили слушатели. Надсмотрщик над рабами был вне себя, он приказал невольнику замолчать. Тот в недоумении посмотрел на шейха, спросив чем он заслужил такую немилость? «Успокойтесь, друзья мои, — сказал Али-Бану, — он не знает моих страданий, он всего три дня как куплен, где ему знать все мое горе? Разве мало беды наделали в то время европейцы?

Не я один пострадал, были и другие несчастные, а кто знает, может быть этот самый Альмансор… но продолжай, продолжай, я хочу слушать».

Рассказчик поклонился и снова начал речь.

— Итак мальчика отвели во французский лагерь и там оставили. Ему не дурно было жить, потому что сам начальник призывал его к себе, говорил с ним через переводчика и заботился, чтобы мальчика хорошо кормили, поили и одевали. Но не смотря на все это Альмансор скучал и рвался домой. Он тосковал по отце и матери, плакал целыми днями, но слезы его никого не тронули. Войско кочевало с места на место, Альмансора обнадеживали, что его отвезут к отцу, что держат его только временно в виде залога; но время шло, а Альмансор все-таки не видел своего отца.

Вдруг в лагере поднялась тревога. Заговорили об отступлении, о нагрузке кораблей. Мальчик слышал это и радовался: наступало время его свободы, думал он. Войско пошло в пут и стало подвигаться к берегу моря; показались корабли. Наконец началась нагрузка; долго ждал Альмансор, когда все кончится и его наконец отпустят. Ночь наступила, и мальчик задремал, когда же он проснулся, то лежал в какой-то крошечной незнакомой комнатке. Он встал и хотел идти, но все под ним качалось, он едва держался на ногах. Добравшись по стене до двери, он вышел из комнаты поднялся по лестнице и — о ужас! — кругом него была лишь вода и небо! Он был на корабле! Его обманули, увезли от отца, от матери! Он стал плакать и хотел броситься за борт, но французы удержали его, сказав, что если он будет умно себя вести и слушаться, то его скоро отвезут к отцу, а иначе он навсегда останется у них.

Но они не сдержали слова. Долго плыло судно и наконец пристало к берегам Франции. Между тем Альмансор уже научился несколько понимать их язык, что ему пришлось очень кстати там, где никто не знал его языка. Долго длилось их путешествие по Франции, где, в каждом городе, сбегались толпы любопытных смотреть на Альмансора, которого выдавали за сына короля египетского; говорили, будто он послан во Францию для воспитания и обучения. Так обманывали народ, говоря ему, что вернулись из Египта победителями и будто бы в тесной дружбе с королем. После долгого пути, они прибыли в большой город, где Альмансор был поручен и отдан на воспитание какому-то врачу. Тот стал учить мальчика всем европейским приличиям и обычаям; начал с того, что одел его в узкое и неловкое платье далеко не такое красивое как египетское, потом запретил ему кланяться скрестя руки, а вместо того приказывал одной рукой снимать с головы огромную пуховую шляпу, как там носят, а другую прижать к себе и шаркнуть ногой. Он не смел более сидеть поджав ноги, а должен был по тамошнему обычаю взлезть на высокий стул и спустить ноги вниз. С кушаньем было также большое затруднение: всякий кусок надо было наперед насадить на железную вилку и потом с нее уже в рот.

Врач этот был строгий человек. Если Альмансору случалось забывшись сказать свое родное приветствие «Salem aleicum», то он ударял его палкою, приказывая сказать вместо того: «Votre serviteur». Альмансор не смел вовсе говорить на своем языке, а только по-французски; пожалуй он вовсе позабыл бы родной язык, если бы не один ученый, живший в том же городе.

Это был человек уже пожилой, но знавший многие восточные языки: арабский, персидский, китайский и другие. Он слыл за редко ученого человека и ему платили большие деньги за уроки. Вот он-то призывал к себе несколько раз в неделю маленького Альмансора и угощал его дорогими и редкими блюдами. Мальчику казалось, будто он снова дома. Старик велел даже сшить ему платье как носят вельможи египетские и каждый раз как Альмансор к нему приходил — он наперед одевал его в его родное платье и затем отправлялся в «Малую Аравию», как называлась одна из его комнат.

Комната эта была вся уставлена цветами, пальмами, бамбуками, кедрами; весь пол был покрыт персидскими коврами, по стенам лежали подушки, на которые садился профессор; но не было ни стула, ни стола. Здесь сам профессор был другим человеком; он надевал на голову турецкую шаль как чалму, подвязывал длинную седую бороду, надевал шелковый халат, широкие турецкие шаровары, желтые туфли и не смотря на то, что был самый миролюбивый человек, подвязывал саблю и затыкал за пояс кинжал, украшенный поддельными драгоценными камнями, курил длинную двухаршинную трубку, и лакеи, одетые в восточные платья, прислуживали ему, у некоторых были даже вычернены лица и руки.

Сначала все это казалось Альмансору очень дико. У доктора он не смел слова сказать на своем языке, здесь же французский язык был вовсе изгнан. Входя в комнату, мальчик должен был скрестя руки поклониться по восточному и проговорить свое приветствие. Тогда профессор важно кивал ему головою и указывал место возле себя. Затем у них начинался разговор. Профессор болтал на всех языках, на персидском, китайском, арабском, мешая одно с другим, и это называлось ученой беседой на восточных языках. Возле него стоял лакей, изображавший по таким дням невольника, держа в руках огромный словарь, и как только профессор запинался, раб его подавал ему словарь; отыскав слово, ученый бойко продолжал. Прислужники разносили восточное угощение в восточной посуде. Когда же Альмансор хотел потешить старика, то говорил, что у него точно как на востоке. Мальчик хорошо читал по-персидски, и профессор часто заставлял его читать вслух, со вниманием слушал его, учась выговору. Это было единственным удовольствием бедного мальчика; профессор не отпускал его без подарков, которых он не видывал у своего строгого врача.

Так прошло много лет, все это время Альмансор жил в столице Франции, и уже не так скучал по своей родине; ему было пятнадцать лет, когда следующий случай изменил судьбу его.

В то время французы избрали себе в короли своего полководца; это был тот самый генерал, который принимал участие в Альмансоре, будучи в Египте. Альмансор слышал об этом, видел все торжества, но не знал, что это был именно его знакомец, бывший в то время еще очень молодым человеком.

Однажды, идя по мосту, Альмансор увидал своего старого знакомца, в простой солдатской шинели; прислонясь к перилам, он смотрел в воду. Альмансор не знал его имени, но решился подойти и заговорить с ним. Поклонясь ему по восточному, он проговорил свое родное приветствие. Тот оглянулся, окинул его своим быстрым взглядом и задумался, как бы припоминая что-то. — Может ли быть! — воскликнул он вдруг, — Альмансор! Какими ты судьбами? Что поделывает твой отец?

Тут Алмансор более не выдержал и горько заплакал.

— Стало быть ты не знаешь, что эти скоты со мною сделали? Ты не знаешь, что я с тех пор более не видал ни отца, ни родины моей!

Воин нахмурился.

— Быть не может, чтобы тебя увезли в то время.

— Да, я здесь с тех самых пор, как вы ушли из Египта. Один из генералов ваших отдал меня какому-то злому врачу и платит за меня деньги, но тот колотит меня и голодом морит. У меня к тебе будет просьба, — продолжал он доверчиво, — помоги мне в моем горе.

Собеседник его улыбнулся и спросил чем он может ему помочь.

— Видишь в чем дело, — начал Альмансор, — просить у тебя я ничего не стану, ты сам человек небогатый, на тебе все та же шинель и шляпа, что были тогда, видно дела твои не поправляются; но вы выбрали себе нового султана, и может быть ты знаешь кого-нибудь из его приближенных?

— Ну? Что же дальше?

— Попроси ты их, чтобы замолвили за меня словечко султану, выпросили бы мне свободу и отпустили бы меня на родину. Но тогда мне понадобятся и деньги на дорогу; только дай мне слово, что ты никому об этом слова не скажешь. Беда моя, если узнает доктор или арабский профессор!

— Кто это арабский профессор?

— Есть тут такой странный человек; да о нём после, в другой раз я тебе расскажу о нем. Дело в том, что если они узнают, то ни за что меня отсюда не выпустят. Ну так что же, поговоришь ты, попросишь за меня?

— Пойдем со мною, быть может я тебе сейчас же устрою дело.

— Сейчас? — с испугом переспросил Альмансор, — нет, теперь я не могу, меня прибьет доктор, мне надо спешить домой.

— Что у тебя в корзинке? — спросил тот удерживая Альмансора. Мальчик покраснел, сначала не хотел показать, но потом решился.

— Вот видишь, я должен служить этому противному врачу как последний раб! Из — за его скупости мне приходится бегать каждый день по несколько верст, чтобы ему купить горсточку салату, скверную селедку да комочек масла, которые будто бы дешевле на дальнем рынке чем там возле нас. Если бы мой отец знал это!

— Ну, не беспокойся, брось своего доктора, и пойдем со мною, не бойся, тебе не достанется, если он и будет сегодня без салата и селедки.

Как ни боялся Альмансор своего врача, но не мог устоять против приглашения знакомца и, когда тот взял его за руку, то с корзинкой на руке молча последовал за ним. Так прошли они несколько улиц, и странным казалось Альмансору, что весь народ на них смотрит, каждый сторонится и останавливается перед ними. Он заметил это своему спутнику, но тот молча улыбнулся.

Подойдя к великолепному замку, они остановились.

— Здесь ты живешь? — спросил Альмансор.

— Да, в этом доме. Пойдем, я тебя сведу к жене.

— Неплохой у тебя дом! Должно быть у тебя даровое помещение от султана?

— Да, пожалованное государем, — отвечал спутник вводя Альмансора, во дворец. Они поднялись по широкой красивой лестнице и вошли в огромную залу. Там проводник Альмансора велел ему оставить корзинку и затем ввел его в великолепно убранную комнату; на диване сидела женщина. Вошедший заговорил с нею на каком-то непонятном языке; затем оба рассмеялись и женщина, обратясь к Альмансору, заговорила с ним по французски, расспрашивая его о Египте.

— Знаешь что? — сказал наконец хозяин, — лучше всего я тебя сейчас же отведу к государю.

Альмансор испугался, но мысль быть освобожденным и вернуться на родину придала ему силы.

— Хорошо, пойдем, — сказал он, — сам Аллах помогает несчастным! Но ты меня поучи, что мне делать, как кланяться вашему государю? В землю что ли?

При этом вопросе оба засмеялись и уверили Альмансора, что это лишнее.

— А страшен он? — продолжал допрашивать Альмансор, — какие у него глаза? С бородой он?

Собеседник Альмансора снова рассмеялся.

— Нет, я тебе лучше ничего не скажу, ты сам его узнаешь. Помни только, когда мы войдем в комнату, то все будут с непокрытыми головами, кроме одного: сам государь будет в шляпе.

Сказав это, он взял за руку Альмансора и пошел с ним в приемную залу государя. Чем ближе они подходили, тем сильнее билось у мальчика сердце, дрожали колена и он едва устоял на ногах, когда придворный лакей отворил им дверь. В комнате стояло человек тридцать, все в шитых мундирах, в лентах и звездах по французскому обычаю. Все они стояли с непокрытыми головами, и Альмансор стал уже осматриваться где же государь? Но по-видимому его в комнате не было. Вдруг он взглянул на своего провожатого, — он был в шляпе!

Долго глядел на него в удивлении Альмансор не говоря ни слова. Затем сняв шляпу, сказал:

— На сколько я знаю, не я государь французов, а потому я могу снять шляпу; но ты не снимаешь — неужели же ты сам государь?

— Да, я, — отвечал тот, — но я все тот же друг твой и прошу тебя не сердись за то, что ты попал сюда, это случилось второпях в суматохе; даю тебе слово, что с первым же кораблем ты обратно поедешь на свою родину. Иди теперь к моей жене и потешь ее своими рассказами об арабском профессоре и о чем еще вздумаешь. Салат и селедку я отошлю твоему доктору, ты же оставайся у меня во дворце до своего отъезда.

Альмансор упал на колена, целовал у государя руку и просил у него прощения, за то что не узнал его, потому что он вовсе не похож на государя, оправдывался мальчик.

— Ты прав, у меня на лбу этого не написано, но я ведь и царствую всего несколько дней, — с улыбкою сказал государь.

С этого дня зажил Альмансор счастливо и спокойно. Он навещал арабского профессора, но доктора больше не видал. Так прошло несколько недель, тогда государь снова призвал Альмансора и сказал ему, что судно готово и отправляется в Египет. В несколько дней собрался Альмансор и богато одаренный государем весело отправился на родину.

Но Аллаху угодно было испытывать его в несчастиях; он не допустил его видеть родные берега. Другой европейский народ воевал в то время на море с французами. Англичане взяли в плен судно, на котором находился Альмансор. Всю команду и его в том числе пересадили на меньшее судно, которое последовало за прочими.

Но море не более обеспечивает от неприятеля как суша, и там, как в степи на караван, нападают разбойники. Тунисский капер напал на небольшое судно, оторванное бурею от прочих, людей повезли как невольников продавать в Алжир.

Альмансору было не так тяжело как прочим, потому что он был правоверный, не христианин как другие, но и для него теперь пропала надежда вернуться на родину, свидеться с отцом. Там прожил он шесть лет у богатого барина; занимался его садом и поливал цветы. Тогда умер его господин без прямых наследников. Все его состояние разделилось и раздробилось на несколько частей, и Альмансор попал в руки торговца невольниками, который в то время снаряжал судно для выгодной распродажи их. Случилось так, что и я был рабом того купца и ехал на одном корабле с Альмансором. Там мы с ним познакомились и он рассказал мне свою жизнь. Когда же мы остановились у пристани, то мне довелось быть свидетелем дивного промысла Аллаха. То были берега его родины, и нас повели на рынок того самого города, где родился Альмансор, где жил его отец и откуда был похищен французами! А в довершение всего — сам отец купил своего сына как раба!

Во время рассказа шейх Али-Бану сидел в глубоком раздумье; видно было, что он увлекался рассказом и вдруг при конце как будто разочаровался чем-то.

— Ему теперь двадцать один год, говоришь ты? — начал он спрашивать.

— Да, он моих лет, ему двадцать второй год.

— А в каком городе жил он? Где родился? — продолжал Али-Бану.

— Если не ошибаюсь, в Александрии.

— Александрия! Стало быть это верно, я не ошибся, это сын мой! Где же он? Где он теперь? Не называл ли он иногда себя Кайрамом? Каков он? Темно-русый с карими глазами?

— Да, я слыхал от него и это имя.

— Аллах! Аллах всемогущий! Как же ты говоришь, будто его купил сам отец его? Верно ли это? В таком случае он не сын мой.

— Да, он сам сказал мне: «благодарю Аллаха за его великие милости, после таких долгих страданий я снова очутился в своем родном городе! Не долго сидел я на рынке, как увидал почтенного старца, приближавшегося к нам. О чудо! О милость великого Пророка! То был сам отец мой!» Этот старик купил Альмансора, который уходя шепнул мне: «Теперь я снова увижу счастье и радость, я иду к отцу моему!»

— Стало быть это не мой сын, не Кайрам! — с грустью сказал шейх.

Тут рассказчик не мог долее удержаться: слезы радости полились из глаз его, он бросился шейху в ноги и взволнованным голосом проговорил:

— Нет, это он, сын твой, Кайрам Альмансор, ты сам его купил.

— Аллах! Аллах! О чудо! О великое чудо! — заговорили гости теснясь ближе. Шейх молча стоял, глядя на прекрасное лицо юноши.

— Друг мой Мустафа, посмотри он ли это, сын ли это мой, похож ли он на мать свою? Я не вижу из-за слез.

Мустафа долго, пристально смотрел на невольника, наконец, положив руку на голову его, спросил:

— Кайрам, какое изречение я тебе сказал, когда тебя уводили в плен французы?

— Чистая совесть и любовь к Аллаху вот два друга, с которыми и в несчастий нет одиночества, — сказал Кайрам Альмансор, поднося к губам руку наставника своего. Старик поднял глаза к небу и, обняв юношу, проговорил:

— Да, это он! Бери его, счастливый отец, и утешься в печали своей!

Шейх был вне себя от радости, он не мог налюбоваться на сына своего, всматривался в черты его, признавал своего потерянного Кайрама. Все друзья и знакомые разделяли радость его, и с того дня дом шейха снова наполнился весельем, как в былые счастливые дни. В тот день шейх богато одарил друзей своих на память такого радостного события. Четверых молодых людей он представил сыну своему, с которыми Кайрам должен веселиться и заниматься.

— И за все это мы благодарны ему, нашему доброму старичку, — говорили они, поздно вечером расходясь по домам. — Кто бы мог подумать чем это все кончится? Кто бы поверил этому в тот день, как мы, стоя тут, осуждали шейха?

— Хорошо что мы разговорились с Мустафою, а ведь могли бы и не слушать его: кто же его знает, кто он, на вид точно нищий, оборванный.

— Какое счастье! Я могу не только читать все книги шейха, но и покупать на его счет какие захочу! — говорил писатель.

— А я могу давать обеды и затевать всякие увеселения! — говорил другой.

— А я слушать пение, музыку, хоть каждый вечер заставлять его невольников плясать передо мною.

— Нет, самый счастливый я! — в восторге говорил художник. — Я был беден и не мог шагу сделать отсюда, теперь же я еду куда хочу!

Итак все, счастливые и довольные, разошлись по домам.

Харчевня в Шпесарте

В былое время около Шпесарта дороги были очень дурны и мало проходимы. В тех местах шли однажды лесом два парня, один лет восемнадцати, механик, другой золотовщик, мальчик лет шестнадцати, который впервые выходил из своего родного города. Вечер приближался, и длинные тени огромных дерев затемняли узкую дорогу, по которой шли наши путники.

Механик шел весело посвистывая, беседуя со своей большой собакой, Резвым, бежавшей перед ним; казалось, он и не замечал, что ночь приближалась, а ближайшая харчевня была еще далеко. Но золотовщик Феликс робко оглядывался. Завывал ли ветер и шелестили деревья — ему казалось, что он слышит шаги; когда кусты колыхались и преклонялись — ему мерещились лица, будто следившие и подслушивавшие за ними.

Хотя он был и не трус, даже слыл в Вюрцбурге в учении между товарищами за храброго малого, но его так напугали разбойниками, столько рассказывали о целой шайке в окрестностях Шпесарта, что ему поневоле было жутко идти ночью глухим лесом. Он уже жалел, зачем послушался механика: лучше бы им было переночевать до лесу.

— Ну если меня убьют сегодня, так это твоя вина, — сказал он механику, — зачем ты меня завел на ночь в этот лес!

— Да полно же трусить, — уговаривал тот. — Ну что, ты думаешь, станут разбойники с нами связываться? Да им и рук то марать о нас не стоит. Что они у меня возьмут? Платье да больше ничего. Нет, им нужно не то! Коляску четвернею ограбить, атлас да бархат да серебро — вот это дело другое!

— Чу! Слышишь, кто-то свистит! — робко заметил первый.

— Ветер свистит! А ты попроворнее иди, так скорее дойдем.

— Да как же! Тебе-то ладно: кроме платья взять нечего, обыщут да и отпустят, а меня так сразу убьют, потому что со мной золотые вещи!

— Так зачем же убивать? Вот выйдет их из-за кустов, например, человек пять, бросятся на нас, ну ты им сейчас котомку в зубы, отдал что есть — а сам и пошел дальше.

— Ну нет, уж извини! Чтобы я им отдал мои золотые вещи, которые несу в подарок крестной матери? Она заботилась обо мне как о родном сыне, отдала в ученье, платила за меня, а теперь, когда я могу ей хоть чем-нибудь отплатить, хоть показать, что деньги ее пошли не даром, что я чему-нибудь да выучился — теперь ты хочешь, чтобы я ни за что, ни про что отдал мою первую работу всякому встречному вору или разбойнику? Нет, этому не бывать! Я в бой вступлю, а не отдам.

— И глупо сделаешь. Что же проку из этого? Легче будет твоей графине, если тебя убьют? Вещей она все-таки не получит.

Между тем ночь наступила. Месяц бледно светил сквозь густые ветви дерев. В пяти шагах уже ничего не было видно. Золотовщик сильно трусил и все ближе и ближе жался к своему товарищу. Так прошли они около часу. Вдали показался огонек. «Вероятно харчевня, которую описывали еще до лесу» — подумал механик. Но робкий товарищ его и тут видел разбойников! «Это наверное они» — утверждал он.

Пешеходы приблизились к жилью, низкому длинному домику; возле стояла повозка, в конюшне фыркали лошади. Механик подошел к окну и подозвал своего спутника. Ставня была не плотно закрыта, и они заглянули в окно. У печки дремал, по видимому, извощик; по другую сторону сидела за прялкою женщина с молоденькою девушкою, а за столом — по-видимому проезжий, хорошо одетый барин. В одной руке он держал стакан вина, а другою подпирал голову.

В жилье залаяла собака, и Резвый стал ей вторить. Дверь отворилась; выглянула служанка.

Путники попросили приюта и войдя в избу сняли котомки, шапки, поставили в угол палки и поклонились сидящему за столом. Тот также ответил поклоном, и разговор завязался.

— Поздно же вы пришли, — начал тот, — и не боитесь вы ночью идти лесом? Нет, я не решился ехать дальше, поставил лошадь в этот кабачишка и сам остался переночевать.

— Вам другое дело, вам есть чего бояться! Конский топот издалека сзывает этих шатунов! А на нашего брата никто не позарится, мы народ бедный, что с нас возьмешь?

— Оно так, — сказал извощик, потягиваясь и подходя к столу, — с бедного человека, что возьмешь, а все-таки бывали случаи, что и бедных убивали, или начнут принуждать, силою в свою шайку брать, и это бывало.

— А если так, то и здесь мы не спасемся, — сказал золотовщик, — что мы сделаем? Нас всего четверо, ну с хозяином, положим, пятеро, как нападет на нас десять человек, так не осилишь их; да и кто знает хозяев здешних, — добавил он вполголоса, — может они сами знаются с разбойниками?

— Ну, нет, зачем напрасно говорить на людей, — вступился извощик, — я их вот уже десять лет знаю, хозяина не бывает дома, а хозяйка славная, тихая женщина.

— А слыхали вы, что в здешнем лесу иногда люди без вести пропадали? По всем справкам оказывалось, что человек был тут в харчевне, а вдруг пропал и концы в воду, — говорил проезжий барин, — как хотите, а это что-то не чисто.

— А коли так, то нам, пожалуй, лучше бы было в лесу ночевать, — говорил механик. — Отсюда ведь не уйдешь как двери запрут, окна решетчатые, не выскочишь.

Все призадумались; приют этот не на шутку им казался подозрительным и ночевать было опасно.

Рассказы о том, как разбойники нападали врасплох на сонных — пугали их. Хотя у некоторых из них было и небольшое имущество, но тем чувствительнее было потерять его. Неприятно было их положение. Один желал, чтобы поскорее настал день, другой — чтобы быть теперь не в лесу, а в чистом поле на бойком коне, третий — чтобы с ним было человек двенадцать товарищей его, здоровых мужиков. Извощик в раздумье покуривал трубку.

— Вы там что хотите толкуйте, а я скажу одно, что буду сидеть всю ночь, авось не так скоро одолеют как сонного-то.

— И я тоже, — и я, — и я, — повторили все.

— Вот и отлично, нас как раз четверо, давайте, чтобы не задремать, играть в карты, — сказал извощик.

— Я в карты не играю, — сказал барин.

— А я и вовсе карт не знаю, — подхватил золотовщик.

— Так что же нам делать? — спрашивал механик. — Петь? Нельзя, на наши песни только хуже сбегутся; загадки задавать? Да за этим не просидишь целой ночи. А знаете что? Давайте рассказывать! Что хотите, сказки ли, быль-ли, все равно; один будет говорить, а остальные слушать.

— На это я согласен, — сказал проезжий барин, — только с условием, чтобы не мне начинать. Вы народ мастеровой, много между людьми третесь и больше нашего знаете о чем порассказать.

— Да, бывает что и знаешь кое-что, — сказал механик, — а вы зато не даром над книгами сидите, тоже что-нибудь вычитаете и нам бы хорошо про то послушать. Вы должно быть ученый какой или студент.

— Нет, не ученый, но студент, — отвечал тот. — Нас распустили на лето, и я еду домой. Правда ваша, что мы сидим над книгами, но рассказать из них трудно да почти и невозможно, не займет это вас.

— А по мне хороший рассказчик лучше всяких карт, — сказал извощик. — Я иногда даром вожу только за сказки: если кто возьмется мне рассказывать, так с собой посажу и ничего с него не возьму.

— Ну уж и я охотник до сказок, — сказал золотовщик, — бывало мы с хозяином только из-за того и ссорились, что читал я много: книжку возьму, а работа стоит. Ну начинай же, — сказал он механику, — да смотри, что-нибудь хорошенькое рассказывай: ведь я тебя знаю, ты такой мастер, что как начнешь, так до свету не кончишь.

Механик выпил свой стакан, крякнул и затем начал.

Предание о золотом

огенцоллерн, — в былое время славный город верхней Швабии, — стоит на высоких крутых скалах. Смелых и храбрых принцев его знали и боялись не только в околодке, но и во всей Германии. За несколько сот лет там княжил странный граф: он хоть и не притеснял народа и не беспокоил соседей, но не смотря на это его все-таки не любили. Вечно сумрачный, ворчливый, он не отвечал на поклоны и не входил в разговоры с подданными. Кроме любимых слов его: «Сам знаю! Вздор все!» других от него не слыхивали. Он сердился и ругался из-за всякой безделицы, но никогда никого не бивал. За угрюмый нрав его прозвали «Цоллернской непогодицею».

Жена его была напротив самая добрая, тихая женщина; она часто заглаживала дерзости и неприятности, которые делал ее муж; помогала бедным, навещала больных, одинаково усердно в летний жар и в зимний холод. Когда же муж встречал ее при таких посещениях, то бормотал: «Вздор все!» и проезжал мимо.

Такое грубое с нею обращение мужа нисколько не уменьшало ее любовь к нему.

Когда же у них родился сын, то она стала такой же доброй и заботливою матерью, как прежде была хорошей женой. Но граф видал сына только раз в неделю; по воскресеньям после обеда ему — приносили мальчика, он брал ребенка, бормотал что-то и затем снова отдавал его кормилице. Когда мальчик впервые сказал «папа», то кормилице граф подарил золотой, но мальчика даже не приласкал.

Когда же ему минуло три года, то граф одел его в атлас и бархат, и велел оседлать пару лучших коней своих. Сам взял на руки сына и гремя шпорами сбежал с лестницы. Жена никогда не знала куда едет муж и не спрашивала когда вернется, но на этот раз забота о сыне заставила ее спросить:

— Куда вы, граф? Зачем вы взяли Куно, я бы с ним лучше пошла погулять.

— Сам знаю! — загремел Непогодица. Подняв мальчика за ногу и посадив его на оседланную лошадь, граф привязал его платком к седлу и, взяв за уздечку лошадь, сам сел на другую.

Сначала они ехали тихо; мальчик с радости смеялся, бил в ладоши, тряс лошадь за гриву, погоняя ее, и отец радовался на него: «Молодец у меня будешь», — говорил он.

Выехав за город, они пустились рысью. Мальчик просил отца ехать потише, но тот не слушал его; тогда маленький Куно заплакал и наконец стал кричать изо всех сил.

— Сам знаю! Вздор все! — крикнул на него отец. — Молчи сейчас, а не то…

Не успел он докончить, как лошадь его зашалила, он выронил поводья, та поскакала; и лишь справясь со своею лошадью он увидал, что сына его в седле больше не было, лошадь бежала одна, обратно в город.

Как ни был суров граф, а сердце у него больно сжалось. «Она его сбросила, убила, думал он. — Но где же? Где мальчик?» Он ездил взад и вперед, искал ребенка — но его не было.

— Верно в ров слетел! — мелькнуло у него в голове, и только было он повернул лошадь в ту сторону, как услыхал детский голосок: «Папа! папа!» и увидел мальчика на руках какой-то старухи, сидевшей под деревом.

— Где ты его нашла, старая ведьма! — закричал он. — Отдай его мне сейчас!

— Погоди, дай срок, — сказала старуха. — Где я нашла его? На лошади висел, одной ножкой держался, а я в фартук его и поймала.

— Сам знаю! — сказал он в досаде. — Ну подавай его сюда, не слезать же мне с лошади.

— Наградите за то золотым, — умильно просила старуха.

— Вздор! — прикрикнул на нее граф, бросая ей в колена мелочь.

— Нет, не вздор! Мне бы нужен золотой!

— Мало чего золотой! Вся-то ты не стоишь золотого, — гневно продолжал граф. — Ну давай, что ли мальчика, а не то собаками затравлю.

— Вот как? Не стою золотого? — сказала старуха, злобно смеясь, — если так, то посмотрим какого золотого стоит твое наследство, а мелочь эта мне не нужна, — и она ловко бросила ему деньги обратно в кошелек, который граф не успел еще закрыть. Сначала он от изумления не мог сказать слова, но потом в гневе схватил ружье и уже прицелился в нее. Она же спокойно держала ребенка, подставя его под выстрел. Граф остановился; тогда она отдала ему мальчика, но при этом погрозила пальцем, прибавя: «Помни, за тобой золотой!»

С тех пор граф более не брал с собою на прогулку маленького сына. Он решил, что мальчишка дрянь, баба, что из него никогда не будет толку, прогнал его от себя и больше с ним не разговаривал.

Жена его, терпеливо переносившая все неприятности, не могла видеть такой несправедливости к сыну; ее огорчало это, она захворала, долго болела и наконец с горя умерла.

Тогда граф вовсе бросил мальчика, сдав его на руки нянюшкам, мамушкам да домашнему священнику.

Еще горьче стало мальчику, когда отец его женился на богатой девушке и когда через год у них родились двойни мальчики. Куно был вовсе забыт; ни мачеха, ни нянюшки о нем не заботились и он все свое время проводил у той самой старухи, которая спасла ему жизнь. Та ему рассказывала о его покойной матери, как ее любили бедные, сколько она им делала добра, и как мальчика ни отговаривали навешать эту старуху, которая, говорили, была колдунья, ничего не могли сделать: он любил ее больше всех на свете. В колдовство он не верил; священник учил его, что все это вздор, и ведьмы, и колдуны бывают только в сказках. Мальчик продолжал ходить к старухе и учился у нее разным лечебным травам, знал средства для больных лошадей, от укуса бешеной собаки, как прикармливать рыб и многое другое.

Маленькие братья его были в большей милости у отца, потому что они выдержали первую поездку удачнее его; они усидели в седле без плача и крику, и отец, довольный этим, ездил теперь с ними каждый день верхом. Он сам взялся учить их, но недалеко они ушли, потому что он сам был невежда, не умел даже читать и писать. Но браниться они научились славно, оба переняли говорить «вздор все, сам знаю» и междоусобным ссорам их не было конца; они дружились только в случае общего заговора против старшего брата.

Мать не обращала внимания на их ссоры: «мальчики всегда таковы», — говорила она. Отец же беспокоился о них; он боялся, что они перессорятся и передерутся из-за его наследства. Слова старухи приходили ему на ум: «посмотрим какого золотого стоит твое наследство!»

Он задумал выстроить еще два города и их завещать двоим младшим сыновьям, старший же должен был княжить в родовом своем поместье. Но злая мачеха не могла успокоиться, она до тех пор просила и приставала к мужу, пока тот не переменил своего завещания, и не отдал одному из двойней столицы. Вскоре после этого он заболел; пришел врач и объявил ему, что он скоро умрет, на что он отвечал: «сам знаю». Когда же священник стал его уговаривать покаяться в грехах и приготовиться к новой жизни, то он сказал: «Вздор все», по прежнему бранился и сердился — и так и умер.

Еще не успели его схоронить, как графиня подала завещание своему пасынку, добавив насмешливо, что сам может прочитать, если грамотен.

Куно безропотно покорился воле умершего. Со слезами простился он с родным городом своим, где родился и вырос, где лежал прах его матери, простился с своими друзьями — священником и старушкою. Как ни был хорош новый замок его, а все-таки Куно тосковал по своей родине.

Однажды графиня увидела из своего замка подъезжавшего всадника и за ним два паланкина, окруженные графскими слугами. Двойни, которым в то время было уже по восемнадцати лет, подошли к окну. «Смотрите, да это брат наш Куно!»

— Может ли быть? Должно быт он хочет почтить нас своим приглашением, видите вон паланкины, верно для меня. Не ожидала я от него такой любезности, — говорила мачеха, — пойдемте же к нему на встречу и будьте приветливы: может быть он нам сделает подарки. А я давно желала ожерелье его матери!

Они спорили о подарках и бранились до самых ворот. Куно слез с лошади и почтительно поклонился своей мачехе.

— Вот это похвально, — сказала она льстивым голосом, — что сынок не забыл нас навестить. Ну что, как живется на новоселье? Видишь, какой славный паланкин, и царице бы не стыдно в таком ехать; теперь стало дело за самой хозяйкой, пора позаботиться и о ней.

— Нет, еще рано, а одному скучно, вот я и приехал к себе гостей звать.

— Ты очень заботлив и любезен, — перебила его мачеха.

— Что делать, ведь уж он верхом не доедет, — спокойно продолжал Куно, — состарился наш священник, пусть его доживает век свой у меня; мы с ним так условились, еще когда я уезжал отсюда. Возьму также и старушку, которая спасла мне жизнь, когда меня впервые посадил на лошадь покойный батюшка. Место у меня много, пусть себе живет в покое. Сказав это, он прошел двором за домовым священником.

Графиня пожелтела от злости, а сыновья ее стали насмехаться над братом.

— Вот славно! Отлично! — говорили они. — Нашел кого взять! Священника да ведьму! Что же? Утром будет у священника брать уроки греческого языка, а после обеда с нею заговаривать да колдовать! Дурит наш милый братец!

— Просто срамит всю семью! — в негодовании говорила графиня, — все узнают, все об этом будут говорить, что сам граф повез к себе в пышном паланкине старую ведьму и поселил ее у себя в замке! Позор да и только! Так и видно, что маменькин сынок и та не умела порядочно держать себя, все бегала по разным оборванцам нищим.

Между тем Куно сходил за священником и, к великому ужасу графини, сам вел его под руку и усадил в носилки; за городом у бедной хижинки поезд снова остановился и старушку посадили в паланкин. Затем все обратно отправились в путь.

Но графиня напрасно беспокоилась: никто во всей стране не осуждал графа; напротив все хвалили его за доброе сердце, что он не забыл стариков и успокоил их. Но с братьями Куно не мог сойтись, не смотря на всю свою доброту; сколько он ни старался с ними сблизиться — все было напрасно. Зная корысть их, он уже думал задобрить их этим путем. Между тремя замками лежало озеро, бывшее во владениях старшего брата. В озере этом водилась славная рыба, и братьям было досадно, что оно попало в долю старшего брата. Куно знал, что они любили удить рыбу, и пригласил их однажды на озеро.

Все трое прискакали на берег в один и тот же час.

— Славно сошлись, — сказал младший, — я выехал из дому ровно в семь часов.

— И я также, и я, — говорили другие братья.

— Стало быть озеро как раз по середине между нами, — продолжал он, — а славное озеро!

— Да, хорошо, — приветливо проговорил Куно, — вот за тем-то я вас и созвал: мне хотелось предложить вам, чтобы оно отныне считалось нашим общим. Я тоже охотно ужу рыбу, но места довольно всем троим, мешать друг другу не будем, хоть и все разом сойдемся. Я бы рад хоть здесь с вами иногда видаться, ведь мы все же братья.

— Нет, я так не согласен, — вскричал один из братьев, — удить рыбу надо одному, иначе друг другу будем мешать, только распугаем рыб. Пусть у каждого будут свои дни — это другое дело!

— Нет, а я и на это не соглашусь, — сказал другой, — я от других не люблю принимать подарков и сам ни с кем не делюсь. Что Куно предлагает нам озеро — это очень понятно, потому что у нас на него одинаковое право — но пусть владеет им один который-нибудь. Давайте метать жребий.

— Я жребия не бросаю, — отвечал Куно, грустно глядя на братьев, — при новом разладе.

— Разумеется, как можно! — насмешливо подхватил младший, — жребий бросать грех, наш братец святой человек! Ну так вот вам другое предложение: пусть каждый из нас, ровно в полдень сядет удить рыбу и кто к вечеру наудит больше — того и будет озеро.

— Пожалуй я согласен на это, — сказал Куно, и все трое поехали за удочками и за приманками.

Куно явился первый, но он оставил братьям выбрать себе лучшие места и затем уже закинул удочку. Вся рыба шла к нему, точно желая признать в нем своего господина. Он едва успевал снимать их и насаживать приманку, которой научила его старуха. Не прошло и двух часов, как весь берег кругом него был покрыт рыбою, тогда Куно встал и пошел посмотреть на братьев: у каждого из них было по три, по четыре рыбки. Со злости они поломали, порвали лесы, побросали все в пруд и с бранью разъехались по домам.

Это оскорбило старшего брата, так что он с горя захворал и слег. Старуха знахарка поила его своими травами, и он встал благодаря ей и священнику.

Братья же, узнав о болезни его, радовались.

Они сговорились, что первый из них, кто узнает о смерти его, известит об этом другого пушечными выстрелами и в награду тот получит из братнина погреба лучшую бочку вина; для этого один из них держал там караульного, а другой обещал слуге старшего брата щедрую награду, если тот первый даст знать о смерти своего барина.

Но человек этот был более предан своему господину чем чужому; он рассказал старухе о предложении молодого графа и о том, что они по смерти брата с радости хотят стрелять из пушек. Она передала это самому графу; когда же он не поверил этому, то она предложила ему испытать их и послать своего человека с известием о его смерти. Так и сделали. Оседлали лошадь, всадник поскакал. По дороге его остановил караульный другого брата, спросив куда и зачем он едет?

— Барин мой кончается, — отвечал он грустно.

— Вот как! — вскричал тот и вспрыгнув на лошадь поскакал обратно в замок.

— Граф Куно умирает! — кричал он своему барину — и цоллернские пушки загремели. Эхо громко разносило выстрелы. Граф радовался, что он первый возвещает смерть брата своего. Но то было не эхо, а пушки брата его, в одно время узнавшего о смерти старшего графа. Сев на коня, он поскакал с радостным известием к своему двойне. Между тем тот также ехал к брату и встретясь у пруда они были удивлены и оба рассердились. Но делать было нечего — никто друг друга не опередил, теперь оставалось им миролюбиво переговорить о наследстве, как разделить поместья покойного брата. Совещаясь они подъехали к замку графа и ужаснулись, увидя в окне брата своего Куно, живым и здоровым.

— Что за вздор! Разве ты жив? — вскричал один.

— Не век же ему жить, мы все-таки свое возьмем, — утешал другой.

Куно гневно смотрел на них.

— С нынешнего дня между нами нет более ничего общего, — закричал он грозно, — вы мне не братья! Убирайтесь же, пока не загремели мои пушки, иначе как бы вам не поплатиться жизнью. Братья взапуски поскакали с горы, ругаясь всю дорогу и расстались врагами.

На другой же день Куно сделал завещание и как ни хотелось старухе узнать, в чью пользу оно было — она не узнала, а год спустя умерла не от какой другой болезни как от старости, на девяносто восьмом году жизни. Граф похоронил ее со всеми почестями, как бы родную мать свою, и скучно и одиноко ему было после нее, тем более что за нею вскоре последовал и старичок священник.

Но Куно не долго жил в таком одиночестве, он умер на двадцать восьмом году, как говорили злые языки — от отравы. Едва успел он закрыть глаза, как снова радостные выстрелы раздались в братниных замках.

— Умер же наконец, — говорил один из братьев едучи в замок покойного.

— Да, кажется что так, — отвечал другой — а если бы он, паче чаяния, вздумал опять встать и выглянуть в окно, то на этот случай у меня с собою ружье, я его угощу так, что по неволе на век замолчит.

Подъезжая к воротам замка, они увидели всадника, ехавшего по-видимому туда же. Нагнав их, он следовал за ними шаг за шагом. Они приняли его за друга покойного и, приняв жалобный вид, стали соболезновать о ранней кончине графа. Приехав в замок, братья велели себе подать лучшего вина из погреба покойника, а сами пошли в верхнюю залу по пышной лестнице. Всадник спешился и шел также за ними; когда же они уселись за стол, в ожидании угощения, незнакомец вынул из кармана золотой и, бросив его на стол, сказал:

— Вот вам все ваше наследство, делитесь как знаете.

Братья рассмеялись и, поглядывая друг на друга, в удивлении спросили его, что это значило.

Тогда незнакомец вытащил сверток пергамента с достаточным количеством печатей и прочитал завещание умершего. Сначала Куно писал как дурно при жизни его поступали с ним братья и затем кончил, что в виду этого он лишает их наследства и продает виртембергскому королю за один золотой все свое имение, исключая ожерелья матери, на которое желает чтобы была основана богадельня.

Братья неприятно удивились такому распоряжению; но нечего им было делать, идти против Виртемберга им было не под силу и вместо богатого наследства им достался один только золотой! Даже рыбное озеро они упустили! Нечего им было больше делать в чужом замке; взяв свой золотой, отправились они по домам.

Когда на другое утро мать стала их упрекать, что не сумели они удержать за собою богатого наследства, выпустили даже из рук ожерелье матери покойного, то один грубо спросил у другого:

— Ну что же мы теперь сделаем с наследством, проиграем что ли его, или пропьем?

— Лучше пропить, тогда мы оба будем в выигрыше, — отвечал другой.

— Поедем же в его владения, чтобы назло нас все видели, пусть знают, что кутим, хоть и ничего не получили.

Они условились в какой гостинице пить и поехали, там спросили цену красному вину и выпили как раз на золотой. Тогда, встав, они бросили на стол свой золотой.

— Вот вам плата, — сказал один из них.

Хозяин осмотрел монету, но не принял ее.

— Потрудитесь дать другую, — сказал он, — сегодня утром объявляли по всем улицам, что отныне виртембергский граф уничтожает эти деньги и они больше не ходят.

Братья молча взглянули друг на друга.

— Плати же, — сказал один.

— Разве у тебя нет с собою денег? — спросил другой. И кончилось тем, что они остались в гостинице в долгу.

— Что же мы теперь станем делать? — прощаясь спросил один.

— Да ничего, — отвечал другой. — Правду сказала старуха: «посмотрим какого золотого стоит наследство его!» Нам даже и золотой не достался, потому что за вино пришлось самим платить.

— Да, и скверное было вино.

— Сам знаю, — сказал один.

— Вздор все, — отвечал другой, уезжая в свой замок, недовольный людьми и собою.

— Вот вам предание о золотом. Говорят, что это быль, — сказал механик, докончив свой рассказ. — Товарищ мой слыхал это от самого содержателя соседней харчевни «Замков троих братьев».

Все одобрили рассказ механика.

— Да лучше поговорить чем в карты играть, — сказал извощик.

— Пока я слушал и я вспомнил рассказ, — сказал студент.

— Расскажите, расскажите, — просили все.

— Непременно, ведь и мне надо с вами чередоваться. Говорят, это быль; слушайте же.

Он только было хотел начать свой рассказ, как сама хозяйка подошла к ним.

— Ну, господа, пора и честь знать, — сказала она, — уж десятый час, не угодно ли ложиться, ведь завтра тоже вставать надо.

— Так ступай и спи, — сказал студент, — нам больше ничего не надо, дай только бутылку вина и отправляйся.

— Вот еще! — сказала она ворчливо, — да разве это можно? У меня народ, а я спать лягу? Как знаете, а я для вас огня жечь не стану, у меня в девять часов уж ночь, такое положение.

— Что ты, хозяйка, с ума что ли сошла? Как же ты меня неволишь спать, коли я не хочу? — горячился механик, — ведь мы не какой-нибудь народ, нас нечего бояться, ничего у тебя не унесем и без платы не уйдем.

У хозяйки засверкали глаза.

— Так это я и стану из-за всякой сволочи порядки менять? — закричала она, — очень мне нужны ваши гроши! Большего-то не видала. Говорят вам, убирайтесь отсюда.

Механик хотел было возражать, но студент остановил его знаком.

— Хозяйка велит, так пойдемте, — сказал он, — только уж дайте нам огоньку с собою.

— Ну нет, уж извините, — грубо сказала она, — эти молодцы и так дойдут, а вам — извольте вот огарочек, больше у меня во всем доме нет.

Молча взял студент зажженный огарок и пошел вперед, прочие же, забрав свои узлы и котомки, пошли за ним.

Взойдя на верх, он тихонько зазвал всех к себе в комнату и, заперши за ними дверь, сказал:

— Теперь, братцы, нет более никакого сомнения, что мы попали в разбойничью трущобу. Вы заметили как ей хотелось поскорее уложить нас? Она даже боялась, чтобы мы не оставались у себя в комнате при огне сидеть.

— Нельзя-ли нам бежать? — сказал золотовщик, — в лесу все-таки вернее чем здесь.

— И тут железная решетка в окнах, — говорил студент, раскачивая решетку и пытаясь вытащить перекладину, — стало быть нам одно средство спасенья — дверь!

— Давайте-ка я попытаюсь, — сказал извощик, — если я выберусь из дому, то приду за вами и тогда все мы убежим отсюда.

Все согласились, и извощик разувшись тихонько пошел вниз по лестнице. Товарищи его прислушивались, притаив дыхание. Он уже почти сошел, как вдруг на последних ступенях огромная собака бросилась на него, положив ему обе лапы на плеча и разинув пасть свою прямо ему в лицо. Чуть он шевельнется, она хватала его за горло, заливаясь громким лаем. Хозяйка и работники сбежались со свечами.

— Ты куда? Чего тебе нужно? — кричала хозяйка.

— Я забыл достать, кое-что из повозки, — отвечал извощик, дрожа от страха; он увидал за дверьми какие-то смуглые лица и несколько вооруженных людей.

— Мог бы подумать раньше, — ворчала хозяйка, — иди-ка ты вперед, Яков, — продолжала она, обращаясь к работнику, — да запри ворота, а ты посвети ему, — сказала она другому.

Собака снова улеглась поперек лестницы, а работник пошел с извощиком к его повозке. О побеге нечего было и думать. Подойдя к повозке, он и сам не знал, что ему оттуда взять. Вдруг он вспомнил, что у него был с собой фунт восковых свеч, он тихонько вытащил пару, сунул их в рукав и, затем взяв свой кафтан как бы для того, чтобы накрыться им — пошел назад.

Наверху он рассказал товарищам обо всем случившемся, о собаке, о спрятанных людях с ружьями, о том какие делались приготовления, чтобы его выпустить из дому, и кончил тем что сказал:

— Нет, нам не пережить этой ночи.

— Ну это, положим, еще вопрос, — сказал студент, — уж не так же глуп этот народ, чтобы перебить четверых людей из-за такой пустой добычи. Мое мнение то, что обороняться нам не надо, если кому жизнь дорога; лучше прямо им отдать, что есть. Вот уж лошади моей конечно мне не видать, а стоила она не дешево.

— Вам то хорошо говорить, — сказал извощик, — вы сегодня отдали, а завтра купили себе лошадь, а вот как у меня с собою тут пара лошадей, все мое имущество. Да как отнимут его? Тогда что?

— Что будешь делать? Ну отнимут, так отнимут! — сказал механик. — В самом деле ведь не в драку же с ними идти? Разве с ними сладишь. Нет! Я тоже лучше отдам последнее и поклянусь, что не выдам их, только бы живым отпустили.

Извощик между тем налепил на стол восковые свечи и зажег их. — Ну давайте ждать что будет, сказал он, — садитесь, да поговорим чтобы не задремать.

— Слушайте же, я буду рассказывать, — сказал студент.

Холодное сердце

Сказка

вабское Чернолесье, называемое также Шварцвальдом, состоит из необозримого множества громаднейших, великолепных елей, а жители Чернолесья очень резко отличаются от всех окрестных жителей. Они ростом больше обыкновенных людей, широкоплечи, богатырски сложены, точно как будто укрепляющий смолистый запах елового горного леса смолоду дал им и особенно сильное дыхание, и ясный взор, и твердую поступь, и мужественный характер, каких не бывает у приречных жителей и обывателей долин. И наружностью, и ухватками, а также и нравами, и одеждою они не совсем похожи на людей, живущих вне их Чернолесья. Всех красивее одежда жителей баденского Шварцвальда: мужчины отпускают бороду, а черные камзолы, широкие в темных складках шаровары, красные чулки и остроконечные шляпы с широкими полями придают им вид несколько необыкновенный, не немецкий и очень почтенный. Баденские шварцвальдцы большею частью занимаются изготовлением стекла, а также делают стенные часы — те самые, с кукушками и без кукушек, которые можно встретить почти во всех странах мира.

В другой половине леса живет часть того же племени; но другие занятия дали им также другие нравы и обычаи. Они занимаются исключительно лесным промыслом: рубят и тесуют свои ели, сплавляют их по речке Нагольд в Неккар, потом вниз по Рейну в Голландию, так что у самого моря известны чернолесцы с их длинными плотами. Они останавливаются в каждом приречном городе и ждут покупателей. Самые большие и крепкие бревна они за большие деньги сбывают в Голландию, а там строятся из них корабли. Эти люди привыкают к бродячей, буйной жизни. Их праздничный наряд не такой, как у стекольщиков. Они носят камзолы из темного холста, зеленые подтяжки в руку шириною, черные кожаные панталоны; из кармана высовывается кончик фута из желтой меди: это считается щегольством. Но главное отличие их — сапоги, такие огромные, какие в моде только еще в России. Они натягиваются по меньшей мере на четверть выше колен и можно в них стоять и ходить по колено в воде, не промачивая ног.

Еще не так давно все жители Чернолесья, без исключения, верили в существование лесных духов, да и теперь еще едва ли все отказались от этого суеверия. У каждой половины лесного населения был свой особый леший, которому каждая приписывала свой костюм и свои нравы. Уверяли, будто добрый Стеклушка, крошечный дух в половину человеческого роста, иначе не показывается, как в остроконечной, широкополой шляпе, в камзолике, шароварцах и в красных чулках. Другой, Чурбан, который хозяйничает на другой половине леса, великан, одевается сплавщиком, и сапоги у него такие большие, что обыкновенный человек мог бы стать в них чуть не по самую шею.

Предание гласит, что от этих-то леших приключалось много странных историй. Вот одна из них.

Жила в Чернолесье вдова, по имени Варвара. Покойник муж ее был угольщик; после его смерти она стала понемногу приучать своего шестнадцатилетнего сына Петера к тому же ремеслу. Тот не прекословил, потому что он, как себя помнил, всегда видел отца у дымящейся кучи дерева, обложенного землею. Ему сначала в голову не приходило, что это не совсем приятное ремесло и что есть другие, лучше. Но у всякого угольщика бывает много свободного времени, так что его немудреное дело не мешает ему думать о себе и о других.

Так и наш Петер сидел, сидел у своей угольной кучи, пока темные деревья и глубокая лесная тишина не стеснили его сердце до слез и не навеяли на него глухую, бессознательную тоску. Он о чем-то не то печалился, не то досадовал, о чем, и сам хорошенько не знал. Наконец, он догадался и понял, что его печалит и сердит не иное что, как его звание. «Угольщик! Черный, нелюдимый, презренный угольщик!» — думал он. «Это жалкое житье. В каком почете стекольщики, часовщики, даже музыканты в воскресный вечер! А когда я где-нибудь являюсь, хот и умыт, и прибран, и в отцовском новом камзоле с серебряными пуговицами и в новых красных чулках, то всякий похвалит парня молодца; а по лицу, которого никак чисто не отмоешь, всякий скажет: А! это Петька-угольщик!»

Ему завидно было смотреть и на сплавщиков и дровосеков. Когда приходили в его сторону эти лесные исполины, в богатых нарядах, увешанные разными цепочками, пряжками, пуговицами, и смотрели на танцующих с широко расставленными ногами и важными лицами, ругались по голландски и важно курили свои длинные дорогие трубки, — ему такие гости казались самыми счастливыми людьми в целом свете. Когда же эти счастливцы доставали из карманов серебро целыми пригоршнями и начинали проигрывать в кости здесь пять гульденов, там десять, тогда у него в глазах темнело и он печально плелся домой в свою хатку. Между этими лесными господами были большие богачи. Один дородный, тучный, краснолицый, по прозванию Толстый Исак, первый богач во всем околодке. Он два раза в год сплавлял в Амстердам строевой лес, и ему так везло, что он продавал его всегда вдвое дороже против других, так что мог возвращаться восвояси не пешком, как остальные, а на почтовых. Другой был длинный, сухопарый человек; его так и звали: «длинный Шмуркель» и Петер завидовал его смелости: он был так богат, что мог поспорить со всяким даже важным господином. Третий был красивый юноша, лучший плясун во всем Чернолесье, так и прозванный «Богатым Плясуном». Он сначала был совсем бедный, служил работником у богатого лесовщика, потом вдруг разбогател. Одни говорили, что он под старой елью выкопал горшок с золотом, другие уверяли, будто он в Рейне подцепил багром и вытащил целый тюк с золотыми, — часть опущенного там на дно реки Нибелунгенского клада, — словом сказать он сразу стал богат, как принц.

Об этих трех тузах часто думал Петер, сидя один в густом еловом бору. Все трое, правда, отличались большим пороком, за который в душе никто их не любил. А именно — они были неимоверно скупы и бессердечны к бедным и должникам, а все-таки везде и встречали и провожали их с почетом, даже с низкими поклонами.

— Нет, этак дальше нельзя! — однажды в волнении решил Петер, и начал приискивать и перебирать в голове все средства, которыми могли бы так разбогатеть эти удивительные люди. Наконец ему припомнились предания о людях, в старину разбогатевших щедротами Стеклушки и Чурбана. При жизни его отца, к ним приходили иногда такие же бедняки, как они сами, и часто и подолгу толковали о богатых людях, и о том, как богатство им досталось. Стеклушка часто играл роль в этих рассказах; ему даже почти припоминалось заклинание, которое нужно было произнести у самой большой ели, в середине леса, чтобы вызвать его. Как оно начиналось, он помнил, но дальше, с средины до конца, как он ни напрягал память, никак не мог припомнить. Он часто думал, не спросить ли кого-нибудь из стариков; но его все удерживал какой-то не то стыд, не то страх. К тому же, рассудил он, видно не так уже всем известно предание о Стеклушке, потому что иначе не было бы так много бедных в лесу. Наконец он решился навести мать на разговор о леших-благотворителях; та пересказала ему уже знакомые вещи, но тоже помнила только начало заклинания. В добавок сообщила она ему очень важное сведение, а именно, что Стеклушка является только таким людям, которые родились в воскресенье, днем, между одиннадцатью и двумя часами, и помнил заклинания, так как он сам родился в воскресный день, в полдень.

От этого известия бедный юноша пришел в восторг неописанный, и в нем еще пуще загорелось желание попытать счастье с лешим. Он подумал даже, что достаточно и половины заклинания, так как леший так сказать обязан его рождением явиться на его зов. Однажды, распродав весь уголь, новой кучи он не зажег, а вместо того оделся в новое отцовское платье, взял большую палку, и сказав матери, что идет в город по делам, отправился прямо в самую чащу леса. Бор этот лежал на самой высокой вершине Чернолесья и на двадцать верст в окружности не было ни деревни, ни хижины. Говорили, что в том месте «нечисто», говорили и уходили подальше. Кроме того, хотя там росли самые высокие и здоровые ели, однако их не рубили, потому что с дровосеками там случались разные беды: то топор соскочит с топорища, да прямо в ногу, то деревья прежде времени валились и зашибали, или даже убивали людей; наконец лучшие деревья пришлось бы жечь, потому что ни один сплавщик не принял бы их в свой плот: было предание, будто непременно погибнет весь плот со всеми людьми от одного такого дерева. По этому там ели росли так высоко и густо, что в ясный день было почти темно, и Петеру стало жутко и страшно: не слыхать было ни голоса человеческого, ни шагов, кроме его собственных, ни стука топора; даже птицы как будто не залетали в эту чащу.

Петер дошел до самого верха и остановился перед громаднейшей елью, за которую голландский судостроитель на месте дал бы много сот гульденов. «Верно здесь живет старик», — подумал он, почтительно снял шляпу, отвесил дереву низкий поклон, откашлялся и заговорил нетвердым голосом:

— Желаю приятного вечера, господин Стеклушка.

Но ответа не было. — «Все та же тишина» — подумал он опять, и проговорил вполголоса первую половину заклинания: «На море на океане на остове Буяне», — и так далее, сколько помнил.

Пока он говорил, то с ужасом заметил, что из-за толстого ствола начинает выглядывать крошечная, стройная фигурка: он узнал черный камзол, красные чулки, шляпу, даже бледное, но тонкое и умное личико, все, как ему описывали. Но увы, фигурка скрылась также скоро, как показалось, и никакими просьбами и объяснениями он не мог ее выманить. Только раз как будто послышался ему за деревом тихий смех. Вдруг на нижних ветвях ели показалась белка, села и начала махать пушистым хвостом, чистить мордочку и глядеть на него такими глазами, что ему стало неловко, наконец даже страшно становилось быть наедине с этим странным зверком, у которого то на голове как будто мелькала остроконечная шляпа, то на лапках красные чулочки и черные башмачки.

Петер ушел из бора еще скорее, нежели пришел. Становилось все темнее в лесу и ему сделалось так страшно, что он побежал и только тогда начал приходить в себя, когда услышал неподалеку лай собак и увидел дымок сквозь деревья. Но когда он дошел до хижины и увидел одежду ее жителей, то заметил, что, со страху, побежал как раз в противоположную сторону и попал к сплавщикам. Впрочем в этой хижине жил бедный дровосек с сыном и несколькими взрослыми внучатами. Они хорошо приняли Петера, позволили ему переночевать у них, дали ему пива, а к ужину подали большого жаренного глухаря, лучшее шварцвальдское угощение.

После ужина хозяйка с дочерьми взяли веретена и подсели ближе к большой лучине, на которую мальчики беспрестанно подливали чистой еловой смолы. Дед, хозяин и гость курили и разговаривали; юноши вырезывали из дерева ложки и вилки. В лесу выла буря, временами раздавался как будто сильный треск и стук, иногда казалось точно целые деревья валились. Бесстрашные мальчики хотели выбежать в лес, поглядеть на это суровое, но в своем роде прекрасное зрелище, да дед строгим взглядом и словом удержал их.

— Никому не посоветую выйти за двери — не вернется! — сказал он. — «Чурбан» в такую ночь рубит себе новый плот.

Мальчики стали просить деда рассказать подробно про этого страшного лесного духа, о котором они только вскользь слыхали.

— Это хозяин здешних лесов, — начал старик, — и вот какое о Чурбане идет предание. Лет сто тому назад — так, по крайней мере, рассказывал мой дед — не было на земле более честного народа, чем здешние чернолесцы. С тех пор, как завелось на свете очень много денег, люди поиспортились, и всему этому — всегда скажу, и теперь скажу, хотя бы он глядел вот в это окно — всему этому виной — Чурбан. Более ста лет назад жил богатый лесовщик, у которого работало много народа; он торговал с далекими рейнскими городами и дела его процветали, потому что это был человек честный и трудолюбивый. Однажды к нему приходит человек, каких он еще не видывал. Одет он был по-шварцвальдски, но был целой головой выше всех. Он попросил работы у лесовщика, а тот, сейчас смекнув как выгодно иметь такого дюжего работника, тотчас же и нанял его за хорошую плату. Такого работника у лесовщика еще не бывало. Он рубил за троих, а когда шестеро тащили бревно за один конец, он один тащил за другой.

Порубив с полгода, он явился к хозяину и говорит: «Довольно порубил; хотелось бы теперь поглядеть, куда отправляются мои бревна: так отпусти-ка меня лучше с плотом». Хозяин говорит: «Я не хочу быть тебе помехой, если тебе хочется поглядеть на свет. Мне для рубки, правда, пригодны такие силачи, как ты, тогда как на плоту нужна ловкость, да уж так и быть, на этот раз — ступай». Плот, с которым отправился Чурбан, состоял из восьми звеньев, в последнем были все большие, мачтовые деревья, на подбор. Накануне отхода Чурбан притащил еще восемь бревен, таких толстых и длинных, каких никто и не видал, и каждое бревно он нес на плече, также легко, как простой багор — все так и ахнули, даже испугались. У лесовщика засияло лицо, он уже в голове считал, сколько принесут ему эти громады. Он хотел в благодарность подарить Чурбану пару сапог, но тот бросил их и притащил такую пару, каких и не бывало: мой дед уверял, что в каждом было весу пуда по два. Плот отправился, и если Чурбан прежде удивлял дровосеков, то теперь очередь была за сплавщиками. Плот не только не останавливался от прибавки громадных бревен, но летел стрелою; его не задерживали ни повороты, ни отмели, ни подводные камни, а в опасных местах Чурбан спрыгивал в воду и сам, руками, направлял плот куда следовало. Таким образом они ровно вдвое скорее пришли в Кельн, где обыкновенно продавали свой товар; но тут Чурбан им сказал: «хороши вы купцы, как я посмотрю! Или вы думаете, что здешний народ сам изводит весь тот лес, который приходит сюда из Чернолесья? Они у вас покупают за полцены, а сами, за дорогую цену, сбывают его в Голландию. Продадим же мелкие бревна здесь, а с большими пойдем сами в Голландию; а что мы получим сверх обыкновенного барыша, то будет наше». Действительно, в Роттердаме продали лес вчетверо дороже, и Чурбан, отложив одну четверть для хозяина, остальные три четверти разделил между товарищами. С тех пор сплавщиков так и стало тянуть в Голландию, а хозяева лесовщики долго ничего не знали. Так приехали к нам из Голландии деньги, и пьянство, и игра, и всякая гадость. Когда эта история вышла наружу, Чурбан пропал, точно в воду канул. Но он не умер; вот уже сто лет как он ходит и хозяйничает в лесу. Говорят, будто он уже многим помог разбогатеть, но берет за это слишком дорого: душу. Верно то, что в такие бурные ночи он выбирает себе в бору лучшие ели: они у него ломаются как тростинки. Этими бревнами он дарит того, кто своротит с правого пути и предастся ему. Но корабль, в котором есть хоть одно из этих бревен, неминуемо должен погибнуть. Вот отчего и слышно беспрестанно о крушениях, а то как же бы мог потонуть этакая громада — корабль, иной с нашу церковь. Вот вам сказание о злом Чурбане; все беды у нас пошли от него. Богатство дать он может, но — таинственно присовокупил старик, — я ни за какие блага не хотел бы сидеть в шкуре толстого Исака, или длинного Шмуркеля; говорят, и Богатый Плясун ему предался.

Пока старик рассказывал, буря понемногу затихла. Хозяин положил гостю мешок с сеном на лежанку, вместо подушки, и пожелал ему доброй ночи.

Петеру никогда не снились такие тяжелые сны, как в эту ночь. То виделось ему, будто великан с шумом растворяет окно и подает ему мешок с золотом, потрясая им, так что он звенит как приятная музыка; то являлся маленький Стеклушка с добрым, приветливым лицом, и слышался ему тот же тихий смех как в бору; жужжало у него в левом ухе знакомое начало заклинания, и тонкий голосок шептал: «Глупый Петер ищи конца! В воскресенье родился, в полдень, а конца не помнишь. Ищи, глупый Петер, ищи!»

И искал Петер — стонал во сне, ворочался, метался, но все без толку. Наконец тот же голосок шепнул ему несколько слов, от которых как огнем обожгло его. Он проснулся, вскочил с лежанки — повторил… да, это был забытый конец заклинания — теперь уж он не забудет; а впрочем — как поручиться? Лучше поспешить.

Он взял шляпу и палку и, не простясь с добрыми хозяевами, направился в лес. Он шел тихо и задумавшись — вдруг из-за ели вышел человек исполинского роста, в одежде сплавщика, с багром на плече. У Петера подкосились коленки, особенно как великан пошел с ним рядом. Тот все молчал, и Петер успел несколько раз боязливо покоситься на него. Он действительно был на целую голову больше самого большого человека; лицо его было не молодое и не старое, но все в складках и нахмуренное; на нем был холщовый камзол и те громадные сапоги, о которых рассказывал дед. Платье сидело на нем, в самом деле, как на Чурбане.

— Петер, что ты делаешь здесь в бору? — наконец спросил Чурбан густым басом.

— Доброго утра, земляк, — сказал Петер; он старался сделать вид что не боится, а самого колотило как в лихорадке. — Я бором хочу домой.

— Петер, — возразил великан и бросил на него острый, страшный взгляд, — тебе бором не дорога.

— Не совсем, — согласился Петер, — но днем сегодня будет жарко, я и подумал, что бором прохладнее.

— Не ври! — крикнул на него Чурбан громовым голосом, — или я тебя положу на месте. Или ты думаешь, я не видал, как ты заискивал у Стеклушки? — продолжал он помягче. — Это ты глупо сделал, и счастье твое, что ты не припомнил заклинания. Он скряга, дает мало, а кому даст, тот после и жизни не рад. Ты, Петер, бедняк, и мне тебя от души жаль; такой славный, красивый парень, мог бы далеко пойти, а вместо того сидишь, да угли жжешь! Когда другие сыплют червонцами, ты еле-еле можешь истратить медный грош. Жалкая жизнь!

— Жалкая-то жалкая, ваша правда.

— Ну так то-то же, — продолжал ужасный Чурбан. — А я не одного молодца уже выручил и вывел в люди. Скажи-ка по душе, сколько сотенок талеров тебе бы надо на первый раз?

С этими словами он забрякал деньгами в своих обширных карманах, и Петер услышал ту же музыку, что ночью во сне. Но сердце его болезненно сжалось и дрогнуло, его обдало сначала жаром, потом холодом: не похоже было на то, чтобы Чурбан стал дарить деньги из сострадания, даром. Ему припомнились таинственные слова старика и, в непонятном ужасе, он ответил:

— Спасибо, но я не хочу иметь с вами дело — и побежал что было сил.

Чурбан сначала не отставал от него, наконец однако остановился и пробурчал ему вслед грозно и глухо:

— Счастье твое, что тут моя граница, но ты от меня все-таки не уйдешь — у тебя это на лбу написано.

Петер бежал без оглядки; перескочив через небольшой ров, он заметил что злой леший отстал от него и пошел тише, но все еще дрожал, когда он дошел до вчерашней громадной ели. Тут он опять раскланялся и без запинки проговорил заклинание: «На море, на океане» и так далее, до конца.

— Ну что, вспомнил? — произнес возле него тонкий, нежный голосок. Под елью сидел маленький человечек в черном камзоле, в красных чулках и высокой шляпе. Лицо его было приветливое, с тонкими чертами, бородка точно из паутины. Он курил синюю стеклянную трубочку, и вся одежда человека, не исключая башмаков и шляпы, была из цветного стекла, но гибкого, точно еще горячего.

— Ты встретился с этим грубияном, Чурбаном? — сказал маленький человек, покашливая на каждом слове. — Чай напугал, а?

— Да, господин Стеклушка — признаюсь, мне было таки страшно, — отвечал Петер с низким поклоном. Но я пришел к вам за советом. Мне очень плохо живется; угольщику нет никуда дороги, а я молод, хотелось бы добиться чего-нибудь; а как посмотрю, как иные в короткое время богатеют, хоть бы, например, толстый Исак и…

— Петер, — строго перебил его человечек, — об этих не говори мне никогда. А ремесла своего ты не презирай, оно прокормило и отца твоего, и деда, а были они честные люди. Надеюсь, что не празднолюбие привело тебя ко мне.

Петер испугался строгости человечка и покраснел, однако, нашелся что отвечать:

— Я знаю, что праздность есть начало всех пороков, но не можете же вы меня винить за то, что другие ремесла мне больше по душе. Угольщик — это такое ничтожество; стекольщикам, часовщикам, сплавщикам не в пример больше почета.

— Странный народ вы, люди! — сказал Стеклушка несколько ласковее. — Ни один ты недоволен тем делом и званием, в котором родился и вырос. Будешь стекольщиком, захочешь быть лесовщиком; лесовщиком сделаешься — приглянется должность и дом исправника. Но так и быть. Если ты дашь мне слово не лениться, я тебе помогу. Каждому человеку, рожденному в воскресенье, да если он сумеет меня отыскать, я исполняю три желания. Первые два я исполняю во всяком случае, третье могу и не исполнить, если оно будет глупое. Пожелай же себе чего-нибудь, только смотри, — чего-нибудь толкового.

— Ура! — воскликнул Петер, — с вами, я вижу, можно иметь дело. Ну, так я на первый раз желаю, чтоб я танцевал еще лучше, нежели Богатый Плясун и чтоб у меня всегда было в кармане столько денег, сколько у толстого Исака.

— Дурак! — рассердился человечек. — Какое позорное желание! Уметь танцевать и иметь деньги на то, чтобы проигрывать их по харчевням! Тебе остается еще одно желание, но постарайся, чтоб оно было поумнее!

Петер почесал за ухом, и подумав, сказал:

— Ну, так желаю себе самый лучший и богатый стекольный завод со всеми принадлежностями и нужным капиталом.

— И больше ничего? — спросил леший с озабоченным лицом, — ничего больше?

— Ну, прибавьте пожалуй пару лошадок и таратаечку.

— О глупый! О бестолковый! — забранился человечек и в сердцах бросил свою стеклянную трубочку в ствол толстой ели так, что трубка разлетелась вдребезги. — Лошади! Таратайка! Ума-разума надо было пожелать, а лошади и таратайки сами бы пришли своим чередом. Однако не печалься слишком. Это желание вообще не глупо — стекольный завод прокормит мастера — только, чтобы было тебе пожелать ума-разума!

— Но ведь мне осталось еще одно желание, — возразил Петер, — так я и мог бы еще пожелать ума-разума, если уж вы полагаете, что он мне так нужен.

— Не надо. Еще нарвешься на такое положение, где рад будешь, что осталось еще одно желание. Теперь ступай домой. Вот тебе — и маленький леший достал из кармана кошелечек, — две тысячи гульденов. Будет с тебя. Больше не проси. Три дня тому назад скончался старый Винкфриц, у которого большой завод. Ступай туда; завтра сойдешься в цене. Будь же честен и прилежен, а я тебя буду изредка навещать и помогать тебе советом, так как уж ты не пожелал себе ума-разума. Но повторяю тебе, первое твое желание никуда не годное. Берегись трактиров: они еще никому не сделали добра.

Все это время мать Петера сидела у себя дома и крепко тужила, воображая, что с сыном непременно случилось несчастье. Как же она обрадовалась его приходу, да еще с такими хорошими вестями! Хотя она уже тридцать лет прожила в лесной хижине и привыкла к черным закопченным лицам и рукам, однако в ней тотчас же заговорило тщеславие: «быть матерью заводчика — совсем не то, что быть матерью простого угольщика; теперь я буду поважнее соседок Греты и Беты и буду в церкви садиться на передние скамейки, где порядочные люди».

Петер сразу сошелся с наследниками покойного заводчика. Он оставил всех рабочих и стал день и ночь делать стекло. Сначала это ему понравилось. Придет, бывало, не спеша на завод, важно расхаживает, поглядывает туда-сюда, делает замечания, которым нередко смеются рабочие. Особенно любил он смотреть, как дуют стекло, нередко даже сам принимался и выдувал из мягкой массы смешные неуклюжие фигуры. Но скоро и это ему надоело. Он стал приходить на завод всего на какой-нибудь час в день, потом через день, потом раз в неделю, и рабочие делали что хотели. А виной всего этого была страсть бегать в трактир. В первое же воскресенье он отправился в трактир. Как только он увидел толстого Исака за костями, он быстро сунул руку в карман и убедился, что он набит деньгами. Относительно пляски Стеклушка тоже сдержал слово, и Петер совершенно затмил знаменитого танцора, и на радостях бросал музыкантам по серебряной монете каждый раз, как проходил мимо их. Общему удивлению не было конца. Одни думали, что он откопал клад, другие, что он получил наследство, и все льстили ему и заискивали.

Сильно возгордился и заважничал наш Петер, сорил деньгами и, надо отдать ему справедливость, очень много давал бедным, помня как бедность еще недавно больно давила его самого. Но так как он мог играть безнаказанно, потому что проигранные деньги тотчас пополнялись у него в кармане, то он сделался отчаянным игроком и играл уже не только в праздники, но и в будни. Понятно, что завод его стал разоряться: этому пособило еще то, что он по неразумию своему, не позаботился о сбыте, а все только заготовлял товар, и наготовил такую кучу, что наконец приходилось продавать ни за что бродячим торгашам. По неразумию также он сердился на доброго Стеклушку, винил его во всех своих бедах, приписывая их его будто бы скаредности. Под конец он так мучился страхом неминуемого и постыдного разорения, что нередко жалел о прежнем, бедном, но за то беспечальном житье. Одно его утешало, что пока у толстого Исака были в кармане деньги, и у него карман не опустеет. Но вот однажды толстяк, против обыкновения, стал ему проигрывать партию за партией. Петер так увлекся игрою, что радовался выигрышу, забывая, что каждый гульден, который выбывает из кармана толстяка, выбывает и из его кармана.

— Ну вот, последний идет, — наконец объявил толстый, — если проиграю его, то и тогда не перестану. Ты в выигрыше — дашь мне взаймы, чтобы отыграться; так водится между порядочными людьми.

— Хоть сто гульденов! — радостно согласился Петер. — Толстый бросил кости — пятнадцать очков. Петер бросил — восемнадцать! А за ним знакомый сиплый голос проговорил: «Последний!»

Он оглянулся — за спиной его стоял Чурбан, во весь свой исполинский рост. Он с испугу выронил деньги, которые уже собирался положить в карман. Но толстый Исак не видел лешего, а требовал, чтобы Петер исполнил свое обещание и дал ему десять гульденов взаймы. Петер сунул руку в карман — в другой — везде пусто. Тут только он вспомнил, что сам пожелал всегда иметь в кармане столько денег, сколько толстый Исак.

Хозяин и толстяк поглядели на него с удивлением, они долго не хотели верить, что у него в самом деле нет больше денег; но когда они сами выворотили ему все карманы и ничего не нашли, в ярости оба накинулись на него, сорвали с него камзол и вытолкали его за дверь.

Ни одна звездочка на мерцала на небе, когда Петер печально пробирался домой; но все-таки он мог различить темную, высокую фигуру, которая шла рядом с ним, сначала молча, а потом заговорила:

— Ну что, дождался, Петер? Я тебе вперед сказывал, не поверил. Петер, видишь, что значит не послушаться моего совета. Однако мне тебя жаль, давай-ка, потолкуем. Завтра я буду целый день там, где мы встретились в первый раз.

Петер знал, кто с ним так говорит, но ему стало страшно; он ничего не ответил, а бегом побежал к себе домой.

Тут послышался на дворе шум. Подкатила карета, застучались в ворота, требовали огня, собаки лаяли. Все бросились к окнам, выходившим на улицу. При свете фонаря можно было рассмотреть огромную дорожную повозку; рослый мужчина высаживал двух закутанных женщин; кучер в ливрее откладывал лошадей, а человек отвязывал сундук.

— Ну если они выберутся отсюда по добру да поздорову, — говорил извощик, так мне и подавно нечего бояться за свою несчастную повозочку.

— Тише! Мне сдается, что их-то и караулили наши хозяева; им должно быть дали знать еще издали об этих проезжих. Если бы можно их остановить, предупредить! Постой! Да им некуда больше идти как мимо нас же, дай я подстерегу их!

И студент, задув восковые свечи и оставя гореть огарок, который ему дала хозяйка, встал у двери, прислушиваясь к шагам.

Вскоре хозяйка вошла с гостями вверх по лестнице, ввела их в смежную горницу, приветливо уговаривая их поскорее лечь уснуть, чтобы отдохнуть от дороги. Затем она сошла вниз, и студент услыхал по лестнице тяжелые мужские шаги; взглянув в скважинку, он увидал, что это был дорожный спутник приезжих барынь, одетый в охотничьем платье и с ружьем на плече.

Он был один. Студент отворил дверь, поманив его к себе. Тот удивился, но вошел в комнату и спросил, что нужно? «Вы попали сюда в разбойничью трущобу», — шепнул он ему. Приезжий испугался. Тогда студент запер дверь и рассказал свои догадки об этом притоне.

Охотник видимо смутился. Он объяснил, что приезжие барыни, графиня с девушкою, хотели ехать всю ночь, но что им повстречался какой-то всадник, который напугал их, сказав что очень опасно ехать ночью в этом лесу, лучше-бы остановиться в харчевне, хотя неудобной, но за то надежной. Человек этот казался порядочным и благонадежным.

Охотник счел долгом предупредить своих барынь. Вскоре он снова вошел к студенту через другую дверь прямо из комнаты графини; она сама шла за ним следом и заставила студента еще раз пересказать себе все, что с ними было и почему харчевня эта казалась им такою подозрительною. Графиня стояла бледная и перепуганная. Решено было заставить ее дверь на лестницу шкапами и комодами, а к студенту отворить, приставя двоих лакеев, чтобы в случае нападения остальное общество было под рукою. Сама графиня уселась, с горничною на кровать, прочие же путники собрались в комнате студента.

— Что же, давайте продолжать, — сказал механик, — если наш новый собеседник не будет против этого, то мы станем поочередно рассказывать, как было условлено, чтобы прогнать сон.

— Я даже сам первый приму в этом участие, сказал охотник и начал.

Приключения Саида

о времена Гаруна Аль-Рашида, калифа багдадского, жил в Бальсоре человек по имени Бенезар. У него не было определенного занятия, он не служил и не торговал; поместье его давало ему достаточный доход. Даже когда у него родился сын, то и тогда он продолжал жить ничего не делая, говоря при том: «где двое едят, там будет сыт и третий, неужто же в мои годы начать трудиться для того только, чтобы оставить сыну наследство сотнею золотых лишних. Только бы был хороший человек, а все остальное будет».

И Бенезар сдержал слово. Он и сына не приучал ни к ремеслу, ни к торговле, но о воспитании его заботился; брал ему хороших учителей и хотел, чтобы сын его был также телесно развит; он упражнял его в играх, в верховой езде, в драке и плавании, и молодой Саид скоро стал отличаться между товарищами своими: везде во всех играх и гонках, он был первый.

Когда ему минуло восемнадцать лет, отец стал собирать его на богомолье в Мекку, поклониться гробу Пророка. Таков обычай мусульман. Перед его отъездом отец позвал его к себе. Дав ему добрые советы и наделив его деньгами, он сказал:

— Я должен тебе открыть тайну: ты знаешь, я не суеверен, мать же твоя, вот уже двенадцать лет как она умерла, мать твоя верила в духов и в волшебников, так твердо как в коран. Она меня даже уверяла, что с самого детства ее навещал добрый дух, и я дал ей слово никогда никому об этом не говорить. В то время я смеялся над ее суеверием, но сознаюсь тебе, Саид, что некоторые вещи меня удивляли, и я не умел их себе объяснить. Так однажды целый день шел дождь, было темно как ночью. В четыре часа мне пришли сказать, что Аллах послал нам сына. Я пошел к матери твоей, но меня не пустили; ее комната была заперта. Я постучался — никто не отпирал. Служанки сказали мне, что Земира, мать твоя, выслала их всех, желая остаться одна.

Недовольный, в раздумье стоял я у дверей ее, как вдруг небо прояснилось в одно мгновенье и как чудом каким, только над нашим городом был виден голубой небесный свод, кругом же облегали тучи и молния ежеминутно сверкала. В ту же минуту дверь распахнулась, и сильный запах роз, гвоздики и гиацинтов обдал меня, как только я вошел в комнату. Мать твоя подала мне тебя, указав на серебряный свисток с тонким золотым шнурком, надетый на тебя. «Мой добрый дух был здесь, сказала она, и вот его подарок нашему сыну». — «Так это он прояснил погоду и надушил твою комнату гвоздикой и розами?» — спросил я подсмеиваясь, «если так, то мог бы он подарить что-нибудь получше свистка, хоть бы, например, кошелек с деньгами, или лошадь».

Но мать твоя меня просила не насмехаться, чтобы не рассердить духа.

В угоду ей я замолчал. Прошло шесть лет, Саид; она почувствовала близость смерти, и вручила мне серебряный свисток, поручая передать тебе его, когда тебе минет двадцать лет. После этого она умерла. Вот тот свисток, — сказал Бенезар, — доставая его из ларчика, — возьми его; хотя тебе еще только восемнадцать лет, но ты теперь уезжаешь и кто знает, доживу ли я до твоего возвращения. Ты в восемнадцать лет, также ловок и умен, как иной в двадцать четыре, а потому я не вижу причины почему бы тебе не отдать его теперь же. Отныне ты совершеннолетний, иди с миром и помни отца своего и в счастье и в горе.

Так говорил Бенезар, отпуская сына своего. Растроганный Саид простился с отцом, надев цепочку, заткнул свисток за пояс и вскочив на лошадь полетел к отправлявшемуся в Мекку каравану. Вскоре набралось восемьдесят верблюдов и несколько сот человек. Караван двинулся, и Саид покинул надолго свой родной город.

Сначала путешествие развлекало его, новые впечатления сменялись одно другим, но чем далее они подвигались, чем однообразнее становилась степь — тем более стал думать Саид о том, что говорил ему на прощанье отец.

Вынув свисток, он осмотрел его со всех сторон, приложил ко рту, дунул — но свисток не свистел. Как ни старался, как ни надувался Саид — свисток упорно молчал. В досаде на такой бесполезный подарок, заткнул он его снова за пояс, но мысль о добром духе не покидала его. Он часто слыхал рассказы о волшебниках и волшебницах, но все это было в старину, доселе он не встречал человека, который бы сам бывал в сношении с духами, и вдруг у него в руках был подарок от какого-то доброго духа. Невольно Саид все снова и снова возвращался к этой мысли, она занимала его, не давала ему покою, и он весь день провел как во сне, не принимая участия ни в разговорах, ни в песнях своих спутников.

Саид был красив собою; его смелый, отважный взор и выразительные черты лица придавали ему благородный и положительный вид, редкий в его годы. В полном военном наряде, легко и свободно сидел он на лошади. Невольно всякий засматривался на него и любовался им.

Один из спутников, уже пожилой человек, завел с ним разговор. Саид говорил со стариком разумно и почтительно и все более и более нравился ему. Но как Саид был постоянно занят одною мыслию, то вскоре разговор перешел на добрых и злых духов. Саид спросил старика, верит ли он в них, и в самом ли деле они в постоянном сношении с людьми.

Старик задумчиво погладил бороду. «Предания говорят, что они в старину бывали, но я утверждать не могу, и сам их никогда не видал». И старик стал рассказывать самые удивительные случаи, о которых слыхал. У Саида голова шла кругом, он слушал и не мог наслушаться. Перебирал в голове все, что сказал ему отец, и объяснил себе, что гроза, непогода, запах роз и гиацинтов, при которых появлялся к его матери добрый дух, — все это хорошие предзнаменования, что он родился под покровом наилучшей и доброй волшебницы, что свисток дан ему для того, чтобы в горький час жизни призвать на помощь свою сильную покровительницу. Всю ночь ему грезились волшебные замки, добрые духи, и ему казалось, что он сам живет в волшебном царстве.

Но не долго продолжались его мечты: на другой же день ему пришлось столкнуться с горькою действительностию. Караван шел целый день, Саид не покидал своею товарища, как вдруг вдали показалось что-то темное; иные говорили, что это тучи, другие что это песчаные холмы, некоторые уверяли, что это встречный караван; но старик, опытный в дорогах, тотчас же закричал: «Разбойники! Готовьтесь к нападению!» Мужчины схватились за оружие, женщин и товар сбили в кучу и караван остановился, в ожидании нападения. Медленно подвигалось темное пятно, издали похожее на стаю перелетных птиц, но чем ближе оно подходило, тем быстрее шло и едва люди и копья стали виднеться — как с быстротою молнии шайка разбойников налетела на караван.

При всей храбрости своей, путники не могли одолеть разбойников: их было более четырех сот человек. В общей рукопашной свалке, Саиду вдруг вспомнился его волшебной свисток, он хватился за него, дунул — и в отчаянии опустил руки: свисток не свистел. В бешенстве Саид прицелился в самого видного богато одетого разбойника. Тот зашатался и упал с лошади.

— Аллах! Аллах! Что ты наделал, мальчишка, — обратился старик к Саиду, — теперь все мы пропали.

И в самом деле с той минуты разбойники с яростью и ожесточением бросились добивать всех оставшихся. Саид был разом окружен пятью, шестью человеками; он ловко отбивался копьем своим; вдруг почувствовал закинутую на шею петлю, из которой вырваться уже не мог.

Караван был взят. Разбойники разных племен стали делить добычу и погнали часть на юг, другую на восток. Возле Саида ехало четыре вооруженные всадника, смотревшие на него с особою злобою; они ругались дорогою, не давая ему, ни малейшей свободы; он не смел даже оглядываться на остальную часть разбитого каравана. Однако же Саиду удалось увидать между прочими пленными и старика спутника своего, которого уже считал убитым. Теперь Саид понял, что он убил вероятно атамана всей шайки, и страшно ему было думать об ожидающей его судьбе.

Через несколько времени они приблизились к палаткам. Целая толпа баб и детей выбежала им на встречу. Переговорив несколько слов между собою, разбойники указали на Саида, тогда поднялся общий вой и плач, на него сыпались брань и ругательства. Саида теснили, все на него лезли, замахиваясь кулаками и палками; кричали притом: «Убит его! Убить! Пусть дикие шакалы съедят его мясо! Он убийца Альмансора, храбрейшего из храбрых вождей!» Вооруженные разбойники едва могли отстоять своего пленника и спасти его от разъяренной толпы. «Пошли вы прочь, недоросли! — кричали они, — он должен пасть, но не от бабьих рук, а от меча смелого воина!»

Тогда связали пленников попарно и повели в палатки, Саида же, связанного по рукам и по ногам, повели особо в большую палатку, где по средине сидел человек, богато одетый, по-видимому сам атаман. Провожатые Саида шли грустно опустя головы.

— Я слышу бабий вой, — начал он, — и по лицам вашим вижу, что Альмансора нет более в живых.

— Да, наш храбрый Альмансор пал, но мы привели тебе убийцу его; вот он, как велишь казнить его?

— Кто ты таков? — спросил Селим, сердито глядя на Саида, смело стоявшего перед ним, выжидая своего смертного приговора.

— Я Саид, — отвечал он коротко.

— Отвечай: тайком ты убил моего сына? — спросил Селим, — накинулся на него сзади?

— Нет, я убил его в открытом бою, когда разбойники сами на нас напали, и после того как они у меня на глазах перебили восьмерых товарищей моих.

— Правду ли он говорит? — оборотился Селим к людям, приведшим пленника.

— Правду, Альмансор убит в открытом бою, — отвечал один из них.

— В таком случае, он сделал то же, что сделал бы всякий из нас на его месте, — продолжал Селим, — свобода, жизнь его была в опасности, защищаясь от нападающего, он убил его. Это не преступление; развяжите его!

В удивлении все смотрели на Селима. «Как! Ты не казнишь убийцу сына своего?» — спрашивал один. «Когда бы знать, лучше бы нам было его самим убить», — говорил другой.

— Нет, не убью, даже больше того, беру его лично себе, как должную часть общей добычи; он останется у меня в палатке.

Саид не знал как благодарить за такую милость; когда же его провожатые вышли из палатки и на расспросы толпы отвечали, что Селим простил убийцу, то все клялись, что они ему отомстят за смерть Альмансора, если сам отец не хочет вступится за убитого.

Остальных пленных поделила шайка между собою; некоторых отпустили, ожидая через них взять богатый выкуп за знатных пленников; иных угнали в степь пасти стада; прочие же должны были исполнять самые низкие обязанности при господах своих. Но Саиду везло счастье. Он так полюбился Селиму, что тот смотрел на него скорее как на сына, чем на раба. Однако этим Саид навлекал на себя общее неудовольствие. Слуги ворчали; один он не мог ни куда показываться, везде слышались укоры и брань; даже не раз летала в него стрела, но был ли то счастливый случай или сила волшебного свистка — выстрелы его не задевали, Саид передал о такой к нему ненависти самому атаману, но и тот ничего не мог сделать целой шайке, бывшей в заговоре против убийцы любимого Альмансора. Тогда однажды Селим сказал Саиду:

— Я все еще надеялся, что быть может ты со временем заменишь мне убитого сына моего; но теперь вижу, что это невозможно: все здесь против тебя, жизнь твоя в опасности и тебе невозможно оставаться долее у нас, тебя убьют и тогда — кому от этого будет легче? Когда наши посланные вернутся с выкупом, то я скажу, что получил также и за тебя от отца твоего, и дам тебе верных людей, чтобы вывести тебя из пустыни.

— А могу ли я на них положиться? — спросил Саид, — пожалуй они меня заведут в степь и убьют!

— Нет, уж если они мне дадут слово, то можешь им верить: у нас не бывало случая, чтобы кто изменил своему слову, — спокойно отвечал Селим.

Через несколько дней вернулись посланные с выкупом, и атаман сдержал слово: со слезами простился они с Саидом, подарив ему на дорогу платья, оружие и лошадь, затем созвал людей и заставил их дать страшную клятву, что доверенного им пленника не убьют, и — отпустил Саида.

Молча ехали всадники. Саид видел по лицам их, как им было не по сердцу такое поручение. На грех двое из них сражались в том бою, где пал храбрый Альмансор. Пасмурны были их взоры и сердиты их лица. Проехав часов восемь, они стали между собою перешептываться. Саид прислушался, но не мог понять: они говорили, на особом наречии, употребляемом в важных случаях, особенно в заговорах.

Саид знал это; Селим даже учил его этому языку и Саид настолько научился, что общий смысл разговора и теперь не ушел от него. Но не утешительно ему было слушать спутников своих.

— Вот место, — говорил один, — где мы напали на караван! Тут пал наш храбрый Альмансор!

— Ветер развеял следы лошади его, — продолжал другой, — но место это осталось ясно в памяти моей.

— И к нашему стыду убийца его жив. Видано ли это, чтобы отец прощал такую обиду? Он стар становится, наш Селим, впадает в детство!

— Отец прощает, — заговорил четвертый, — но долг товарищей вступиться и отомстить! Здесь на этом самом месте отплатим ему за убитого друга нашего!

— А клятва! Мы дали слово Селиму, что не убьем его пленника!

— Правда!

— Постойте! — вскричал самый сердитый, — Селим хоть и умен, да не очень. В чем дали мы слово? В чем клялись ему? В том, что сами не убьем, но если его растерзают дикие шакалы или он умрет в степи от зноя, то клятвы мы не преступим. Бросим его здесь связанным — вот и все!

Саид прислушивался и, поняв в чем дело, мигом своротил в сторону и ускакал, прежде чем проводники успели опомниться. Все пятеро врассыпную погнались за беглецом и не трудно им было сладить с ним: вскоре двое заскакали вперед, когда же он хотел повернуть, то уже был окружен со всех сторон. Но и тут они не убили его, а закинув ему петлю, стащили с лошади и, связав его, бросили на раскаленный песок и сами ускакали.

Долго лежал так несчастный Саид. Самые ужасные мысли приходили ему в голову. Он думал о старике отце, о том какая смерть ожидает теперь его самого, брошенного в пустыне. Солнце уже высоко поднялось, все более и более накаляя песок. Собрав все силы, Селим перевернулся; свисток выпал у него из-за пояса. Кое-как пригнув голову, он мог достать его и еще раз в этом отчаянном положении попытаться прибегнуть к его помощи, но — напрасно, свисток не свистел. Саид закинул назад голову и в изнеможении — закрыл глаза и забылся.

Прошло несколько часов, наконец Саид опомнился. Ему слышался какой-то шорох, кто-то взял его за плечи, он закричал думая, что это дикий зверь, но то были люди. Один из них распутывал его ноги и, при первом его движении, сказал: «Он жив, но он нас боится».

Саид открыл глаза. Перед ним стоял приземистый человек с длинною бородою и маленькими глазками; он приветливо с ним говорил, помог сесть, напоил и накормил его. Затем незнакомец сказал ему, что он багдадский купец по имени Калум-Бек и торгует шалями и женскими покрывалами, что ездил за товарами, и возвращаясь домой, на пути своем увидал Саида связанного и полуживого; нарядная одежда и драгоценные камни на кинжале — обратили его внимание, и он подошел к несчастному, чтобы привести его в чувство. Саид горячо поблагодарил купца, которому был обязан жизнью своей; не желая пускаться в путь без всякой защиты, он охотно принял предложенное ему место на одном из навьюченных верблюдов, чтобы вместе отправиться в Багдад. Оттуда он мог надеяться найти себе попутчиков в Бальсору.

Дорогою купец рассказывал о славном властителе их Гаруне Аль-Рашиде, о его справедливом и мудром правлении, как он просто судит самые мудреные и запутанные дела.

«Да, наш властитель замечательный человек, — продолжал купец. Ты например думаешь, что он спит, как всякий другой, а смотришь, он среди ночи ходит по городу, да смотрит за порядком; редко пройдет неделя, чтобы он не наткнулся на какой-нибудь случай, потому что он объезжает город не как знатный вельможа с провожатыми да с факелами, а просто переодетый ходит по улицам один одинешенек, то купцом, то рыбаком, то солдатом. Мне рассказывал это двоюродный брат мой, главный придворный служитель. Хоть он и строго хранит тайны своего господина, а мне все-таки иной раз что-нибудь и скажет, по родству. Вот почему нигде не встретишь такого вежливого обхождения как у нас в Багдаде. Всякого дурака там почитают, ночью не разберешь, не ровно наткнешься на самого калифа».

Так говорил купец и Саид не смотря на тоску по родине и на горячее желание видеть отца — радовался, что едет в Багдад, где увидит знаменитого Гарун-аль-Рашида.

Через десять дней они доехали до него. Саид дивился красоте и величию города; это было время самого его блеска; купец позвал Саида к себе, чему он очень обрадовался; ему тут только пришло в голову, что воздухом да водой не проживешь и нужны деньги, чтобы заплатить за постой, а потому такое приглашение ему было как раз кстати.

Встав на другое утро, он оделся в свое нарядное платье, и еще стоял любуясь на себя и воображая как на него будут засматриваться в городе, — когда вошел к нему сам купец. Он осмотрел Саида с ног до головы, погладил бороду и с плутовской улыбкою сказал:

— Это все очень хорошо, но ты, брат, кажется мало думаешь о будущем, что же ты будешь делать? Или у тебя в кармане такие богатства, что ты можешь жить наряжаясь, ни о чем не думая?

— Если бы вы, по доброте своей, — начал Саид краснея и запинаясь, — одолжили мне сколько-нибудь взаймы, то я бы вам был очень благодарен. Отец конечно вернет вам тотчас же.

— Отец твой? Да кто он таков? В уме ты что ли? — вскричал купец, громко смеясь. — Думаешь ты, я поверил хоть единому слову из всей твоей сказки? Отец твой богатый человек, на вас напали разбойники, ты жил у них в стану, все это вздор. Я знаю что в Бальсоре всякий зажиточный человек — купец, а купцы все мне известны, там нет ни одного Бенезара. Отец твой нищий и взаймы тебе я не дам. Выдумал ты еще что на вас напали разбойники! Точно мы не знаем, что наш мудрый Гарун аль-Рашид очистил все пути от разбойников. Будто бы это могло остаться в тайне, что целый караван был ограблен и пленен разбойниками!

Бледный от злости, Саид хотел возражать клеветнику, но тот перекричал его и горячась и размахивая руками продолжал.

— А еще ты соврал, что был в плену у самого Селима! Кто его не знает? Кто не слыхал имя страшного, свирепого Селима? Но из его плена живым не уйдешь, а ты смеешь говорить, что ты, убийца сына его, был принят и обласкан им, даже больше того, что он отпустил тебя на волю без выкупа, дав тебе провожатых. И это Селим, который вешает на деревья мирных путников из одного удовольствия, чтобы посмотреть на их мучения! Нет, голубчик, ты уж слишком заврался.

— Клянусь честью моей и бородой пророка, что все это истина! — вскричал Саид.

— Хороша же честь твоя! Безбородый мальчишка, кто тебе поверит?

— Конечно у меня нет свидетелей, но разве не вы нашли меня связанным в степи?

— Я, но связал тебя вероятно какой-нибудь разбойник такой же как и ты сам.

— Меня связал разбойник? Нет, один меня не свяжет, ни даже двое. Меня свяжут только тогда, если сзади накинут петлю. Но все равно, не в том дело. Вы спасли мне жизнь, я вас должен благодарить; скажите же — что вы думали делать, куда девать меня? Без вашей помощи я должен идти по миру. Унижаться перед равным я не стану и пойду прямо к самому калифу.

— Вот как! Только к калифу? — насмешливо переспросил купец. — Это важно! А не дурно бы наперед обдумать, что там тебе не миновать моего двоюродного брата, которому я уж конечно порасскажу о тебе. Не лучше ли, любезный друг, одуматься, да идти ко мне в работу; ты еще молод, можешь исправиться, проживи у меня годок, будешь сидеть в моей лавке, а там если захочешь оставаться еще, то мы условимся, положим плату, а захочешь ехать домой, то за год работы я тебе дам на дорогу денег. Если же ты не хочешь оставаться у меня, то наперед заплати своим платьем и оружием за то, что тебя довез сюда, поил и кормил дорогою. А затем иди себе куда хочешь и проси милостыню где знаешь.

Сказав это, злой купец покинул Саида в горе и раздумье. Что ему было делать? Теперь он понял для чего тот привез его с собою, и взял к себе в дом, чтобы Саид не ушел из его рук. Он хотел бежать, но комната была заперта, а окно с железной решеткою. Долго противился он, наконец решился остаться у купца на год в кабале. Он видел, что ему оставался один исход, больше нечего было делать. Если бы он даже и бежал, то без денег не мог добраться до родины, а потому он решился выжидать удобного случая, чтобы просить защиты у самого калифа.

На другой день Калум Бек повел своего нового сидельца в лавку и указал ему его должность, а именно: стоять перед дверьми, держа в одной руке шаль, в другой покрывало и заманивать покупателей, выкликая товар и цену. И с тех пор, как Саид стоял у лавки — покупателей прибывало все больше и больше; он понял для чего был нужен купцу: Калум-Бек был мал ростом и даже уродлив; когда он стоял у своей лавки, то ему часто приходилось слышать насмешки уличных мальчишек, проходившие женщины называли его пугалом; Саид же был статен и красив, на него многие засматривались и охотно заходили к нему в лавку.

Калум-Бек видел выгоду свою и прибыль и стал ласковее обходиться с своим новым слугою, но это не льстило Саиду, он день и ночь думал об одном, как бы вернуться на родину.

Однажды в лавке было так много покупателей, что все сидельцы были разосланы по домам с покупками. Пришла еще покупательница и, отобрав вещи, требовала, чтобы ей их тотчас отнесли на-дом.

— Через полчаса, раньше невозможно, — говорил Калум-Бек, — потрудитесь подождать или взять кого-нибудь из другой лавки.

— Хорошо! Сам купец, а дает мне такие советы! Да кто мне поручится за чужого мальчишку? Нет, извините, вы обязаны доставить мои покупки домой.

— Полчасика, всего полчасика потрудитесь подождать, — упрашивал купец, — ведь все разосланы, просто не за кого взяться.

— Хороша же ваша лавка, лишнего человека нет, — ворчала покупательница. Да вон это, что за бездельник стоит? Эй, ты, молодец! Бери сверток, неси за мною!

— Нет, извините, этого никак нельзя! Молодец этот не свободен, он у меня народ заманивает.

— Вот еще! Народ заманивает! Товары сами за себя говорят, плохо дело если за этим надо держать такого болвана! На, неси! — и она сунула ему в руки сверток.

— Ну тебя совсем! — крикнул хозяин Саиду, — беги что ли, до возвращайся скорее!

Саид следовал за пожилой женщиной, бойко и проворно шедшей перед ним. Они остановились перед огромным богатым домом, старушка постучалась, и дверь сама отворилась; поднявшись по широкой мраморной лестнице, они вошли в великолепно убранную залу. Саид ничего подобного не видывал; старушка в усталости опустилась на подушки, приказав Саиду положить перед собой покупки, затем дав ему серебряную монету, отпустила домой.

Он уже был у дверей, как вдруг услыхал тонкий и звонкий голосок, назвавший его по имени. В удивлении оглянулся он: кто мог знать его здесь? Вместо старухи на подушках сидела молодая, красивая женщина, окруженная невольницами. Саид остолбенел; скрестив руки, он низко поклонился красавице.

— Милый мой Саид, — начала она, — как мне ни жаль, что печальные обстоятельства привели тебя сюда в Багдад, но такова воля судьбы: твоя участь должна решиться здесь, за то что ты покинул родительский дом до двадцатого года жизни своей. У тебя ли еще мой свисток, Саид?

— У меня! — вскричал он радостно, выдергивая золотую цепочку, — скажи, неужто ты тот самый добрый дух, бывший другом моей покойной матери?

— Да, друг твоей матери и также твой друг, доколе ты останешься добрым, честным человеком. О если бы отец твой послушался меня, ты избегнул много зла и несчастия!

— Что делать! Видно так надо было, — сказал Саид себе в утешение, — теперь же стало быть мои страдания кончились, прошу тебя возьми меня к себе и в своей облачной колеснице перенеси меня к отцу! Даю тебе слово, что оттуда я больше никуда не пойду, пока мне не минет двадцать лет.

— Тебе хорошо говорить, но исполнить это не легко, — отвечал добрый дух, — но я теперь над тобою не властна, с тех пор, как ты вышел из дому отца своего, я больше не могу помочь тебе. Я не могу тебя даже вырвать из когтей злого Калум-Бека, потому что он под особым покровительством сильного врага твоего.

— Врага моего? Так у меня есть сильный враг? — спросил Саид, — стало быть он виноват в моих несчастиях? Но послушай, учить меня и советовать мне ты можешь? Скажи что мне делать? Не идти ли мне к самому калифу просить его защиты?

— Калиф Гарун известный мудрец, но он вверился своему первому придворному, двоюродному брату Калум-Бека; конечно тот заслуживает полного доверия калифа, как добрый, честный человек, но к несчастию, он не знает хорошо своего родственника, и считает его за порядочного человека. Тот успел уже ему рассказать целую сказку о тебе, которую придворный в свою очередь передал калифу и, если ты теперь к нему явишься, то будешь принят очень дурно; со временем это устроится, потому что звезды предсказывают тебе великую милость калифа.

— Плохо мое дело, — со вздохом сказал Саид, — видно мне придется по-прежнему стоять вывеской у лавки моего хозяина. В таком случае я прошу у тебя еще одной милости: здесь в городе еженедельно бывают состязания в езде, стрельбе и драке на копьях между знатной молодежью; наемных людей и рабочих туда не допускают; вот если бы ты могла мне раз в неделю давать лошадь, платье и оружие, да еще сделать, чтобы меня не узнали.

— Это желание позволительное и достойно благородного и храброго юноши, — сказала волшебница, — дед твой по матери был один из храбрейших людей всей Сирии, дух его вселился в тебя. Запомни дом этот. Здесь, к твоим услугам будет всегда готова лошадь, оружие, платье и умыванье, которое изменит твое лицо так, что никто тебя не узнает. Теперь же, прощай, Саид, иди, будь разумен и чист душою. Через полгода твой свисток засвистит, и Зулима всегда будет готова служить тебе.

Саид, поблагодарив свою чудную покровительницу, простился с нею и пошел обратно в лавку.

Он подоспел туда как раз кстати. Лавку Калум-Бека обступила толпа, мальчишки прыгали и дразнили купца, остальные зрители хохотали. Сам он стоял у двери держа шаль в одной руке и покрывало в другой — весь дрожа от злости. Все это произошло от того, что по уходе Саида, Калум-Бек вздумал заменить его и стал возле лавки заманивать покупателей. В это время двое прохожих, будто ища чего-то, уже раза два прошли мимо лавки Калум-Бека. Заметя их нерешительность, он смело обратился к ним, предлагая лучшие шали и покрывала.

— У тебя может быть и очень хороши шали, но не тебя нам нужно, у нас видишь ли жены капризные, приказали купить непременно в лавке красавца Саида, других шалей и носить не хотят, все берут у него — такая теперь мода.

— Он самый тут и есть, это его лавка, — убеждал купец, — но — напрасно, покупатели рассмеялись. Одному из них стало досадно на такой наглый обман, и он вступил с Калум-Беком в спор. Народу собралось много. Купец сердился, горячился, призвал соседей в свидетели; но те, давно уже досадовавшие на Калум-Бека за то, что он отбивал у них покупателей, утаили правду и также напали на бедного купца. Спор не унимался, купца уже схватили за бороду, как вдруг чья-то мощная рука повалила обидчика, чалма и туфли его далеко разлетелись в разные стороны. Товарищ обиженного оглянулся: перед ним стоял рослый красивый человек с выразительными черными глазами, внушавший ему такой страх, что он не решился отплатить за обиженного товарища.

— Вот он! — кричал в радости Калум, — вот он самый, чего же вы еще хотите? Вот он Саид! Но смущенные покупатели, собрав растерянные доспехи, молча удалились, не войдя уже в лавку Саида за указанными шалями.

— Благодетель мой! — вскричал Калум, обращаясь к Саиду, — скажи, чем могу я тебя благодарить? Проси чего хочешь!

Но у Саида первый порыв благородства прошел и он почти раскаивался, что спас от побоев своего врага. Он, однако же, воспользовался его предложением и выпросил себе один свободный вечер в неделю. Калум согласился, будучи уверен, что Саид хотя и на воле, но без денег не уйдет.

Таким образом Саид достиг желаемого. В первую же среду, день назначенный для различных состязаний, Саид объявил своему хозяину, что этот вечер желает быть свободным, и пошел прямо к дому, где виделся со своей благодетельницею. Там снова двери отворились, как только он постучался; его встретили слуги, по-видимому ожидавшие его, не говоря ни слова они повели его вверх по лестнице в отлично убранную комнату. Там ему подали умыться, после чего, взглянув в металлическое зеркало, Саид не мог узнать себя: смуглый, загорелый и с длинной черной бородою — он стал другим человеком, лет на десять старше.

Затем они повели его в другую комнату, где было приготовлено целое одеяние, которого бы не постыдился и сам Калиф в день блестящего смотра войск своих. Самая тонкая чалма с бриллиантовой застежкою, тяжелое малиновое шелковое платье, затканное серебром, и панцырь из самых мелких серебряных колец, изгибавшийся при малейшем движении, отчетливой и тонкой работы — вот наряд, в который облачился Саид. Одевшись он уже хотел выйти, как слуги подали ему от хозяйки шелковый платок: стоило утереться им и чары от умыванья исчезнут и борода пропадет.

На дворе стояли три оседланные лошади; Саид вскочил на лучшую, двое слуг на других и втроем отправились на сборище. Едва успел Саид приблизиться, как нарядным платьем и оружием своим обратил на себя общее внимание; он въехал в круг; по краям стояли толпы народа. Собрание молодых людей было блестящее. Даже сами братья Калифа участвовали в нем. Едва Саид подъехал к незнакомому обществу как из среды его отделились сын великого визиря с товарищами своими и, встретя незнакомца, почтительно ему поклонились, прося принять участие в их играх. Сын визиря спросил Саида как его зовут, откуда родом-племенем? Саид назвался Альмансором из Каира, прибавив, что проездом и наслышась о храброй и ловкой багдадской молодежи, пожелал с ними повидаться. Ему подали копье, предоставя выбор стороны, к которой он желал принадлежать.

Саид уже обратил на себя внимание своей наружностью, одеждой и оружием теперь же еще больше любовались его ловкостью и проворством. Его лошадь летела как птица, его копье было еще быстрее. Он победил храбрейших из противников своих и к концу игр был признан единодушно общим победителем, даже брат калифа и сын визиря, бывшие на его стороне, пожелали потягаться с ним лично. Али, брат калифа, был вскоре побежден; но сын великого визиря так храбро сражался, что после долгого спора оставили решение до следующего раза.

На другой день весь город только и говорил, что о прекрасном, богатом и храбром иностранце. Всякий кто его видел, даже побежденные — все восхищались им. Его хвалили, о нем толковали даже при нем самом, в лавке Калум-Бека. Жалели только, что не знали где найти его.

На следующий раз приготовленное платье было еще великолепнее, оружие еще богаче прежнего. Полгорода сбежался на игры, даже сам калиф вышел на балкон, посмотреть на славного иностранца и по окончании состязания повесил ему на шею золотую гривну. Понятно, что вторичная победа вызвала общую зависть и негодование. Поднялся ропот. «Какой-то чужой, пришелец невесть откуда — и не дает нам ходу, ему и честь и похвала, за ним и слава и победа! И он будет хвастать в других городах, что в Багдаде не нашлось никого, кто бы мог осилить его?» Так говорила молодежь и решено было в следующий же раз как бы случайно в играх одолеть, его напав на него сам-четверт.

Такое неудовольствие не ушло от зоркого глаза Саида: он видел как побежденные стоя в куче вели долгие переговоры, заметил неприязнь их к нему и даже сын визиря и брат калифа, относившиеся к нему по видимому дружелюбно, надоедали ему своими расспросами, где он живет, чем занимается, что ему в Багдаде больше всего нравится и т. д.

Странно, что самый злой враг Саида-Альмансора был тот самый покупатель, которого он так ловко повалил, вступившись за хозяина своего; точно будто он узнал Саида, с такою завистью он смотрел на него. Этого человека боялся теперь Саид, ему все приходило в голову, не узнал ли он его, может быть по голосу и по росту, если не по лицу. Такое открытие было бы для него пагубным, тогда бы он не ушел от насмешек всей толпы. Условленное нападение товарищей прошло очень удачно для Саида как благодаря его личной храбрости, так и заступничеству друзей его, сына визиря и брата калифа, которые, увидав Альмансора окруженного шестью воинами, старавшимися его сбросить с лошади — подлетели к нему на помощь, разогнали напавших, пригрозив им, что за это их могут впредь исключить из игр.

Так прожил Саид уже более четырех месяцев, как однажды возвращаясь с состязания поздно вечером, он услыхал разговор шедших перед ним людей, на знакомом ему наречии разбойников. Испугавшись он было хотел от них укрыться, но одумавшись он решил лучше подслушать их и этим быть может предупредить какое-нибудь несчастье. Так он и сделал: нагнав их, он стал прислушиваться.

— Привратник сказал, что сегодня ночью он с великим визирем будет в той улице направо от базара, — говорил один.

— Визиря, положим, бояться нечего, — говорил другой, — он уж стар да и не герой же он, а вот калиф другое дело, и сам он люто дерется да и не поверю я, чтобы где-нибудь издали за ним не следили с дюжину здоровенных телохранителей.

— Нет, — перебил третий, — это верно, он ходит одинешенек, разве с визирем или с каким придворным. Не уйдет от нас, сегодня же будет нашим; только чур не убивать его!

— Нет, лучше всего петлю на шею да живым взять, коли убьешь, так выкупу не дадут.

— Стало быть решено: до полуночи мы соберемся! — покончили они и разошлись в разные стороны.

Саид был поражен; он бросился ко дворцу калифа, тотчас предупредить его и рассказать ему все слышанное; но дорогою вспомнил слова доброй волшебницы, что калиф не расположен к нему, и потому решил лучше остаться до ночи, подкараулить разбойников и лично защитить калифа. Так он и сделал. Он не вернулся к Калум-Беку, а дождавшись ночи, прошел мимо базара в условную улицу и там спрятался за выступом дома. Так простоял он около часа, как вдруг увидел двоих людей, тихо подвигавшихся вперед. Сначала он думал, что это сам калиф с визирем, но один из них захлопал в ладоши, и на зов этот явились еще двое. Пошептавшись они разошлись и спрятались в разных местах неподалеку от него, один же из них стал прохаживаться взад и вперед по улице. Ночь была темная; Саид стал вслушиваться.

Прошло еще около получаса; со стороны базара снова послышались шаги; разбойник тихо скользнул мимо Саида. Шаги приближались, и уже Саид различал темные человеческие облики, когда разбойник захлопал в ладоши и в ту же минуту трое остальных выскочили из засады.

Казалось, что и оборонявшиеся были вооружены, потому что слышались удары мечей. Выдернув саблю, Саид бросился на помощь, с криком: «Да здравствует великий Гарун!» и одним ударом повалив нападавшего разбойника, бросился на двоих других, которые только что закинули петлю, готовясь обезоружить жертву свою. Саид хотел перерубить закинутую веревку, но попал разбойнику по руке и отсек ее; разбойник с криком упал на колена; тут подоспел на помощь четвертый, боровшийся с другим прохожим, но тот, на которого была закинута петля, увидав себя освобожденным, бросился в свою очередь Саиду на помощь и вонзил кинжал в грудь третьего разбойника. Увидя это, четвертый, бросив саблю, бежал.

Не долго был Саид в раздумье, кого именно он спас.

— Я не ожидал такого нападения, но еще меньше мог надеяться на чью либо помощь, — сказал освобожденный. — Кто ты, говори, и почему ты узнал меня? Слышал ты раньше о заговоре? Отвечай.

— Я шел сегодня вечером по улице Эль-Малек, позади четырех людей, говоривших на особом мошенническом наречии; когда-то я учился ему и понял, что они сговаривались схватить тебя и твоего достойного визиря. Предупреждать было уже поздно, и я решился идти сюда, подстеречь их и спасти тебя.

— Благодарю тебя, — сказал калиф. — Вот тебе кольцо, с ним ты придешь завтра ко мне; а теперь пойдем отсюда, здесь не следует оставаться дольше: того гляди — негодяи снова сойдутся и тогда от них не уйдешь. Мы после поговорим о награде твоей.

С этими словами он подал Саиду кольцо, уводя за собою визиря, но тот остановился и подав удивленному Саиду тяжелый кошелек с золотом, сказал ему: «Калиф властен награждать тебя как хочет, даже может назначить тебя моим преемником, если желает; я этого не могу и, чем откладывать до завтра, отдам тебе лучше сегодня: возьми этот кошелек и помни, если бы тебе когда понадобилась моя помощь — я всегда готов к твоим услугам».

Саид был вне себя от счастья. Но дома его уже ждали. Калум-Бек беспокоился о нем и стал побаиваться, не пропал ли его доходный красавец; а потому он с бранью встретил Саида. Тот не вытерпел и, зная, что подарок визиря и обещанная награда калифа, вполне обеспечат его обратный путь — объявил тут же своему хозяину, что покидает его.

— Эх ты оборванец! Да куда ты сунешься? Кто тебя поить и кормить станет? — злобно кричал на него Калум-Бек.

— Не беспокойтесь, сам позабочусь, — дерзко отвечал Саид, — а вам желаю счастливо оставаться, прощайте.

И с этими словами, он выбежал из лавки. Калум-Бек не мог опомниться, так это поразило его; когда же он хватился, то Саид был уже далеко.

На следующее утро он разослал своих сидельцев по городу отыскивать беглеца. Посланные вернулись к нему с ответом, что видели Саида, выходившего из мечети, шел он к караван-сараю, в богатой одежде, с дорогим оружием и не походил на бедного Саида, работника Калум-Бека.

Купец взбесился. «Он меня обокрал! Негодный! Старый я дурак, не догадался раньше!» И он бросился к начальнику полиции просить заступиться. Полицейские знали, что у Калум-Бека родственник важное придворное лицо, и приложили все старания, чтобы разыскать вора.

Саид сидел спокойно, ни о чем не заботясь, в караван-сарае, толкуя с каким-то купцом о путешествии своем в Балсору, как вдруг его схватили и связали ему руки назад. В ту же минуту явился Калум-Бек и, запустив руки в карманы Саида, вытащил оттуда большой мешок с золотом.

— Смотрите сколько наворовал, — кричал он. — Это он крал у меня исподволь! И весь народ кругом дивился и с ужасом повторял: «Такой молодой! Красавец! А уж какой испорченный! Судить его! Судить!» И его повели на суд.

Саид хотел оправдываться, но ему не дали говорить, выслушав только купца. Судья объявил: «На днях вышел указ калифа: кто совершит воровство на сто золотых и притом на базаре — тот ссылается на пустынный остров. Уже девятнадцать воров у нас сидят, этот двадцатый составит полный груз барки, а потому завтра она отправляется в путь».

Саид был в отчаянии; он умолял, чтобы его выслушали, чтобы позволили только слово сказать калифу — но напрасно, его отвели в тюрьму. Калум-Бек также вовсе не желал такого приговора, ему хотелось удержать у себя Саида, и он было заступился за него; но судья объявил приговор окончательным. «Ты получил свои деньги, иди и будь доволен, иначе я взыщу с тебя штраф».

Калум-Бек ушел недовольный, а Саида отвели в мрачную, сырую темницу. Там валялись на соломе девятнадцать приговоренных, которые приняли нового пришельца с насмешками и бранью. Как ни ужасно было положение Саида, как ни грустно ему было расставаться с родиной, но он рад был покинуть эту страшную темницу и сменить ее на какую бы то ни было свободу. Однако он ошибался. На судне ему было не лучше. Всех их спустили вниз, в тесную и темную каюту, где поднялась ссора и драка из-за мест. Кормили их по разу в сутки хлебом, овощами и поили водою. Это делалось при огне: так темно было в каюте. Через каждые два-три дня умирало по одному человеку от дурного содержания и душного спертого воздуха. Благодаря своему крепкому здоровью, Саид перенес все это.

Так прошло две недели. Однажды утром заключенные почувствовали сильную качку. Саид радовался приближению бури, надеясь, что смерть избавит его из этого ужасного заключения.

Сильнее и сильнее били волны, крики и вопли доносились с палубы. Вдруг все стихло, и в то же время, один из ссыльных заметил течь. Тогда они стали стучаться в дверь, но ответа не было. Вода прибывала; в отчаянии заключенные бросились к дверям и общим напором выбили ее вон. Выбежав на палубу, они изумились: команды более не было, все люди спаслись в лодках, покинув их на верную смерть.

Не прошло и получаса как судно затрещало, и новый порыв бури разбил его вдребезги. Саид, крепко ухватясь за мачту, сидел на ней верхом, волны бросали его из стороны в сторону; но он, гребя ногами, снова выплывал поверх воды. Так бился он около получаса, как вдруг свисток его снова выпал из-за пояса. В последний раз хотел он испытать силу его, и ухватясь одной рукой за мачту, другою взял свисток, поднес к губам, дунул и раздался чистый, звонкий свист. Волны улеглись, буря успокоилась, и Саид вздохнул свободно; он стал оглядываться, не виднелся ли где берег, и вдруг почувствовал, что обломок мачты будто вырастал под ним и шевелился. Саид взглянул: то была более не мачта, а огромный дельфин. Он испугался, но увидя, что дельфин плывет гладко и ровно, успокоился. Он понял, что это была добрая волшебница, спасавшая его, и Саид громко послал ей горячее спасибо.

Дельфин мчался как стрела, к вечеру показался берег; они завернули в устье реки. Но против теченья плыли медленнее. Проголодавшись, Саид пожелал поесть и снова свистнул. Дельфин остановился: из воды поднялся накрытый стол, сухой, будто целую неделю простоял на солнце. Он был обставлен самыми отборными яствами. Саид с жадностью накинулся на них: давно уже не наедался он досыта. Поев вдоволь, он проговорил «спасибо!» — стол исчез, и толкнув ногой дельфина, Саид поплыл дальше.

Солнце уже садилось, когда вдали показался город; его высокие мечети напоминали Саиду неприятный для него Багдад. Но он верил, что его сильная, добрая заступница не отдаст его во власть злому, ненавистному для него Калум-Беку. Не доезжая города, у самого берега стоял великолепный загородный дом; к удивлению Саида, дельфин плыл прямо на него.

На крыше виднелось несколько человек богато одетых; у берега множество слуг в удивлении глядели на него. Дельфин остановился у мраморной лестницы, сходившей в самую, воду и едва ступил на нее Саид, как дельфин исчез.

Несколько слуг спустилось к нему, приглашая его войти в дом от имени своего господина. Они подали Саиду сухое платье на смену и затем повели его на крышу.

Там стояло три человека; самый рослый и красивый вышел навстречу.

— Кто ты, странный незнакомец, — начал он, — который повелевает рыбами? Ты ездишь на них как лучший ездок на своем послушном рысаке. Скажи, волшебник ты или смертный, как и мы?

— Если вы желаете, то я расскажу вам все мои похождения, — сказал Саид, — плохо мне жилось последнее время!

И он стол рассказывать все, что с ним было от того самого дня, когда покинул родительский дом, и до его чудного спасения. Слушавшие часто перебивали его удивляясь ему. Когда же он кончил, то хозяин дома спросил его:

— Я верю тебе, Саид, но ты говорил, что получил на состязании в награду от самого калифа цепь и затем кольцо; не можешь ли ты нам их показать?

— Конечно могу; я свято храню их на груди, берегу как дорогую мне память. Я считаю самым славным подвигом своим, что я спас великого калифа от рук злодеев.

— Это оно! Мое кольцо! — вскричал хозяин, осмотрев кольцо Саида. — Обнимем его, визирь, и поблагодарим за спасение жизни нашей.

Саиду казалось, что он бредит. Сам калиф обнимал и целовал его вместе с визирем; как только опомнился Саид, он вырвался из их объятий и, бросясь наземь, просил у калифа прощенья, что не узнал своего господина и властителя, великого Гаруна Аль-Рашида.

— Считай меня отныне своим другом, — сказал ему калиф, — оставайся при мне, ты будешь моим самым близким человеком. Не всякий придворный сделал бы для меня то, что ты сделал. Ты доказал мне свою верность, я могу на тебя положиться.

Саид благодарил его, обещаясь век свой служить ему; но просил только позволенья съездить наперед к отцу, который о нем наверно беспокоился. Калиф отпустил его, указав ему наперед целый ряд великолепных комнат, которые отдавал Саиду, обещая при этом со временем построить ему особый дворец.

Как только весть о прибытии Саида разнеслась, так брат калифа и сын визиря поспешили к нему; они благодарили его за спасение жизни дорогих им людей, прося его быть друзьями. «Мы давно друзья», — отвечал он им и показал цепь, полученную им на состязаниях. Оба слушавшие остолбенели от удивления. Они не верили глазам своим: неужто это был тот смуглый чернобородый незнакомец, который побеждал их так искусно во всех играх? В доказательство он спросил тупое оружие и тут же побил своих противников. Теперь его признали за непобедимого Альмансора и с новою радостью обнялись со своим старым другом.

На другой день, когда Саид с великим визирем сидели у калифа, главный придворный Месрур вошел к калифу.

— Я пришел просить милости, — сказал он.

— Говори, — отвечал Гарун.

— Я привел брата двоюродного, славного купца Калум-Бека, окажите милость, рассудите вы его с балсорским купцом, сын которого был у Калум-Бека в лавке; за воровство он был сослан, но дорогою бежал, теперь этот человек спрашивает с Калум-Бека своего сына. Откуда же ему его взять? Он просит твоей милости, рассуди их своим светлым умом.

— Хорошо, я готов, — сказал калиф. Пусть брат твой и противник его придут через полчаса в суд.

— Человек этот, наверное, твой отец, Саид, — сказал калиф как только Месрур вышел из комнаты, — хорошо что я знаю все до мельчайшей подробности, я могу судить теперь судом Соломона. Саид, спрячься за занавесь моего трона, а ты, великий визирь, позови мне полицейского, так поспешно осудившего.

Оба исполнили приказание калифа. Сердце Саида громко забилось, когда он увидел вошедшего в комнату старого хилого старика: то был отец его. За ним шел Калум-Бек; с самоуверенной улыбкой поменялся он взглядом с Месруром, и досадно стало на него Саиду.

Зала была полна народу; все сошлись слушать суд калифа.

Калиф сел на трон; великий визирь вызвал истца с просьбою.

Калум-Бек вышел смело и начал свой рассказ.

— Несколько дней тому назад стою я перед своею лавкою, — говорил он, — идет мимо меня человек с кошельком в руках и кричит: «Вот награда тому, кто укажет мне Саида из Балсоры!» «Я знаю где он, давай сюда!», — отозвался я. Тогда он обрадовавшись — зашел ко мне в лавку и весело стал меня расспрашивать.

— Ты отец его Бенезар? — спросил я.

— Да, — отвечал он, и тут я рассказал ему все подробно, как я нашел Саида покинутого в пустыне, как спас его, привез в город; в радости старик подарил мне кошелек с деньгами, но странный человек! Когда я ему сказал, что сын его служил у меня, что себя дурно вел и, наконец, обокрав меня, бежал, — то он не поверил мне и вот уже несколько дней, как требует от меня своего сына и данный мне кошелек с деньгами. Я ему конечно ни того, ни другого вернуть не могу, потому что, во первых, не знаю где его сын, а во вторых, деньги заслужил, сказав ему о нем.

Затем стал говорить отец Саида. Он описал своего сына как самого честного, хорошего человека, который никогда не мог унизиться на столько, чтобы стать вором. Он просил калифа произвести следствие.

— Надеюсь, ты как должно было, заявил полиции? — спросил калиф истца.

— Конечно заявил.

— Привести мне полицейского судью! — приказал калиф.

К общему удивлению, судья словно вырос из земли. Калиф спросил его, помнит ли он это дело, и тот отвечал утвердительно.

— Сознался вор на допросе? — спросил Гарун.

— Нет, он даже ни с кем не хотел говорить кроме вас.

— Но я его не помню что-то.

— Вы и не видали его, — сказал судья, — если бы я стал водить к вам всех, кто желает лично говорить с вами, то вам бы день-деньской отбою не было от просителей.

— Ты знаешь, что я готов выслушать всякого, — сказал Гарун, — но вероятно улики были слишком ясны, оправдания ни к чему не служили. Были у тебя на то свидетели, Калум, что именно эти деньги были твои?

— Свидетели? — повторил тот несколько смутясь, — нет, свидетелей у меня не было, да и к тому же ведь все деньги равны, кто же может быть свидетелем, что у меня недостает именно этих ста золотых.

— В таком случае почему же ты знал, что эти деньги украдены у тебя?

— Я узнал свой кошелек.

— Он у тебя с собой?

— Вот он, — отвечал купец, вынимая кошелек и вручая его великому визирю для передачи калифу.

— И этот кошелек твой, говоришь ты? — вскричал визирь в удивлении и негодовании. — Скотина ты эдакая! Мой это кошелек, я своеручно отдал его полный золота человеку, спасшему мне жизнь.

— И ты готов в этом дать присягу? — спросил калиф визиря.

— Да, отвечал визирь, — это работа дочери моей.

— Так как же это, стало быть, тебя неверно известили? С чего ты взял, что кошелек этот купца Калум-Бека? — продолжал калиф допрашивать судью.

— Он мне сам клялся в этом, — отвечал робко судя.

— Стало быть ты ложно клялся? — загремел калиф, и Калум-Бек задрожал перед грозным судьею.

— Всемогущий Аллах! Я не смею говорить против великого визиря, он конечно человек набожный и хорошей жизни, но все же кошелек этот мой, и негодяй Саид украл его у меня. Я бы дал тысячу золотых, если бы Саид был тут налицо!

— Куда же ты девал Саида, — допрашивал калиф судью, — скажи где он, я хочу привезти его сюда, чтобы он сам отвечал мне.

— Я сослал его на пустынный остров, — отвечал тот.

— О Саид! Саид! Сын мой! — воскликнул старик отец его, заливаясь слезами.

— Стало быть он сознался в вине своей?

— Да, помнится, — выговорил с трудом судья после долгого замешательства.

— Но ты не уверен? — закричал калиф грозным голосом, — ты не уверен? В таком случае мы спросим самого его. Выходи, Саид! А ты, Калум-Бек, давай сюда тысячу золотых за то, что он явится сюда.

Саид вышел. Калум-Бек и судья думали, что видят привидение; бросясь в ноги калифу, они просили пощады. Старик отец без чувств упал на руки к сыну, которого он считал умершим. Калиф с непоколебимою твердостью продолжал: — Говори же теперь, сознался он в вине своей или нет?

— Нет, нет! — завопил судья, — я его и не спрашивал, я выслушал только Калум-Бека, как более надежного и видного человека.

— А разве я тебя затем посадил судить и рядить народ, чтобы ты слушал одних видных да знатных? За это ты сам пойдешь на десять лет на пустынный остров, где можешь обдумывать на досуге о людском правосудии; ты же, низкая тварь, которая спасаешь умирающего не ради его самого, а ради своей выгоды, ты за это уплатишь, как я тебе уже сказал, тысячу золотых.

Калум было обрадовался, что дешево отделался, и хотел уже благодарить калифа, но тот продолжал:

— За ложную же присягу, которую ты принял из-за сотни золотых, тебе дадут сто ударов по пятам, а затем предоставляю самому Саиду выбирать, что он желает получить с тебя за напраслину — лавку ли твою и тебя самого как сидельца в ней, или за каждый прослуженный у тебя день по десяти золотых.

— Оставьте его в покое, — сказал Саид, — мне его добро не нужно.

— Нет, этого нельзя, — сказал калиф, — если ты не хочешь, то я за тебя решу: пусть он уплатит деньгами, а ты рассчитай сколько дней ты у него пробыл. Теперь довольно! Уведите их!

Подсудимых увели, а калиф с Бенезаром и Саидом перешли в другую комнату, где калиф сам рассказал, как храбрый Саид спас ему жизнь. Он предложил Бенезару переселиться к сыну своему в Багдад, на что старик с радостью согласился. Съездив в Балсору, он перевез оттуда все свое огромное имущество и зажил весело и счастливо с Саидом.

Калиф исполнил свое обещание и выстроил ему целый дворец. Лучшими друзьями Саида были брат калифа и сын визиря, и вскоре в Багдаде вошло в поговорку: «быть счастливым как Саид Бенезаров сын».

— Под такую сказку и спать не хочется, — сказал механик, — я бы готов просидеть три ночи, только бы слушать. Был я прежде на колокольном заводе; хозяин наш был богатый человек и не скряга, нечего сказать, а раз как нам случилась спешная работа, да пришлось просидеть ночь отливая колокол, так мы и ждали, что вот он нам поставит вина на угощение, а вместо того обнесли разок да и полно; хозяин сам принялся рассказывать о своем былом, как он странствовал по белу свету, а за ним и старший мастер и потом все поочередно. Ночь прошла; не успели оглянуться как настал день. Тут мы поняли уловку хозяина, потому что как поспел колокол так вина не пожалел он, и дал нам пить в волю.

— Видно, умный человек был ваш хозяин, — сказал студент, — это известное дело, ни что так не удерживает от сна как разговор, потому-то я не остаюсь один, а то как раз задремлю.

— Да это всякий мужик знает, — заметил охотник, — и бабы по вечерам сходятся на посиделки, чтобы не дремать за работою.

— И не задремлешь под их беседу: про такие-то страсти рассказывают, — сказал извощик, — что жутко одному становится ночью; все о чертях, о ведьмах да о привидениях говорят.

— Я ненавижу эти рассказы о привидениях, — заметил студент.

— А я так люблю, — сказал механик, — так страшно становится, что даже дрожь пробирает.

— Что же тут хорошего! — перебил студент, — такими глупостями набивать головы!

— Известно глупости, ведь им и не веришь, а так вот слушаешь как сказку.

— Да, слушаешь как сказку, а сам все-таки трусишь, — продолжал студент. Я помню как еще ребенком слышал такие острастки: «Полно ворочаться, засыпай скорее, не то смотри, придет за тобой черный дядя! Слышишь стучит?» И остается в ребенке безотчетный страх; ему рассказывают о привидениях, и он боится войти в темную комнату; ему чудится, что кто-то сидит в углу; он боится, что вот впотьмах загорятся глаза огнем. Хоть со временем и понимаешь, что все это вздор, но разве мало людей необразованных, которые верят в привидения?

— Да, да, правда ваша, — сказал извощик, — не только, что верят, а беды через это сколько бывало. У меня у самого сестра так умерла.

— Как умерла? — спросили все в голос.

— Да так; собрались они вот также в деревне на посиделки; девки и бабы прядут, а парни сказки сказывают. Вот один и начал рассказывать про старого лавочника, который уже десять лет как умер; и говорит, будто он ровно в полночь встает из могилы и идет в свою лавку, там вешает товар и нашептывает, чтобы полфунта обратились днем в целый фунт. Тут, как водится, нашлись люди подтвердившие это; говорили, что на деревне были люди, которые сами видели мертвеца. Сестра моя стала смеяться над суеверными:

— Все это вздор, — сказала она, — кто раз умер, тот не встанет!

Но к несчастью она сама в этом была не тверда. Ее поймали на слове:

— А если так, то докажи, что не боишься, ступай ночью на кладбище одна! Вот и не пойдешь!

Ее это задело.

— Нет, пойду, это дело немудреное!

— Ну ступай и принеси оттуда цветок, чтобы тебе поверить, а то, пожалуй, обманешь.

— Зачем обманывать! Какой цветок вам принесть?

— Белый шиповник, там только и есть один кустик в цвету на той новой могилке, что возле лавочниковой.

Сестра встала и пошла; парни хвалили ее, а бабы покачивали головами:

— Каково то еще будет? Дай Бог, чтобы с рук сошло!

Полночь приближалась, месяц светил; сестра начинала трусить.

Она уже прошла мимо нескольких гробниц, приближаясь к могиле старика. Наконец, дрожа от страха, наклонилась к кусту и только что хотела сорвать цветок, как услышала за собою шорох; она вздрогнула, оглянулась — с могилы сыпалась в сторону земля и медленно показался оттуда бледный, худой старик в колпаке. Перепуганная сестра не верила глазам своим. Но когда старик, стоя в могиле, хриплым голосом сказал: «Здравствуй, девушка, что поздненько пришла?» — то сестра, не помня себя от страха, бросилась бежать через кладбище и едва волоча ноги добралась до избы, где ее ожидали. От слабости она не могла дойти до дома, ее отнесли; хотя на другой же день мы узнали, что это был могильщик, готовивший за ночь какому-то покойнику могилу, но для нее было уже поздно, она лежала без памяти в бреду и через трое суток умерла горячкою.

Извощик замолчал. Все с участием на него смотрели.

— При этом мне вспомнилось одно предание, также связанное с грустным случаем, — сказал золотовщик, — я расскажу вам, слушайте.

И он начал.

Стинфольская пещера

а одном из скалистых островов Шотландии жили два рыбака, оба холостые, одинокие; жили они вдвоем да поживали, кормясь своей работой. Одногодки, но разной наружности и разных нравов, они как нельзя лучше сошлись друг с другом.

Маленький приземистый Каспар Струмф был всегда в духе; веселая улыбка не сходила с широкого как полнолуние лица его; добродушные глаза казалось вечно смеялись. Он был толст и ленив, а потому предпочитал домашнюю работу опасному рыболовству в открытом море. Он готовил кушанье, вязал сети на свой обиход и на продажу, изредка торгуя добычею. Худощавый, длинный товарищ его, с орлиным носом, быстрым взглядом, не боялся труда и был самый отважный рыбак, смелый птицелов, прилежный земледелец, а также не пренебрегал торговлею. Но торговал он честно, товар его был хорош и у него покупали охотно. Вильм Фальке, так звали его, охотно делился своими заработками с товарищем, и жили они не только безбедно, а даже зажиточно. Но Вильму все было мало; ему хотелось разбогатеть. Он видел однако, что путем труда — не скоро наживешь себе богатство; вот он стал придумывать как бы ему разжиться. Эта мысль так заняла его, что он более ни о чем не думал и передал это Каспару, а тот не умея молчать и слепо веря своему другу, рассказал соседям, что Вильм скоро разбогатеет, но каким способом — это тайна. И вскоре разнесся слух, что Вильм связался с нечистым, и тот ему посулил клад.

Сначала, слыша это, Вильм смеялся, но потом перестал разуверять в этом суеверный народ, а кончил тем, что казалось сам поверил, будто рано или поздно ему дастся клад. Он стал пренебрегать своей работою, ходил, зевал, словно чего-то ждал или искал. Как на грех, стоял он раз у моря и прибила волна огромный комок тины и морской травы; что-то блеснуло в ней, он стал разбирать, и очистив от тины, вынул обломок золотого слитка. Вильм не мог придти в себя от удивления. Ясно было, что золото это, обтертое и обитое морскими гальками и водою, попало на дно моря с какого-нибудь погибшего, с грузом золота, судна. И вот наш Вильм с той поры не знал покоя: и день и ночь искал он в море золото; бросил он свое рыболовство, прожил не только найденное золото, но и все нажитое им дотоле и, вместо несметного богатства, ему грозила нищета и бедность. Каспар не упрекал друга; как прежде молча принимая заработки Вильма он жил в довольстве, так теперь не ропща переносил и бедность, и Вильм продолжал бездельничать. Ложился ли он спать — его тревожила все та же мысль; ему даже чудилось, будто кто-то нашептывает ему что-то, и ясно слышал он все одно и то же слово, но как только он открывал глаза, так слово это исчезало.

Однажды сильная буря застигла Вильма на берегу моря; он вздумал укрыться от нее в Стинфольской пещере. Ветер свирепо загоняет в нее волны, они с шумом разбивались о каменные стены, рассыпаясь белою пеною. Пещера эта доступна лишь с одной стороны; в нее можно проникнуть только сверху через расселину да и туда редко кто отваживался лазить, разве отъявленные смельчаки: кроме опасностей, ходили еще самые страшные толки о привидениях и нечистых духах, являвшихся будто бы там. Но Вильм был не из робких. С трудом влез туда и под покровом висячей скалы, уселся на камне над страшною пропастью. Буря ревела. Он задумался; его не покидала мысль о погибшем здесь когда-то корабле. Что он доселе ни делал, как ни расспрашивал — ничего не мог узнать. Местные жители ничего подобного не помнили. Долго ли он так просидел — и сам он не знал, когда же буря стихла и он встал, чтобы выбраться наружу, он ясно расслышал слово как бы выходившее из воды: « Кар-ми-лан! » В испуге он вскочил и заглянул в пропасть: «Это оно, — вскричал он, то самое слово, что преследует меня во сне и не дает мне покою!» — «Кармилан!» — раздалось еще раз тихо и жалобно из пещеры, и Вильм в страхе опрометью бросился домой.

Однажды ночью у самой Стинфольской пещеры, плывя в лодке и шаря своим длинным веслом по дну морскому, он вдруг зацепил за что-то. Ветер поднимался; темные тучи застилали небо; лодку сильно качало; но Вильм упорно стоял на своем и тянул и тащил весло свое; тогда вдруг как бы сорвавшись оно пошло свободно и легко; Вильм подумал, что весло сломалось.

В ту же минуту показалось на поверхности воды что-то темное, круглое, прозвучало слово «кармилан»; Вильм протянул руку, хотел схватить, но вдруг все исчезло; месяц заволокло тучами, буря разыгралась. Рыбак пристал к скалам, лег отдохнуть и уснул. Обычные сны не покидали его. Когда Вильм проснулся, солнце уже ярко светило, и море было тихо и гладко как зеркало. Он только было хотел снова отправляться на работу, как увидел — издали по воде, что-то прямо плыло на него. Вскоре он различил лодку; на ней не было ни парусов, ни весел. Кто-то сидел в ней. Это был сухощавый маленький старичок в желтом полотняном платье и в высоком красном колпаке, с закрытыми глазами, неподвижный как мертвец. Напрасно Вильм окликнул его — тот не отвечал. Тогда рыбак хотел привязать к лодке веревку и оттащить ее в сторону, но тут старик стал как то странно шевелиться, и невольный ужас охватил рыбака.

— Где я? — спросил он по-голландски, глубоко вздохнув. Вильм знал несколько этот язык; он научился ему у голландцев рыболовов, а потому ответил старику, назвав ему по имени тот остров, и в свою очередь спросил кто он и, что ему надо?

— Я пришел на розыски Кармилана.

— Кармилана? Пресвятые небеса! Да что же это такое? Что это за Кармилан? — воскликнул он.

— На такой вопрос я не могу отвечать.

— Что такое Кармилан, спрашиваю я?

— Теперь — ничто! Но прежде был один из богатейших судов с золотом.

— Где он погиб?

— Не знаю где именно; с тех пор прошло много времени, но я прихожу сюда и здесь отыскиваю золота. Хочешь помочь мне? Добыча пополам.

— Охотно! Но как?

— Как? Надо быть храбрым, чтобы согласиться на мои условия. Будь в полночь на самом пустом и одиноком месте острова; возьми с собою провожатого и корову. Корову заколи, сними шкуру и вели себя крепко в нее завернуть, затем ляг и лежи смирно; к часу ты уже будешь знать где сокровища Кармилана.

— Нет, этого я не хочу! Так погубил злой дух и старого Энгроля. Прочь от меня, нечистая сила!

Старик зашипел от злости; он проклинал и бранил рыбака, но тот более не слушал, проворно гребя и вскоре обогнув скалу, скрылся.

Но Вильм не устоял; по прежнему не занимаясь работою, он все нищал и нищал, а между тем предложение старика его соблазняло и манило; не в силах долее противиться злому духу, он решился ему отдаться.

Напрасно Каспар возражал другу, напрасно старался удержать от гибели, Вильм шел на нее очертя голову. Решили заколоть последнюю корову, которую прежде ни один из них не хотел продавать. Каспар по слабости уступал другу своему. Сам пошел за ним ночью и сам вел корову. Кругом все было глухо и пусто: болота, леса, изредка пролетала вспугнутая птица; черными пятнами лежали тени гор на вязком топком болоте. Одинокие пешеходы с трудом пробирались. Местами огромные камни преграждали путь их; кругом вздымались дикие скалистые горы; скрытые в густом тумане. Редко бывала там человеческая нога. Рыбаки остановились, готовясь к жертве.

— Вильм! Умоляю тебя! Опомнись! Вернемся! Не губи себя! Не отдавайся ты злому духу! — просил бедный Каспар.

— С ума ты сошел! Да чем мы жить с тобой станем!

— Чем жить? Я буду работать с утра до ночи, я ничего не пожалею для тебя, я все готов сделать, только живи ты честно, по-божески!

— С твоих трудов не разживешься! Нет, брат, думать больше нечего! А жаль тебе коровы — так бери, веди ее назад, я здесь покончу с жизнью. У меня рука не дрогнет, вот и нож с собою! — и он вытащил нож.

Нечего было делать бедному Каспару. Закололи они корову, а буря становилась все шумнее и шумнее, гром гремел, дождь лил как из ведра и пока они снимали кожу, промокли до костей. Каспар крепко завернул Вильма в кожу и, спросив его еще раз не нужно ему ли чего, — пошел домой, горько плача. Буря ревела, молния сверкала, дождь наполнял болота, и Вильму казалось, что вода подступает к нему, еще минута — и он захлебнется. Завернутый в кожу, он не мог пошевелиться; она туго облегала его, от дождя прилипая все более и более; вода поднималась; вот уже струйка побежала в ухо. Вильм старался высвободиться, поднять голову; он не смел призвать на помощь Бога, но ему страшно было обратиться и к той силе, которой уже отдался.

Он забылся. Вдруг резкий холодный ветер пробудил его. Открыв глаза, он увидел бушующее море и при частом сверканьи молнии — разбитое судно, летевшее по волнам. Поднялся ужасный смерч, налетел на Вильма и подняв его понесся дальше. Несчастный в ужасе закрыл глаза; его ударило о скалистые горы, окамлявшие болото. Там все было спокойно, вода тихо журчала, и Вильму слышалось словно церковное пение. Сначала он думал, что ошибается, но вслушиваясь, узнал и псалом, который слыхал прежде у голландских рыболовов. Голоса неслись из долины. Вильм с трудом пододвинулся к камню и приподняв на него голову увидел шествие, идущее прямо на него. На всех лицах выражалось горе и тревога, а с мокрой одежды капала вода. Подойдя к нему, все умолкли. Спереди шли музыканты, затем моряки, потом рослый здоровый человек в старинном платье, шитом золотом, с мечом за поясом и с рупором в руке. Налево шел маленький негр, который нес трубку и давал по временам курить своему господину. Последний остановился прямо перед Вильмом; по обе стороны от него разместились прочие, одетые не так нарядно, как он. Все курили трубки. Позади шел также народ: там были и женщины, иные с детьми на руках, другие держали их за руки; все в богатой, но чужеземной одежде. Кучка голландских матросов заключала шествие, и у каждого была крошечная трубочка в зубах и полон рот табаку.

Вильм со страхом смотрел на них. Долго и молча стояли они перед ним; дым становился все гуще и гуще; они напирали все ближе и ближе, и несчастному Вильму казалось, что вот-вот его затеснят, задавят; холодный пот выступил на лице его. Он вскинул глаза к верху и ужаснулся. У самого изголовья его сидел тот сухой старикашка так же мертво и неподвижно, как в первый раз; но теперь, точно нáсмех всему собранию, у него также была трубочка в зубах.

— Во имя того, кому вы служите, скажите, кто вы и чего вам от меня нужно? — в отчаянии вскричал Вильм.

Рослый человек затянулся табаком и затем, передав трубку мальчику, отвечал замогильным голосом:

— Я Альфред Франц Свельдер, командир амстердамского корабля «Кармилана», погибшего со всей командой на обратном пути из Батавии. Вот мои офицеры, вот храбрые матросы, вот пассажиры. Зачем вызывал ты нас из тишины морской? Зачем нарушил наш покой?

— Я желал знать, где сокровища погибшего корабля?

— На дне морском.

— Но где именно?

— В Стинфольской пещере.

— Как достать?

— Нырнуть.

— Много ли я найду?

— Больше, чем тебе когда-нибудь понадобится.

Старик зашипел, и все громко рассмеялись.

— Все ли? — спросил капитан.

— Все, мне больше ничего не нужно, — отвечал Вильм.

— Ну так прощай, да свиданья! — сказал голландец, и все собрались снова в путь. Музыканты выстроились впереди, и шествие двинулось в том же порядке и с тем же торжественным пением, как и пришло. Музыка становилась все тише и тише, и наконец вдали вовсе умолкла, заглушенная шумом и плеском волн.

Теперь Вильм собрал все свои силы, чтобы вырваться из оков. После долгого труда ему удалось вытащить одну руку, тогда он ею свободно распутал веревки и вылез вон. Без оглядки побежал он домой; там Каспар в забытьи лежал на полу. С трудом Вильм привел его в себя; Каспар опомнился и, узнав своего друга, заплакал от радости. Но не долго пришлось ему радоваться: Вильм опять затевал что-то недоброе.

— Я лучше живым пойду в ад, чем сидеть в этих голых стенах, — в отчаянии говорил Вильм, — ты меня ничем здесь не удержишь, и он схватил лучину, огниво и кремень и бросился из дому. Каспар пошел за ним и застал его уже на той скале, где Вильм намедни укрывался от бури. Он был уже готов спуститься на веревке в пропасть. Видя, что никакие доводы не помогают, Каспар и сам хотел лезть за ним, но Вильм велел ему держать верхний конец веревки, а другим опутав себя, стал спускаться. С трудом и большими усилиями добрался Вильм до скалистого выступа над самой водой, которая шумно плескалась, вздымаясь белою пеною. Жадно озирался Вильм, ища своей добычи, как вдруг увидел прямо под собою что-то блестящее. Он нырнул и выхватил оттуда тяжелый железный ларчик, полный золотых. Он поделился с товарищем радостною вестью о такой находке, но не удовольствовался ею, как убеждал его Каспар: он был жаден и ненасытен. Ему казалось, что это лишь начало его долгих поисков, он снова нырнул — в воде раздался громкий хохот, и Вильм Фальке пропал на веки. Каспар один вернулся домой, но уже не тем, каким вышел: его слабый ум не перенес таких потрясений, он бродил как помешанный, покинув дом свой и забыв работу. Какой-то рыбак говорил будто видел в бурную ночь, блуждавшего по берегу с прочею командою «Кармилана» и Вильма Фальке. В ту же ночь пропал и Каспар.

Не смотря на все розыски, его и след простил. Предание гласит, будто с тех пор в известные сроки в Стинфольскую пещеру приходит вся команда погибшего судна, а с нею и оба рыбака.

— А уж время за полночь зашло, — сказал студент, когда золотовщик кончил рассказ свой. — Я думаю, главная опасность миновала и нам можно спокойно спать; я по крайней мере не прочь от этого.

— Ну, до двух часов еще следовало бы посидеть, — заметил охотник, — это самое воровское время.

— Да, — подтвердил механик, — лучше еще посидеть. Вот бы нашему ученому барину и досказать нам, чего не докончил.

— Я не прочь, но ведь сосед мой, охотник, не знает начала.

— Это ничего, я воображу, что знаю, — весело сказал охотник, — начинайте.

Студент только что хотел начать, как послышался лай собак. Все притаили дыхание. В комнату вбежал лакей графини, с известием, что к харчевне приближаются десять или двенадцать вооруженных людей.

Охотник схватил ружье, студент пистолет, извощик вытащил из кармана нож, остальные взяли дубины и в немом отчаянии глядели друг на друга.

— На лестницу! — первый закричал студент. — Мы не сдадимся! Наперед положим хоть двоих или троих из них. — И он подал механику другой пистолет, сказав при этом, чтобы отнюдь не стрелять разом. Все стали у лестницы. Трое вооруженных шли впереди, остальные сзади. Прошло несколько минут. Дверь легонько скрипнула, послышался шепот, затем шаги, все ближе и ближе и наконец на лестнице показалось несколько человек, видимо не ожидавших такой встречи. Едва они показались, как охотник закричал:

— Стой! Еще шаг — и вы убиты. Прицеливай, ребята!

Разбойники отступили и, потолковав между собою, выслали переговорщика. Он подошел к лестнице.

— Эй вы, господа! — крикнул он, — оставьте-ка свои ружья да выслушайте нас. Мы вас не тронем и добра вашего нам не нужно, пустите нас только пройти. Вы нас все равно не одолеете, нас ведь много.

— А зачем же вам сюда? — вскричал студент, — или вы думаете, что мы вам на слово поверим? Нет! Вздор, нас не надуешь! Троньтесь только, так мы вас угостим!

— Выдайте нам барыню, нам больше никого не нужно, — продолжал разбойник, — мы ее пальцем не тронем, пусть ее люди едут к графу и привезут нам за нее выкупу 15 тысяч.

— Это что за уговоры? — в бешенстве вскричал охотник. — Прочь отсюда, не то я выстрелю!

— Стой! — закричал разбойник громовым голосом, — разве можно стрелять в безоружного человека, который идет на мирные переговоры. Ну и убьешь меня, что же из этого? За мною еще двадцать человек нашей братии; небось уж от них не уйдешь! Всех переколотят да и барыню возьмут. Если охотою не пойдет, так ей же хуже будет; а вот если ты сейчас же не бросишь ружья своего, то мы ей и за это отомстим.

— Собаки! С ними не шути! — пробормотал охотник. И правда, что толку в том, хот я и убью одного из них, графине же хуже будет, — продолжал он и, затем обращаясь снова к разбойнику, закричал: — Дайте нам сроку полчаса, я приготовлю графиню, она вед умрет со страха.

Разбойники согласились и ушли, оставив лестницу под караулом. Все в смятении пошли за охотником в комнату графини. Но там все было слышно, и графиня, бледная как полотно, дрожа от страха, в ужасе отворила дверь. Выслушав все, она твердо решилась перенести свое несчастье.

— Мне ничего больше не остается делать как отдаться им; я не желаю и не имею на то права, подвергать вас опасности из-за своего спокойствия.

Но все были тронуты несчастным положением графини и каждый старался высказать к ней участие.

— Я не могу пережить такого позора! — горячился охотник, — как я явлюсь к графу? Что скажу ему? Нет! Я пойду всюду за вами!

— Я также вас не покину, — говорил студент, проклиная при этом свой огромный рост, усы и бороду, которые мешали ему, как бы он желал, одеться в платье графини и, вместо ней, идти за разбойниками.

— О если только за этим дело, — вскричал молодой золотовщик, очарованный графинею, — если за этим дело, то надеюсь, что я могу служить графине.

И как она ни отказывалась, ее заставили принять это предложение; охотник и студент решились идти в виде спутников за графинею самозванкою. Началось переодевание. Кроме платья графини мальчику прикололи под шляпу несколько локонов с головы горничной, надели вуаль, опустили ее — и никто бы не заподозрил в ней мастерового.

Графиня же, с помощью служанки, облачилась в платье золотовщика, надвинула шапку на самый лоб, надела котомку, взяла посох, и в этом виде узнать ее было невозможно. Со слезами на глазах благодарила она новую графиню за ее великодушие, обещав ей самую быструю помощь.

— У меня к вам будет одна только просьба, — робко сказал переодетый мальчик, — в моей котомке есть небольшая коробочка, очень для меня ценная; спрячьте ее пожалуйста до моего возвращения.

— Непременно, и надеюсь, что вы сами за нею зайдете и этим дадите мне возможность хорошенько отблагодарить вас за ваше великодушие.

Мальчик не успел ответить, как внизу раздались голоса разбойников. Срок переговоров истек, все было готово к отъезду. Охотник сошел вниз и объявил, что не покинет графини и желает следовать за нею куда бы то ни было. Студент с своей стороны прибавил то же. Разбойники согласились, но с условием, чтобы провожатые были обезоружены. Остальные же проезжие должны были смирно выжидать отъезда графини.

Переодетый мальчик с опущенною вуалью сел в комнату графини, грустно подперши голову рукою. Охотник сидел в другом углу, остальное же общество в соседней комнате ожидало развязки.

Дверь распахнулась — красивый, статный мужчина, лет тридцати шести, в одежде походившей на военную, с орденом на груди, с саблею, держа шляпу с перьями в руках, вошел в комнату. За ним следовали два человека и остановились в дверях.

Низко поклонясь, он подошел к мнимой графине и, казалось, несколько смутился перед столь высокой и знатной особою. Он неловко начал речь свою, запнулся, снова начал и наконец продолжал:

— Графиня, бывают горькие случаи в нашей жизни, преодолевает их одно лишь терпение. Таково настоящее ваше положение. Верьте мне, что я не только ничем не оскорблю вас, как женщину, но отнесусь с должным почтением к вашему сану. Кроме пережитого вами испуга — вам более не придется жаловаться ни на что.

Тут он остановился, но, видя, что графиня молчит, он смелее стал продолжать.

— Я не такой разбойник, что режет и грабит людей по большим дорогам, меня обстоятельства привели к этой страшной жизни. Я хочу покинуть ее и навсегда ухожу отсюда, а для этого нам нужны деньги. Мы бы могли ограбить купцов или почту, но тут не обошлось бы без жертв, а я этого не желал. Муж ваш получил недавно наследство в пятьсот тысяч; из таких огромных денег конечно он может уделить нам, по нашему скромному требованию, только пятнадцать тысяч, а потому будьте так добры, напишите тотчас же при мне письмо к графу, с просьбою выплатить за вас немедленно пятнадцать тысяч. В противном случае, вы понимаете, мы принуждены будем изменить с вами обращение. К тому же, чтобы плата была передана нам одним человеком, обязанным строго молчать.

С напряженным вниманием следили прочие за всем, происходившим в комнате графини. Особенно встревожен был молодой золотовщик; он боялся как бы вновь произведенная графиня не выдала себя, решившись между тем, в случае неудачи обмана, лишить себя жизни, чем отдаться в руки разбойников. Мнимая графиня была в страхе не менее, если не более действительной. Разбойник приказывал ей писать, но что? Как назвать графа? Как ему писать?

Страх его усилился, когда атаман шайки подал ему перо и бумагу, требуя немедленно написать письмо.

Не знал мальчик, как к нему шел наряд графини, иначе он не боялся бы открыться; когда же он откинул вуаль, то разбойник был поражен красотою графини. Ее смелое мужественное лицо, казалось, внушало ему еще более уважения. Мальчик заметил это. Успокоясь несколько, он смело взял перо, «что будет, то будет!» — подумал он и написал коротко.

«Граф! Несчастная ваша жена задержана ночью на пути своем неизвестными людьми, которые требуют выкупу 15 тысяч. Деньги прислать в харчевню возле Шпесарта, с условием, чтобы никто об этом не знал кроме самого подателя денег. В противном случае мне угрожает долгое и тяжелое заключение.

Вас умоляет о скорейшей помощи несчастная жена ваша».

Окончив, он передал письмо разбойнику, тот прочитал, одобрил и затем просил графиню, кого она желает оставить при себе, охотника или служанку, и с кем из них отправит письмо к графу?

Графиня указала на охотника и на студента.

— В таком случае потрудитесь сделать надлежащее распоряжение, — сказал он, подзывая девушку к графине.

Бледная, дрожа от страха, подошла горничная за приказаниями. Снова наступила пытка для бедной графини.

— Мне нечего тебе приказывать, — сказала она коротко, — ты сама все знаешь, проси только графа как можно скорее выкупить меня.

— И сделать это тайно, — добавил разбойник, — у нас везде есть свои сыщики, мы все узнаем и тогда более не отвечаем ни за что.

Перепуганная девушка обещала все в точности исполнить и затем ее отпустили, приказав наперед отложить несколько белья и платья графини, так как с собою брать много вещей было неудобно. Затем разбойник поклонился, прося графиню следовать за ним. Она встала; студент и охотник пошли за ними, и все четверо спустились по лестнице.

Перед харчевнею стояли оседланные лошади. Одна с дамским седлом для графини, прочие же для спутников ее. Ее усадили, двое разбойников верхами стали по сторонам, охотник и студент сели на лошадей под таким же надзором. Раздался условный свисток, и все двинулись в пут.

Между тем оставшиеся в харчевне вздохнули свободно. Опасность миновалась, и если бы не мысль об уведенных товарищах, их бы пожалуй забавляло такое приключение.

Все только и говорили что о великодушном поступке золотовщика. Графиня даже плакала. «Как мне благодарить его? Он спас меня! Да, он пожертвовал, быть может, жизнью своей за меня, для него человека постороннего!» Их успокаивала несколько одна только мысль, что быть может пленникам удастся бежать.

Графиня решила тотчас же вернуться к мужу, все ему рассказать и с своей стороны сделать все, чтобы открыть притон разбойников и освободить пленников. Извощик хотел ехать прямо в город и там донести полиции, механик же продолжал путь свой.

Ночь прошла тихо, ничто более не тревожило наших путников. Но к утру графские слуги вбежали в комнату с известием, что сама хозяйка и работники ее лежат связанные и умоляют о помощи.

— Что за чудо! Неужто мы по пустому заподозрили их? Неужто мы ошиблись? — говорил механик.

— Какое ошиблись! Это все штуки, — сказал извощик, — они хотят скрыть дело, глаза отвести нам! Нет! Шалишь! Я помню, что было, как я вниз-то ходил! Нам сразу показалось подозрительным здесь, да это и лучше, по крайней мере мы были настороже, хоть что-нибудь да успели сделать, а то с перепугу не миновать бы графине рук их.

Все разделяли мнение извощика и решили прикинуться, будто поверили проделке этой. Сойдя вниз, стали развязывать и освобождать хозяев, соболезнуя о таком несчастий. Чтобы задобрить своих гостей, хозяйка взяла с них самую ничтожную плату.

Извощик, простясь с товарищами, поехал своею дорогою, двое мастеровых пошли вместе. Как ни была легка почти порожняя котомка мальчика, однако с непривычки графине она показалась очень тяжелою. Когда же прощаясь, хозяйка подала ей свою предательскую руку, то графиня, дрожа от страха, не смела поднять глаз. Она упорно молчала, боясь, чтобы ее не узнали по голосу. Механик, заметив это, скрыл ее смущение развязным своим разговором и, простясь с хозяйкой и затянув веселую песню, рука об руку с золотовщиком, отправился в путь.

— Теперь только я дышу свободно, — сказала графиня, отойдя шагов сто от харчевни. — Мне все казалось, что я не выберусь оттуда, что вот-вот меня узнают и схватят. О как я вам благодарна! Заходите ко мне в замок, там я поблагодарю вас.

В это время подкатила карета графини; мнимый золотовщик вспрыгнул туда, дверка захлопнулась и карета покатила.

Между тем разбойники ехали скорой рысью, не говоря с пленными ни слова, и только изредка перебрасывались между собою короткими словами о том, куда и как ехать. Они остановились на полянке; разбойники спешились; атаман помог слезть графине и свел ее под руку по крутому спуску. Внизу стояло несколько досчатых шалашей. Кругом долинки возвышались высокие голые скалы.

Грязные оборванные женщины выбежали навстречу разбойникам; целая стая собак вылетела с лаем и воем, с кучею щенят, и также бросилась на них. Атаман повел мнимую графиню в лучший шалаш, будущее жилье ее.

Внутри было все уложено звериными шкурами; сиденья в комнате не было. Все ее убранство заключалось в деревянной резной посуде, да одной кровати; на стене висело ружье — и только. Атаман удалился, и мнимая графиня просила его допустить к ней охотника и студента. Оба они вошли в шалаш и теперь оставшись одни, на свободе могли вдоволь наговориться. Золотовщик стал бранить разбойников, но товарищи остановили его.

— Как можно! Теперь надо быть осторожным! Ведь нас ни минуту не спустят с глаз и теперь наверное подслушивают, — тихо добавил студент.

— Вы не знаете всего, вы не знаете как мне горько! — со слезами говорил мальчик, — я не разбойников боюсь! Меня заботит совсем другое!

— Что такое?

— Да, это длинная сказка; дело в том, что отец мой, будучи отличным золотых дел мастером, женился на служанке важной графини, которая ей дала хорошее приданое, потом крестила меня и постоянно о нас заботилась. Вскоре умерли мои родители; тогда графиня велела отдать меня в ученье, спросив меня наперед, хочу ли я идти по дороге отца моего. Я с радостью согласился, она стала платить за меня. Я кончил ученье, тогда моя крестная мать прислала мне прекрасные камни, заказав обделать их в серьги и брошку. Вот эту работу я нес лично отдать благодетельнице своей. Нужно же было этим негодяям напасть на нас! Что, если графиня потеряет заказные серьги! Что я тогда буду делать? Ну, а как мне не поверят, что на нас в самом деле напали разбойники? Что тогда? Крестная мать ведь меня не знает! Каков же я буду в глазах ее? Что она обо мне подумает?

— Об этом не беспокойся, — сказал охотник, — у графини не пропадут твои серьги, а если бы даже и пропали, то она, во первых, заплатит за них, а потом даст тебе какое-нибудь удостоверение в этом. Однако нам лучше разойтись, — продолжал охотник, — всем нам пора отдохнуть.

Уже светало, когда усталые путники легли спать. Встав через несколько часов, они снова пришли к графине. После сна все они были веселее и бодрее. Охотник и студент рассказывали о том, что видели в разбойничьем стану, предупредив мнимую графиню, что ей в услуги назначена одна из грязных и оборванных женщин, встречавших их накануне. Решено было отказаться от ее услуг, и как только эта женщина явилась к ним, так ее услали, прося более не приходить; всякий чужой им был в тягость. Затем студент продолжал:

— Кроме вашего шалаша, графиня, там еще шесть таких; этот же по-видимому атаманов; он не так велик, как прочие, но гораздо лучше и богаче устроен. В прочих живут женщины и дети; разбойники же редко бывают дома, они чередуются и остаются тут по шести человек. Один стоит на карауле здесь поблизости, другой на дороге, а третий у опушки леса. Каждые два часа у них новая смена; кроме того, при всяком из них по две собаки, которые и шевельнуться не дадут. Так что о побеге нечего пока думать.

— Ну что делать! Будем терпеть, — сказал золотовщик. — Я отдохнул немножко, успокоился и теперь на все готов. А чтобы нам не проговориться и нас не подслушали, то давайте лучше рассказывать что-нибудь. Не хотите-ли нам теперь окончить начатый рассказ? — сказал он, обращаясь к студенту.

— Я уж и забыл о чем говорил, — сказал тот.

— Предание: холодное сердце.

— Да, да, да, теперь помню, ну если хотите слушать, так извольте, я готов.

Холодное сердце

(Окончание)

понедельник утром Петер пошел на завод и нашел там не только рабочих, но и других людей, не особенно приятных, а именно исправника и несколько полицейских. Исправник вежливо поздоровался с ним, спросил как он почивал, затем достал длинный список — в нем все значились его долги.

— В состоянии вы заплатить, или нет? — сурово спросил исправник. — И нельзя ли поскорее? У меня времени мало.

Петер растерялся, признался, что у него ничего нет, и предоставил полиции описывает и завод, и дом, и конюшни, и сараи — все, все. Когда исправник со своими помощниками занялся этим делом, он про себя подумал: — «В бор недалеко. Если Стеклушка меня надул, попробую с Чурбаном». Он побежал так быстро, как будто гналась за ним по пятам. Когда он мчался мимо того места, где он в первый раз говорил со Стеклушкой, ему показалось, будто невидимые руки старались удержать его; но он вырвался и добежал до границы, т. е. до рва, который он хорошо запомнил. Едва он успел прокричать, еле переводя дух: «Чурбан! Господин Чурбан!» — как великан с багром уже стоял перед ним.

— Ага! Пришел небось? — захохотал Чурбан. — Что, брат? Облупили молодца? Ну полно, не тужи. Все твои беды от этого дрянного Стеклушки. Если уж дарить, то надо дарить не скупясь, не так, как этот маленький скряга. Пойдем ко мне; потолкуем и посмотрим, сойдемся ли в цене.

«В цене сойдемся ли?» — подумал Петер. — «Что может он у меня потребовать? Что я могу ему продать? В кабалу, что ли, возьмет меня, чтоб я ему отслужил?» Они сначала шли круто в гору, потом вдруг очутились на краю глубокого, отвесного обрыва. Чурбан спрыгнул с него как ни в чем не бывало, но каков же был испуг Петера, когда его проводник вдруг вырос перед ним с башню, протянул ему ладонь, такую широкую как стол, и пригласил его сесть на эту руку! Однако не время было рассуждать: Петер сел на руку и зажмурился, а когда почувствовал под собою землю и открыл глаза, увидел Чурбана в прежнем виде, а в нескольких шагах — обыкновенный крестьянский дом. Светелка, в которую они вошли, отличалась от других только тем, что в ней, по-видимому, никто не жил. Все же убранство — деревянные стенные часы, широкие лавки, полки со всякой утварью — было такое же как везде. Чурбан усадил гостя к большому столу, вышел и воротился с большой кружкой вина и стаканами. Он налил гостю вина и завлек его в разговор о всякой всячине, и сам тоже много рассказывал о чужих краях, о прекрасных городах и реках — да так его разохотил, что он прямо признался, что смерть хотелось бы попутешествовать.

— Отчего-же, — с притворным добродушием возразил ему на это Чурбан, — можно и попутешествовать, и делом позаняться; мало ли что можно бы, только храбрость нужна, твердость, спокойный дух, а против этого есть помеха — глупое сердце. Вспомни-ка: сколько раз ты ощущал и в голове и в груди мужество и силу на какое-нибудь предприятие, а сердце завозится, заколотится, ты и струсишь, смутишься. А оскорбления? Незаслуженные обвинения? Не стыдно ли обращать внимание на такие пустяки? Разве тебе в голову ударило, когда тебя вчера обвинили обманщиком и негодяем? Или живот заболел, когда исправник пришел описывать твое имущество? Скажи сам — где ты почувствовал боль?

— В сердце, — отвечал Петер, прижимая руку к высоко поднимающейся груди; ему и теперь казалось, что сердце у него то куда-то глубоко западает, то выскочить хочет.

— Ты перебросал много сот гульденов на всяких нищих и попрошаек — какая тебе от этого польза? Пожелали тебе всяких благ и здоровья, но разве ты от этого стал здоровее? За половину этих брошенных денег ты мог бы держать хорошего доктора, а это для твоего здоровья было бы полезнее. А что тебя заставляло доставать из кармана деньги каждый раз, как нищий протягивал к тебе свою изодранную шапку? Сердце, опять-таки сердце, а не глаза и не язык, не руки и не ноги. Ты, как говорится, слишком все принимал к сердцу — так или нет?

— Но что же мне делать? Как это изменить? Вот хоть бы теперь: я всеми силами стараюсь его сдержать, а оно бьется до боли.

— Понятное дело! — засмеялся ужасный хозяин, — где тебе справиться? А ты вот отдай его мне — увидишь как тогда будет хорошо.

— Вам? Сердце отдать? — в ужасе воскликнул Петер, — да ведь я тогда сейчас умру! Ни за что!

— Ну конечно, если бы кто из ваших хирургов вздумал вынимать у тебя сердце, ты умер бы непременно. А я — дело другое. Впрочем ступай за мною, убедись своими собственными глазами.

Чурбан встал и повел Петера в небольшую каморку. Сердце его судорожно сжалось, но он о нем забыл, так удивило его то, что он увидел. На нескольких деревянных полках стояли стеклянные банки, наполненные какой-то жидкостью, а в каждой банке было по сердцу; кроме того на банках были наклеены ярлыки с именами; на одном написано было: «Сердце исправника Ф.», на другом — «сердце Толстого Исака», на третьем — «Сердце Богатого Плясуна», далее — «Сердце Длинного Шмуркеля», тут были сердца шести хлебных торговцев, ростовщиков, сердца восьми маклеров, сердце главного лесничего, словом сказать, коллекция знатнейших сердец в околотке.

— Видишь? — сказал Чурбан, — все эти люди сбросили с себя всякие тревоги и заботы; из этих сердец ни одно уже бурно не бьется, и бывшие владельцы их вполне довольны, что отделались от неспокойных жильцов.

— Но что же, однако, у них теперь в груди вместо сердца? — спросил Петер, у которого голова кругом шла от всего, что он видел и слышал.

— А вот что, — и он подал ему из ящика каменное сердце.

— Вот что! — молвил Петер, и мороз невольно пробежал по его спине. — Каменное сердце! Однако, г. Чурбан, ведь от такого сердца должно быть холодно в груди? А?

— Не то что холодно, а приятно прохладно. Зачем сердцу быть непременно теплым? Зимой оно все равно не согреет — рюмка водки в десять раз больше поможет от мороза, нежели самое горячее сердце, а летом, в жар — ты не поверишь как славно, свежо от этакого сердца. А главное — ни страха, ни испуга, ни глупой жалости, ничего такого не делается при каменном сердце.

— И это все, что вы можете мне дать? — недовольным тоном спросил Петер, — я у вас прошу денег, а вы мне даете камень.

— Ну, сотенки тысяч гульденов, я полагаю, хватит тебе на первый раз. Если ловко пустишь в оборот, можешь сделаться миллионером.

— Сто тысяч! — воскликнул, ушам не веря, бедный угольщик. — Ну, ну, не стучи так — скоро расстанемся. Хорошо, я согласен: дайте мне камень и деньги, а эту вечную помеху можете взять себе.

— Я так и знал, что ты малый не глупый, — ухмыльнулся Чурбан. — Пойдем же, выпьем еще, а там — денежки отсчитаем.

Они опять сели к столу, и пили до тех пор, пока Петер впал в глубокий сон.

Он проснулся от веселых звуков почтового рожка. Он сидел в богатой дорожной карете, катил по широкому шоссе, и когда выглянул из окна, то завидел горы Чернолесья далеко назади, в синем тумане. Сначала он не верил, что это он сам сидит в карете. И платье на нем было не прежнее. Но он так ясно помнил все, что с ним случилось, что наконец убедился и очень обрадовался. Только ему странно стало, отчего это ему ни капельки не жалко родной стороны, родных гор и лесов, из которых он уезжал в первый раз в жизни; даже когда он вспомнил о старухе матери, которая сидит одна, в нужде, в горе, да еще убивается по нем, не зная, что с ним сделалось — у него не нашлось ни слезинки. «Ах да! — спохватился он, — слезы и вздохи, грусть и жалость, это все из сердца, а у меня, по милости Чурбана, спасибо ему, сердце каменное, холодное».

Он приложил руку к груди — там было совсем спокойно и тихо. — «Если он на счет ста тысяч так же сдержал слово, как на счет сердца — славно!» — подумал он и начал осматривать карету. Ему попадались белье, платье всякого рода, но денег он долго не находил. Наконец он открыл сумку, а в сумке много и серебра и золота, и кредитных писем на имя первых банкиров во всех главных городах. — «Ну вот, теперь все устроилось так, как мне хотелось», — подумал он и ловко уселся в покойной карете.

Два года ездил он по свету и ничего не видал кроме почтовых станций, домов по сторонам в городах, да вывесок гостиниц, в которых он останавливался; впрочем он всегда нанимал человека, который показывал ему достопримечательности каждого города. Но его ничто не радовало, не занимало: ни дворцы, ни картины, ни музыка, ни театры; его каменное сердце ни в чем не принимало участия, его глаза и уши притупились ко всему прекрасному. Ничто не доставляло ему удовольствия, кроме еды и спанья; так он и жил: без цели ездил по свету, со скуки ел и со скуки же спал. По временам он припоминал, что ему было лучше и веселее, когда он был бедняком, и должен был постоянным трудом кормить себя и свою мат, что в то время его радовал каждый прекрасный вид, что он любил слушать музыку и пение, что он часто по целым часам радовался приходу матери в лес, к угольной куче, с незатейливым обедом. Когда он думал о прошлом, его особенно удивляло, что он теперь не может даже смеяться, тогда как прежде хохотал от всяких пустяков. Когда другие смеялись, он из вежливости растягивал рот, но ему совсем не было смешно. Он себя чувствовал необыкновенно спокойно, но довольным не мог назваться. И не тоска по родине или печаль одолели его, и просто пустота, скука, бесцельность. Наконец он решился ехать домой.

Первое, что он сделал — отправился к Чурбану, который принял его по-приятельски.

— Ну, — сказал он ему, — путешествовал я, всего насмотрелся: все глупости, скука одна. Вообще должен я сказать, что этот камень, который вы положили мне в грудь, пренесносная вещь. Он избавляет меня от многого; я никогда не сержусь, не огорчаюсь, но и не радуюсь, не веселюсь, точно живу на половину. Нельзя ли сделать его поподвижнее? А то, всего лучше — отдайте-ка мне мое прежнее сердце. Оно хотя и беспокоило меня подчас, а все же оно было живое, веселое, доброе, словом — хорошее было сердце.

Леший злобно засмеялся.

— Ну нет, погоди; как умрешь, тогда тебе возвратится твое живое, чувствительное сердце, — на радость или на горе. Это уж ты там увидишь, а здесь на земле не получишь — и не думай. Только вот что: ездил-то ты ездил, да без толку. А ты вот что сделай: поселись где-нибудь тут, построй себе дом, женись, пусти деньги в оборот. Ты до сих пор жил без дела, от праздности соскучился, да и сваливаешь все на это невинное сердце.

Петер согласился с Чурбаном, что он хандрит только от праздности, и тут же решил посвятить себя исключительно увеличению своего состояния. Чурбан подарил ему на разживу еще сто тысяч гульденов, и они расстались приятелями.

Скоро по Чернолесью пошла молва, что Петер воротился и стал еще гораздо богаче. Все у него пошло по прежнему. Его принимали везде, льстили ему, почтительно смотрели как он играл в большую с толстым Исаком. Только он теперь завел не стекольный завод, а лесную торговлю, впрочем больше для вида; а в сущности он промышлял тем, что отдавал в рост хлеб и деньги. Половина Чернолесья понемногу задолжала ему, и он драл с бедных немилосердные проценты, а хлеб отпускал им по тройной цене. С исправником он вошел в тесную дружбу, и как только кто не платит ему в срок, так исправник мигом налетает со своей ватагой, все опишет, оценит и выгонит все семейство в лес. Сначала это доставляло богатому Петеру некоторые неприятности. Несчастные, ограбленные им, толпами осаждали его дверь, мужчины умоляли об отсрочке, женщины старались умилостивить каменное сердце, дети плакали и просили Христа ради кусочка хлеба. Но когда он завел себе пару больших, сердитых псов и стал натравливать их на кого надо было, эта «кошачья музыка», как он выражался, разом прекратилась. Всего более досаждала ему «старуха» — так называл он свою мать. Она осталась без всего, когда продали дом и завод, а сын ее, возвратившись богачом, даже не осведомился о ней. Больная, слабая, одряхлевшая, она притащится, бывало, с клюкою к нему во двор. Войти в дом она не смела, потому что ее уже три раза оттуда выгоняли, но ей больно было существовать подаяниями чужих людей, когда родной сын мог бы доставить ей безбедную, спокойную старость. Но холодное, каменное сердце не могло быть тронуто бледными, знакомыми чертами, укорительно просящими глазами, протянутой исхудалой рукою. Иногда он, сердито ворча, завертывал мелкую монету в бумагу и высылал ей чрез слугу; он слышал ее дрожащий голос, когда она благодарила и желала ему всякого благополучия, слышал как она, покашливая, уходила — но он думал только о том, что опять понапрасну истратил несколько грошей.

Наконец ему пришло в голову жениться. Он знал, что во всем Чернолесье каждый отец охотно отдаст за него свою дочь, но он был очень разборчив. Он объехал весь лес, поглядел всех невест и ни одну не нашел достаточно красивою. Вот однажды говорят ему, что первая красавица и самая хорошая девушка во всем Чернолесье — дочь бедного дровосека, живет безвыходно дома, на танцы не ходит даже в самые большие праздники, и вдобавок отличная хозяйка. Узнав об этом чуде, Петер тотчас же решился на ней посвататься и поехал. Отец красавицы Лизы очень изумился посещению такого знатного господина, но еще более изумился, узнав, что это богач Петер, и что он желает сделаться его зятем. Он не думал долго — как было не схватиться за такое счастие! Он был уверен, что наступил конец его бедности и заботам, и дал слово, даже не спрашивая дочери, которая, из покорности к отцу, беспрекословно пошла за богача.

Но невесело зажилось ей, бедной, в богатом доме мужа. Она считала себя хорошей хозяйкой, однако ничем не могла ему угодить. Ей было жалко бедных, и зная как богат ее муж, она не считала преступлением дать старухе грош или старику рюмку вина; но когда Петер это однажды заметил, то грубо крикнул на нее:

— Как ты смеешь бросать мое добро всяким бродягам и оборванцам! Сама нищая, так и принимаешь нищих? Смотри у меня, чтоб этого не было, не то…

Бедная Лиза долго плакала в своей комнатке, но не смела ослушаться жестокого мужа, и скоро прослыла еще более скупою, чем он. Но однажды она сидела на скамейке у крылечка, пряла и напевала песенку. Она была веселее обыкновенного, потому что погода была отличная, а Петер уехал в лес. Вдруг видит — идет старичок, а на спине у него большой, большой мешок, и издали уже слышно, как он тяжело дышит. Лиза с участием поглядела на него и подумала про себя, что такого старика грех так нагружать. Только что она это подумала — старичок перед самым домом споткнулся и чуть не упал со всем мешком.

— Ах, сжальтесь, хозяюшка, вынесите мне глоток воды! — заговорил старичок, — я дальше не могу идти, жажда замучила.

— Как можно в ваши годы носить такие тяжести! — сказала Лиза.

— Да, кабы не бедность! А то надо же жить, — ответил он, — такой богатой женщине где знать каково бедным, и каким благодеянием бывает глоток свежей воды в такую жару!

Она побежала в дом и налила в большую кружку не воды, а вина, да еще положила сверху небольшой круглый хлеб и вынесла старику. Тот поглядел на нее с удивлением, и на глазах его навернулись слезы.

— Я уже очень стар, сказал он, — но немногих видал людей таких добрых и сострадательных. За это вам будет хорошо и здесь и там. Господь не оставит вас без награды.

— И даже не долго заставит ее ждать! — раздался страшный голос за ними, — они оглянулись и увидели стоявшего тут Петера с налитым кровью лицом. — Так ты лучшим вином моим поишь бродяг? Да еще из мой собственной кружки? Вот тебе за это!

Лиза упала к его ногам и умоляла о прощении, но каменное сердце не знало жалости; он перевернул в руке кнут и с такой силою ударил ее в лоб кнутовищем, что она упала, бездыханная, на руки старику. Тут Петер все-таки как будто испугался; он наклонился, посмотреть жива ли она, но старичок заговорил знакомым голосом:

— Не трудись, Петер — ты сломал прекраснейший, благоуханнейший цветок всего Чернолесья, и он более никогда не зацветет.

У Петера вся кровь отхлынула к сердцу.

— Так это вы, господин Стеклушка? — сказал он в смущении. — Впрочем, что сделано, того не переделать — верно так надо было. Надеюсь, что вы на меня не донесете в суд?

— Негодяй! — возразил Стеклушка. — Какая мне нужда отдать твое тело виселице? Не земных судов тебе надо бояться, а других, более строгих, потому что ты продал душу свою нечистому.

— А если и продал, — закричал Петер, — то никто этому виной, кроме тебя, с твоими обманчивыми богатствами. Это ты сгубил меня своим коварством; по твоей милости я должен был искать помощи у другого, и на тебе ответ за меня.

Но едва он это сказал, как маленький леший начал расти и дуться — вырос большой, большой, глаза как плошки, изо рта пламя идет. Петер упал на колена и дрожал как лист — и каменное сердце не помогло. Леший точно тисками схватил его за ворот, повертел его, как ветер крутит сухую былинку, и бросил его оземь с такой силою, что ребра затрещали.

— Червь презренный! — загремел он, — я бы мог на месте разбить тебя, но ради этой невинной мертвой женщины, которая меня накормила и напоила, даю тебе восемь дней сроку. Если ты тогда не обратишься к добру, я приду и раздроблю тебя, и ты умрешь на веки во всех своих грехах.

Поздно вечером, прохожие завидели богатого Петера, лежавшего замертво на земле. Они его долго переворачивали со стороны на сторону и не могли разобрать, есть ли в нем еще жизнь. Наконец один вошел в дом, принес воды и спрыснул его. Тогда Петер глубоко вздохнул, открыл глаза, долго озирался, и наконец спросил про жену — но никто не видал ее. Он поблагодарил прохожих за помощь, потихоньку побрел в дом и стал везде искать — но жены его не было нигде: то, что сначала показалось ему безобразным сном, оказывалось действительностью. Ему начали приходить странные мысли. Чувствовать он не мог ничего — на то у него было каменное сердце, но умом он припоминал, что такая жизнь, какою он теперь живет, не ведет к добру — он это не раз слышал, да и видел на других. А между тем, он никого не знал, на ком лежало бы столько слез, проклятий, отчаяния, и наконец — убийство! И кого? жены! Доброй, покорной, невинной! Сердце не говорило, потому что у него уже не было более сердца, но голова работала; он провел мучительную ночь, а когда заснул прерывистым, тяжелым сном, его ежеминутно будил тихий знакомый голос — голос убитой жены его, — который говорил ему: «Петер, достань себе сердце потеплее!»

Следующий день он провел в трактире, чтоб заглушить докучные мысли, но они не отставали от него. К этому прибавилось новое беспокойство. Он всем говорил, что жена его ушла к больному отцу на побывку, и ему конечно поверили; но ведь должны же были наконец узнать, что ее там не бывало, а тогда что? Да и страшная угроза, оскорбленного им лешего не выходила у него из ума.

Так прошло шесть ужасных, бесконечных дней. А по ночам, все тот же голос твердил ему, да так ласково, так жалостно: — «Петер, достань себе сердце потеплее!» Наконец на седьмой день он не выдержал: оделся в лучший наряд, отправился в еловую чащу и нерешительно проговорил заклинание.

Стеклушка тотчас же явился, только не ласковый, приветливый, как в первый раз, а мрачный и печальный; он был весь в черном, а на шляпе развевался длинный черный флер. Петеру не нужно было спрашивать, по ком он надел траур.

— Чего тебе надо от меня? — спросил он тихо.

— Ах, господин Стеклушка! Ведь мне осталось еще одно желание, — ответил Петер с опущенными глазами.

— Разве у каменного сердца могут быть желания? У тебя все есть, что требуется для удовлетворения твоих низких наклонностей. Я едва ли исполню твое желание.

— Но ведь вы предоставили мне три желания; одно по уговору еще за мною.

— Да, но я тоже имею право не исполнить его, если оно безрассудно. Говори.

— Возьмите у меня этот мертвый камень, отдайте мне мое живое сердце!

— Да разве со мной ты сторговался? Чурбан я, что ли, который дарит богатства и каменные сердца? Ступай к нему, у него требуй своего сердца.

— Увы, он его ни за что не отдаст!

— Ты мне жалок, при всей твоей испорченности, — сказал Стеклушка после некоторого размышления. — Твое желание не безрассудно, поэтому я не могу отказать тебе, по крайней мере в моей помощи. Слушай же. Сердце твое ты никогда не получишь никакими силами, а хитростью — может и удастся, потому что Чурбан глуп, хоть и считает себя ужасно умным.

Леший дал Петеру крестик из чистого стекла и научил его, что ему делать.

Петер отправился прямо в трущобу к Чурбану.

— Что? Жену убил? — встретил его тот с ужасным смехом. — Дело житейское — да и поделом ей: зачем мотала мужнино добро. А только тебе придется теперь на время уехать за границу, и ты пришел за деньгами, так, что ли?

— Отгадал, — ответил Петер, — только давай побольше — до Америки далеко.

Они вошли в хату. Пока Чурбан доставал из сундука свертки золота и раскладывал их на столе, Петер заговорил:

— Как ты, однако, ловко надуваешь, Чурбан! Уверил же ты меня, что положил мне камень в грудь, а мое сердце у тебя!

— А разве не так? — с удивлением спросил Чурбан, — разве ты чувствуешь свое сердце? Разве оно не холодно как лед? Разве ты ощущаешь страх, или печаль, или раскаяние?

— Ты только отупил мое сердце, но оно все-таки у меня в груди, и у толстого Исаака есть — он мне сам сказал. Где тебе незаметно вынуть у человека из груди сердце! Для этого надо быть колдуном.

— Но уверяю же я тебя, — с досадой возразил ему Чурбан, — что у тебя и у Исаака, и у всех богатых людей, которые имели со мною дело, все такие холодные, каменные сердца, а настоящие у меня здесь хранятся.

— Какой ты однако мастер врать! — засмеялся Петер. — Неужели, ты думаешь, я в чутких краях не видал таких фокусов? Сердца у тебя из воска поделаны. Ты богат, это так, только уж никак не колдун.

Великан осердился и бросился к своей каморке.

— Иди сюда, — крикнул он Петеру, — прочти-ка все ярлыки: видишь — вон и твое сердце. Видишь как его дергает? Разве так можно сделать из воску?

— Да уж из воску! — дразнил его Петер. — Как ты себе хочешь, а уж ты не колдун: фокусник — пожалуй, только не колдун.

— Да я тебе докажу! — сердито крикнул тот. — Сейчас сам почувствуешь, твое это сердце или нет.

Он проворно расстегнул Петеру камзол, вынул из груди камень, взял из банки настоящее сердце, дохнул на него и ловко положил на место; в ту же минуту Петер почувствовал, как оно забилось.

— Ну что? Теперь каково? — спросил Чурбан с усмешкой.

— Твоя правда! — ответил Петер, тихонько доставая из кармана крестик. — Ну, признаюсь, — я бы никогда не поверил!

— Вот видишь ли, что я настоящий колдун! Однако, давай-ка его назад.

— Позвольте, позвольте! — отстранил его Петер, отступив на шаг и подняв перед ним крестик. — Этого хочешь? Что? Попался? — и он начал читать все молитвы, какие только приходили ему на память.

Чурбан начал ежиться, жаться, сделался совсем маленьким, упал на землю, валялся и вился у него в ногах как червь, и так стонал, что кругом все сердца затрепетали и застучали — точно часы у часовщика. Петеру стало страшно, он выбежал вон из хаты, вскарабкался, сам не помнил потом как, на отвесный обрыв; он слышал как Чурбан поднимался, топал ногами, метался, проклинал его, — но он благополучно добрался до верху и побежал прямо к чаще. Разразилась ужасная буря, гром перекатывался не переставая, молнии направо и налево от него падали на деревья, но он, невредимый, добежал до владений Стеклушки.

Его сердце радостно билось, только потому, что оно опять билось. Но вдруг он с ужасом припомнил всю свою жизнь за последние годы: припомнилась старуха мать, брошенная на произвол нужды, красавица жена, убитая из скупости! Он сам себе казался отверженцем из людей и горько плакал, когда дошел до ели Стеклушки.

Маленький леший сидел под своей елью и курил маленькую трубочку; лицо его было ласковее, веселее.

— О чем ты плачешь, Петер? — спросил он. — Или не получил обратно сердца?

— Ах, тогда я бы не плакал, — вздохнул Петер, — когда у меня в груди лежал камень, глаза мои всегда были сухи, как земля в поле. В том-то и дело, что я получил обратно свое настоящее сердце, и оно разрывается на части, как подумаю, что я наделал. Ведь я людей грабил, да еще травил собаками, а жену — вы ведь сами видели!..

— Петер, ты великий грешник, — торжественно сказал Стеклушка, — деньги и праздность довели тебя до того, что сердце у тебя сделалось каменное, не знало более ни радости, ни горя, ни сострадания, ни раскаяния. Но теперь ты искренно раскаялся, а это много значит. Может быть, я еще могу что-нибудь сделать для тебя.

— Ничего не надо, ничего не хочу! — отвечал Петер и грустно понурил голову. — Для меня все кончено, в жизнь мою мне не радоваться; что мне одному делать на свете? Мать моя никогда меня не простит; да может быть я ее загнал в могилу. Я изверг, чудовище! А Лиза, моя бедная жена! Лучше убейте и меня, господин Стеклушка, — один конец!

— Хорошо, если непременно желаешь — можно. Топор у меня недалеко.

Леший не торопясь выколотил трубочку и спрятал ее в карман, потом встал и медленно ушел за ель. Петер, не переставая плакать, сел на траву; жизнь ему была противна; он равнодушно ждал смертного удара. Немного спустя он услышал за собою шаги. — «Это он идет», — подумал он, и не шевельнулся.

— Оглянись-ка сначала, Петер! — раздался голос Стеклушки.

Он утер глаза, оглянулся — и увидел жену и мать, которые ласково глядели на него.

— Лиза, ты жива? — радостно вскричал он и вскочил, — и ты, матушка? И вы простили меня?

— Они тебя прощают, — ответил за них Стеклушка, — потому что ты искренно раскаялся; все будет забыто. Воротись в отцовскую хату, и будь по-прежнему угольщиком. Если ты хороший человек, ты будешь уважать свое ремесло, и люди будут тебя более любить и почитать, чем если б у тебя было десять бочек с золотом.

Так сказал Стеклушка и простился с ними.

Великолепный дом богача Петера более не существовал: его зажгла молния, и он сгорел дотла, со всеми сокровищами. Но до отцовской хаты было недалеко: все трое направились прямо туда, даже не думая о постигшем их полном разорении. Но как же удивились они, когда, на месте убогой хаты, они нашли красивый, удобный крестьянский домик со всеми принадлежностями, лошадью, коровой, домашней птицей, всякой хозяйственной утварью и запасами! Роскоши — никакой, но все было чисто и удобно.

— Это подарок доброго Стеклушки! — воскликнул Петер.

— Какая прелесть! — сказала Лиза, — и здесь я буду чувствовать себя гораздо больше дома, чем в больших хоромах, с толпой прислуги.

С этих пор Петер сделался добрым, трудолюбивым человеком.

Он жил тихо и счастливо, и впоследствии, когда у него были уже седые волосы, он часто говаривал:

«Лучше довольствоваться немногим, нежели иметь деньги и всякое добро, но при этом — холодное сердце».

Так прошло дней пять, а выкупа еще по-видимому не было. Пленники выходили из терпенья; страшные подозрения начинали мучить их.

— Мне сил нет долее терпеть! — сказал однажды охотник: — я убегу отсюда, во что бы то ни стало. Я решусь на убийство, лишь бы освободиться. Общими силами мы может быть и сладим. Я должен вам сказать, что за разбойниками следят — это выболтали мне бабы; а чуть им придется плохо, они убьют нашу графиню, это я тоже слышал.

Мальчик заплакал, закрыв лицо руками.

— Полно, что плакать, время еще терпит, они не приступили еще к нам с ножом к горлу, мы и сами не сплошаем, — утешал охотник. Слушайте же: как только ночь наступит, я выхожу из шалаша и иду прямо на караульного; он конечно окликнет, а я ему в ответ скажу, что графиня внезапно заболела и, прежде чем он опомнится, я сшибу его с лошади, затем приду за вами и мы все втроем уже нападем на второго, а с третьим и подавно сладим.

Охотник разгорячился, глаза его блестели, мальчику сделалось даже страшно; он только было хотел отговаривать его, как дверь тихонько отворилась и в шалаш скользнул кто-то. Это был сам атаман. Тихонько притворив за собою дверь, он махнул рукою, чтобы пленники сидели смирно, и затем обратясь к мнимой графине, начал:

— Графиня, вы в плохом положении. Ваш муж не сдержал слова и не прислал требуемого выкупа; мало того, он поднял на ноги полицию; по лесу ходят вооруженные люди, разыскивают нас. Одно из двух: или жизнь ваша графу недорога, или он не верит нашему слову. А потому вы в наших руках. Что вы на это скажете?

В недоумении и испуге смотрели пленные друг на друга, не зная что отвечать. Мальчик боялся открыться, чтобы не было хуже.

— Я вас слишком уважаю, и не могу так жестоко поступить с вами. Но спасти вас я не в силах. Вот вам одно средство: хотите бежать со мной?

Такого предложения никто не ожидал.

— Большинство товарищей моих уходит в Италию, чтобы примкнуть к большой шайке; мне же это ремесло не по вкусу; я не могу служить под чужим началом, а потому хочу вовсе покинуть его, избрав себе другое занятие. Дайте мне слово, что вы своим влиянием поможете мне определиться на службу.

Мальчик в смущении молчал. Обманывать разбойника он не мог, признаться ему — не решался.

Разбойник продолжал:

— Я не требую многого, буду доволен всякой службою.

— Я сделаю все что могу, — едва проговорил мальчик, опустив глаза, — и буду утешаться мыслью, что помогла вам бросить это постыдное занятие.

Тронутый словами графини, атаман поцеловал ее руку и, шепнув ей, что бы она была готова через два часа, тихонько вышел вон. Пленники свободно вздохнули.

— Сам Бог послал ему такие мысли! — сказал охотник. — Можно ли поверить, что мы снова будем свободны!

Вскоре атаман вернулся. Он подал графине небольшой сверток.

— Потрудитесь переодеться в мужское платье, — сказал он, — так нам ловчее будешь бежать.

Затем он снова вышел. Охотник едва мог удержаться от смеха.

— Вот так славно! Вторичное переодеванье! — говорил он, — пожалуй это платье будет скорее по тебе.

Переодевшись золотовщик бережно спрятал платье графини, сказав, что желает сохранить его на память такого странного приключения!

Наконец пришел атаман, готовый в путь. Все они вооружились и пошли. Караульного у шалаша их не было, и потому они вышли никем незамеченные. Однако разбойник не повел их обычным путем, а позади шалашей завел в лесную чащу, прямо к крутой, почти отвесной скале. Взобраться на нее почти не было возможности; но вскоре путники приметили веревочную лестницу, спущенную с верху. Атаман шел впереди, подавая графине руку. На верху они нашли тропинку, которая вела прямо к большой дороге, как объяснил атаман. После трехчасового пути они присели отдохнуть, и атаман подал спутникам своим по куску хлеба и даже угостил вином.

— Я думаю, мы через час должны наткнуться на цепь солдат, которою обложен лес, тогда уже я попрошу вашего заступничества.

Отдохнув с полчаса, они пошли дальше. Уже начинало светать, когда раздался голос «Стой! Кто идет?» — и человек пять солдат подошли к ним, с приказанием идти за ними к офицеру и объявить кто они такие. Солдаты стали показываться со всех сторон; офицер сидел невдалеке под деревом. Только было он хотел начать допрос, как один из солдат вскричал:

— Какими судьбами? Григорий, наш охотник! Ты как здесь очутился?

— Я самый! Просто чудом спасся из рук этого народа!

Все дивились такой встрече; охотник же просил переговорить с офицером наедине и объяснил ему кто их проводник. Офицер передал радостную весть о сдаче самого атамана всем солдатам и затем сам повез пленников своих в город. Молодого золотовщика он взял к себе в карету. Весть о его благородном поступке вскоре разнеслась по всему городу, и всякий желал видеть храброго и доброго мальчика. Когда же его привели в ратушу, то его встретил и обнял почтенный человек, сам граф, и благодарил его со слезами на глазах за спасение жены его.

— Говори, что ты желаешь, чтобы я для тебя сделал, — сказал он ему. И мальчик вспомнил разбойнике. Он рассказал графу, что обязан жизнью атаману, который спас его, думая, что спасает графиню.

И граф дал слово помочь разбойнику. В тот же день граф повел счастливого мальчика к самой графине; она не знала как выразить ему свою благодарность. Призвав детей, она указывала на него, говоря: «Вот тот, который меня спас; благодарите его за то, что ваша мать осталась в живых».

После первой радости такой встречи графиня приказала человеку принести платье и котомку мальчика.

— Вот тебе в целости все, что ты мне отдал в ужасную минуту, — сказала она, — но я тебе не верну этого, я спрячу платье на память от тебя, и куплю за ту цену, которая была назначена для моего выкупа.

Мальчик даже испугался таким огромным деньгам.

— Извольте взять мое платье, если вам угодно, графиня, но денег от вас я не приму, а прошу у вас одного: позвольте мне в случае нужды обратиться к вам.

Как ни старались уговорить его, но напрасно, о деньгах он не хотел и слышать.

— Я было и забыл! — вдруг вскричал он. — Я совсем забыл, что в котомке у меня есть чужая вещь, которую я отдать не могу.

— Что такое? — полюбопытствовала графиня.

Мальчик вынул небольшую сафьянную коробочку.

— Это не мое, — сказал он, — я нес эти серьги и брошку моей крестной матери, это ее заказ. Графиня открыла коробочку и вскрикнула:

— Как? Эти камни ты несешь крестной матери своей, она сама тебе их дала?

— Да, и заказала отделать.

— О счастливый случай судьбы! Так ты стало быть Феликс, мой крестник!

— Неужто вы та самая графиня Зандова? И это стало быть ваш замок, именно тот замок, куда я шел? О как я рад! Хоть чем-нибудь я мог вам отплатить за ваши благодеяния!

— Отныне ты будешь моим сыном, — сказала растроганная графиня, — я буду заботиться о тебе как о родном.

И она сдержала слово. Она помогла крестнику стать на ноги, купила ему в городе лавку, дала денег для начала торговли, обзавела его всем; вскоре он разжился и стал известным мастером во всем околодке. Его похождения были всем известны и его уважали не только как искусного мастера, но и хорошего человека. Бывший его попутчик, механик, поместился также у него и часто они вспоминали о былых временах. Студент стал ученым профессором, но он не забывал своего товарища, с которым когда-то бедствовали вместе. Об атамане же разбойников дошли слухи, что он стал хорошим солдатом.

Золотовщик радовался этому; он с любовью вспоминал атамана, хотя и бывшего причиною стольким несчастий, но вместе с тем спасшего его жизнь.