Максимыч сидит на верхней палубе «Коммуны», затягивается папироской и тормошит за ухом Керзона. Лицо Максимыча покрыто странными царапинами. Керзон довольно мурлычет и щурит зеленые глаза. Одна лапа его аккуратно перевязана чистой марлей и торчит на отлете, кажется, что Керзон норовит с кем-то поздороваться за руку. Обступившие Максимыча краснофлотцы с других лодок вот уже полчаса просят рассказать его о том, что стало с «Пролетарием», когда на него налетел миноносец.

Максимыч долго мнется и, как бы нехотя, начинает:

— Ну и что ж тут рассказывать — пустячки одни. Полетели мы на дно, как топор в прорубь. Не перепугались — нельзя этого сказать. Обезумели только. Бегают все в темноте, кричат, царапаются. Меня два раза с табурета сшибли. Я уж Керзона держу крепче, а он, чудак котячий, тоже обезумел и царапает меня по силе возможности, а еще подводный житель. А Кандыба хуже всех — сущий котенок! Стреляться задумал, да комиссар к счастью заметил, вышиб наган. Ну, сели мы на грунт, зажгли переносные лампы. Тут очухались все немного, и Керзонка, прохвост, царапаться перестал. И вот, дорогие товарищи, комиссар начал речь держать.

Максимыч закурил новую папироску исподлобья строго взглянул на краснофлотцев.

Вот как он начал правильную речь свою: «Что же вы, говорит, елки с палкой, веру в себя потеряли? С чем съели ее? — говорит. Всех кругом советских подводников осрамили. Или не знали, на что шли? Если моряки, форму со звездочкой носите то и боритесь, как подобает советским морякам. И еще, говорит, это нас мировая буржуазия под воду загнала. Нам бы пахать да строить. Ну, а раз взялись бороться, так уж борись, обороняй Советскую страну до последнего вздоха. Пусть наши спокойно строят и на морские границы не косятся, за этим нас сюда послали.

Тут, говорит, один товарищ стреляться задумал. Барышня он, нытик. Позор. Мы не так богаты, чтобы краснофлотец из-за пустяка выбывал из строя. Жизнь в наших руках, говорит, так давайте же бороться за нее!»

Ну, ребята соглашаются конечно, такое на всех воодушевление нашло, да ведь, товарищи дорогие мои, воздуху-то у нас уже не было, только что если на одного Керзона вволю хватало. Тут уж многие на палубе корчатся, хрипят. Оттащили мы их в сторонку, начали к всплытию готовиться. А легли-то мы на глубине 220 футов. И воды в трюме набралось — ужас сколько… Туда, сюда, не можем подняться, отяжелели. Слышу — командир командует: «1500 ампер на вал!» Ой, думаю, не много ли будет, Алексей Семеныч? Сами знаете, такой силой тока слона убить можно.

К-а-а-ак рванется «Пролетарий» наш! Поднялся на несколько десятков футов и опять бедняга — на дно. Тут уж и я подумал: «Конец — амба».

Руки спустились… потихоньку с командиром прощаться начал.

Задыхались вовсе. И вот, дорогие мои товарищи! — Максимыч зябко передернул плечами. — Все вы знаете Петелькина. Лежал он до сих пор без абсолютного движения на палубе, с жизнью прощался. Перед этим говорил он мне: «Максимыч, неужели задохнемся? А жить-то как хочется»…

Ну, вот никто и не видел, как пробрался он в центральный пост, и не успел командир удержать его, как Петелькин повернул вентиль воздушной системы всего «Пролетария». Давление-то на 2.500 атмосфер, голубки мои! Это значит или всплыть или взорваться. Было у Петелькина всего два козыря — жизнь своя и «Пролетарий»… Вот он и поставил их на кон. Мы замерли, как истуканы. Только вдруг боцман как закричит: «Всплываем!» и вот давай плясать, песни петь и подпрыгивать. Вопит как оглашенный: «210… 170… 90… 40 футов!»

Командир каш оборачивается к штурману и с тихой такой улыбкой говорит ему: «Ну, товарищ штурман! Выходит, что поспеем мы в оперу». Тут и уразумел я, что все это они про оперу наврали нам, чтоб дух у ребят поддержать…

— Ну, а дальше-то что ж? Как всплыли-то? Не тяни, Максимыч!

— Ну и вот… Всплыли мы, открыли люки. Воздух, словно из пушки, выстрелом в лодку ворвался, ажно в ушах затрещало. Мы друг друга отталкиваем, подняли головы вверху, рты открываем, словно судаки на льду — п-а-атеха. А вечер выдался тихий такой, закат на конце моря красный, словно кумач…

Ну, и потопали мы потихоньку до дому. Пришли в гавань, я первым делом Керзона накормил, ну и все сели ужинать конечно.

Вот и все наша происшествие… Да, забыл вовсе. Петелькин командиру заявление подал. Уж и не знаю я, что там написано, только два часа они в каюте запершись сидели, но Петелькин заявление обратно не взял. Э, да ну вас! Кому что, а «Пролетарию» сегодня праздник!

Максимыч хитро подмигнул подводникам, загреб своего неизменного спутника Керзона под мышку и поплелся к трапу.

Выкрашенный в свежую краску, разукрашенный сигнальными флагами, покачиваясь на легкой волне, стоял «Пролетарий».

По палубе ходил, дымя из своей короткой трубки, от запаха которой чихали все портовые собаки, боцман «Пролетария» и, гордясь своей лодкой, поглядывал на другие.

Краснофлотцы то и дело ныряли в узкие люки, бегали на «Коммуну», приносили что-то, суетились.

В кают-компании «Пролетария» Кандыба трудился над приготовлением подарков.

— Кандыба. Длинная рыба! — Кричит вахтенный. — Идут, чтоб мне без отпуску а статься — идут.

С берега доносится дробь барабана и звонкая песня:

«По морям, по волнам,
Нынче здесь, завтра там»…

Петелькин держится в стороне от всех. За эти две недели работал он сосредоточеннее других, похудел и осунулся.

Когда пионеры выстроились, самый маленький из них Коля Кряков выходит на середину и развертывает красное, бархатное полотнище, на котором вышито:

«Товарищам подводникам, защитникам советских берегов, от пионеров дома коммуны „Красные вымпелы“».

Сложив руки на животе, кок сияет, как начищенная кастрюля. Над изготовлением по секретному рецепту компота для пионеров он трудился целые сутки, переругался в порту, требуя лучших фруктов, и надоел всей команде.

Пионеры сразу налетели на Кандыбу:

— Ух ты, дяденька, какой длинный!

— Товарищ, а когда вы под воду уходите, ты на пол ложишься?

Кандыба недоумевающие басит!

— Зачем же вот именно на пол?

— А как же? Встанешь головой, о потолок ударишься и прошибешь лодку. Потонете ведь?

Подарки валятся из огромных ручищ Кандыбы. Он не на шутку огорчается и пятится назад.

На выручку приходит комиссар.

— Он у нас, ребятки, самый добрый. Смотрите, сколько подарков вам приготовил!

Упавшим голосом Кандыба вызывает фамилии, раздает подарки.

— Получайте, вот именно. Вася Алексеев, Самуил Ройзман, Катя Смирнова…

Все собираются в кружок, появляется струнный оркестр. Краснофлотцы вместе с пионерами дружно поют:

«Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы — пионеры, дети рабочих.
Близится эра лучших годов.
Клич пионеров — „Всегда готов“».

Петелькин, одиноко стоявший в стороне и думавший одному ему известные думы, махнул рукой и неуверенно поднялся наверх. Потом вернулся и пуще прежнего нахмурился…

Совсем поздно вечером, когда дрожит на черном небе отблеск от огней города и корабельные разноцветные огни озорными яркими дорожками пляшут в чернильной воде, — подводники курят на верхней палубе «Пролетария», «вечерние» папиросы.

Отдыхают натруженные руки, жадно дышит грудь свежим морским воздухом.

«Пролетарий» дрожит в мелкой, упорной лихорадке.

Внутри лодки рокочут и фыркают дизель-моторы: «Пролетарий» готовится к большим осенним маневрам.

Кандыба сидит, обняв колени руками, и неподвижно смотрит куда-то, поверх товарищей.

— Вот Коля Кряков давеча. Выстрой, говорит, огромаднейшую лодку, и ко всем цветным братьям пронырнем. А? Товарищи! На другой язык переделать его слова, так и выйдет это то, за что мы боремся — за все, мирный пролетариат. Уж очень крепко у нас сделано: устанет партиец — ему комсомолец на помощь, задурит комсомолец — войдет ему блажь в голову, вот именно…

Кандыба косится на стоящего в стороне Петелькина.

— Тут ему и пионер на смену. А уж те какие дружные ребята! Взяли да за собой октябрят поставили. Накось, вот именно выкуси! Ну, и хорошо же во флоте работать! Оглянешься назад, увидишь, что там строится и что все на тебя надеются, — так, думается, от уверенности и силы лопнешь. Больше я ничего сказать не могу — вот именно.

С моря пришел миноносец. Разрезая черную ночь яркими стрелами своих прожекторов, миноносец задним ходом стремительно подлетел к гранитной стенке, отдал якорь и лихо остановился.

Краснофлотцы глядят на миноносец и молчат.

Максимыч вдруг встает во весь рост, вытягивается и, держа руки по швам, обращается ко всем.

— Товарищи! Давно хотел я вам свою думу поведать. Молчал все… не решался. Да вот пришли сегодня эти ребятки и стыдно мне стало, как это я десять лет плавал под водой, был на фронте, сидел в тюрьме — как же это я стою вроде, как на отшибе! И прошу я вас теперь, товарищи, заявление писать я не мастак, прошу я вас, дорогие товарищи, возьмите меня к себе в ленинскую партию. Кстати и комиссар здесь… Прошу вас поручитесь за меня — не раскаетесь!

Краснофлотцы от неожиданности долго не отвечают, потом бросаются к Максимычу.

Если бы не была так близко под ногами вода и палуба была бы пошире, то пришлось бы Максимычу взлететь под крепкими краснофлотскими руками к черному небу.

Кандыба дергает Максимыча за рукав, кричит во все свое луженое горло.

— Поручаемся, Максимыч! Оставайся только! Я тебе со всего города котят натащу — вот именно.

Петелькин, одиноко стоящий в стороне, подается вперед, словно хочет сказать что-то. Потом срывает с головы бескозырку и бежит наверх.

В три прыжка перескакивает он трап, вихрем проносится по палубе «Коммуны» и стучит в дверь каюты.

Командир подводной лодки «Пролетарий» отодвигает от себя книгу и оборачивается.

— Товарищ командир! Я пришел к вам взять свое заявление назад. Считаю его недостойной слабостью для краснофлотца. Я заглажу свою ошибку — в этом можете быть уверены.

Командир улыбается, достает аккуратно сложенную бумагу. Он подает ее Петелькину, крепко жмет ему руку и мягко говорит:

— Я знал, что вы придете, товарищ Петелькин!

Петелькин выбегает из каюты, подходит к освещенному иллюминатору и почти вслух читает то, что написал он две недели назад, насмерть перепуганный морским происшествием:

«Заявление… Прошу вашего распоряжения о переводе меня из подводного флота в надводный»…

Горячая краска заливает лицо Петелькина. Не дочитав до конца, он рвет бумагу на мелкие клочья и выбрасывает за борт.

Озорной ветер подхватывает белые кусочки и прячет их далеко, далеко в море.

Море шумит. Кажется, что какой-то музыкант играет на гигантском инструменте, пробуя басовые клавиши.

Затаенными аккордами гудит море. Черные волны мягкими ударами покачивают «Коммуну», как ребенка в люльке.

Петелькин нагибается через поручни, долго смотрит на черные волны и неизвестно чему смеется:

— Ишь ты… какое.

Чему смеется Петелькин?