Каждую неделю, в среду, в общем зале перед началом занятий происходила торжественная молитва о даровании победы.
После молитвы все поворачивались влево, где висели портреты царя и царицы.
Хор начинал петь гимн «Боже, царя храни», — все подхватывали. Я подпевал во всю глотку. Голос у меня для пения был не особенно приспособлен, но я старался так, что даже надзиратель заметил мне однажды:
— Вы бы, Гориков, полегче, а то уж чересчур.
Я обиделся. Что значит — чересчур?
А если у меня на пение нет таланта, то пусть другие молятся о даровании победы, а я должен помалкивать?
Дома я поделился с матерью своей обидой.
Но мать как-то холодно отнеслась к моему огорчению и сказала мне:
— Мал еще. Подрасти немного… Ну, воюют и воюют. Тебе-то какое дело?
— Как, мам, мне какое дело? А если германцы нас завоюют? Я, мам, тоже об ихних зверствах читал. Почему германцы такие варвары, что никого не жалеют — ни стариков, ни детей, а почему же наш царь всех жалеет?
— Сиди! — недовольно сказала мне мать. — Все хороши… Как взбесились ровно — и германцы не хуже людей, и наши тоже.
Мать ушла, а я остался в недоумении: то есть как это выходит, что германцы не хуже наших? Как же это не хуже, когда хуже? Еще недавно в кино показывали, как германцы, не щадя никого, всё жгут — разрушили Реймсский собор и надругаются над храмами, а наши ничего не разрушили и ни над чем не надругались. Наоборот даже, в том же кино я сам видел, как один русский офицер спас из огня германское дитя. Я пошел к Федьке. Федька согласился со мной:
— Конечно, звери. Они затопили «Лузитанию» с мирными пассажирами, а мы ничего не затопили. Наш царь и английский царь — благородные. И французский президент — тоже. А их Вильгельм — хам!
— Федька, — спросил я, — а почему французский царь президентом называется?
Федька задумался.
— Не знаю, — ответил он. — Я что-то слышал, что ихний президент вовсе и не царь, а так просто.
— Как это — так просто?
— Ей-богу, не знаю. Я, знаешь, читал книжку писателя Дюма. Интересная книжка — кругом одни приключения. И по той книжке выходит, что французы убили своего царя, и с тех пор у них не царь, а президент.
— Как же можно, чтобы царя убили? — возмутился я. — Ты врешь, Федька, или напутал что-нибудь.
— А ей-богу же, убили. И его самого убили, и жену его убили. Всем им был суд, и присудили им смертную казнь.
— Ну, уж это ты непременно врешь! Какой же на царя может быть суд? Скажем, наш судья, Иван Федорович, воров судит: вот у Плющихи забор сломали — он судил, Митька-цыган у монахов ящик с просфорами спер — опять он судил. А царя он судить не посмеет, потому что царь сам над всеми начальник.
— Ну, хочешь — верь, хочешь — нет! — рассердился Федька. — Вот Сашка Головешкин прочитает книжку, я тебе ее дам. Там и суд вовсе не этакий был, как у Ивана Федоровича. Там собирался весь народ и судили, и казнили… — добавил он раздраженно, — и даже вспомнил я, как казнили. У них не вешают, а машина этакая есть — гильотина. Ее заведут, а она раз-раз — и отрубает головы.
— И царю отрубали?
— И царю, и царице, и еще кому-то там. Да хочешь, я тебе эту книжку принесу? Сам прочитаешь. Интересно… Там про монаха одного… Хитрый был, толстый и как будто святой, а на самом деле ничего подобного. Я как читал про него, так до слез хохотал, аж мать рассердилась, слезла с кровати и лампу загасила. А я подождал, пока она заснет, взял от икон лампадку и опять стал читать.
Пронесся слух, что на вокзал пригнали пленных австрийцев. Мы с Федькой тотчас же после уроков понеслись туда. Вокзал у нас находился далеко за городом. Нужно было бежать мимо кладбища, через перелесок, выйти на шоссе и пересечь длинный извилистый овраг.
— Как по-твоему, Федька, — спросил я, — пленные в кандалах или нет?
— Не знаю. Может быть, и в кандалах. А то ведь разбежаться могут. А в кандалах далеко не убежишь! Вон как арестанты в тюрьму идут, так еле ноги волочат.
— Так ведь арестанты — они же воры, а пленные ничего не украли.
Федька сощурился.
— А ты думаешь, что в тюрьме только тот, кто украл либо убил? Там, брат, за разное сидят.
— За какое еще разное?
— А вот за такое… За что ремесленного учителя посадили? Не знаешь? Ну и помалкивай.
Меня всегда сердило, почему Федька больше меня все знает. Обязательно, о чем его ни спроси — только не насчет уроков, — он всегда что-нибудь да знает. Должно быть, через отца. Отец у него почтальон, а почтальон, пока из дома в дом ходит, мало ли чего наслушается.
Ремесленного учителя, или, как его у нас звали, Галку, ребятишки любили. Приехал он в город в начале войны. Снял на окраине квартирку. Я несколько раз бывал у него. Он сам любил ребят, учил их на своем верстаке, делать клетки, ящики, западки. Летом, бывало, наберет целую ораву и отправляется с нею в лес или на рыбную ловлю. Сам он был черный, худой и ходил немного подпрыгивая, как птица, за что и прозвали его Галкой. Арестовали его совершенно неожиданно, за что — мы толком и не знали. Одни ребята говорили, что будто бы он шпион и передавал по телефону немцам все секреты о передвижении войск. Нашлись и такие, которые утверждали, что будто бы учитель раньше был разбойником и грабил людей на проезжих дорогах, а вот теперь правда и выплыла наружу.
Но я не верил: во-первых, отсюда ни до какой границы телефонный провод не дотянешь; во-вторых, про какие военные секреты и передвижения войск можно передавать из Арзамаса? Тут и войск-то вовсе было мало — семь человек команды у воинского присутствия, офицер Балагушин с денщиком да на вокзале четыре пекаря из военно-продовольственного пункта, у которых одно только название, что солдаты, а на самом деле — обыкновенные булочники. Кроме того, за все это время у нас только и было одно передвижение войск, когда офицер Балагушин переехал с квартиры Пырятиных к Басютиным, а больше никаких передвижений и не было.
Что же касается того, что учитель был разбойником, — это была явная ложь. Выдумал это Петька Золотухин, который, как известно всем, отчаянный враль, и если попросит взаймы три копейки, то потом будет божиться, что отдал, либо вовсе вернет удилище без крючков и потом будет уверять, что так и брал. Да какой же из учителя — разбойник? У него и лицо не такое, и походка смешная, и сам он добрый, а к тому же худой и всегда кашляет.
Так мы добежали с Федькой до самого оврага.
Тут, не в силах более сдерживать свое любопытство, я спросил у Федьки:
— Федь… так за что ж, на самом деле, учителя арестовали? Ведь это же враки и про шпиона и про разбойника?
— Конечно, враки, — ответил он, замедляя шаг и осторожно оглядываясь, как будто бы мы были не в поле, а среди толпы. — Его, брат, за политику арестовали.
Не успел я подробнее повыспросить у Федьки, за какую именно политику арестовали учителя как за поворотом раздался тяжелый топот приближающейся колонны.
Пленных было около сотни.
Они не были закованы, и сопровождало их всего шесть конвоиров.
Усталые, угрюмые лица австрийцев сливались в одно с их серыми шинелями и измятыми шапками. Шли они молча, плотными рядами, мерным солдатским шагом.
«Так вот какие они, — думали мы с Федькой, пропуская колонну. — Вот они, те самые австрийцы и немцы, зверства которых ужасают все народы. Нахмурились, насупились — не нравится в плену. То-то, голубчики!»
Когда колонна прошла мимо, Федька погрозил ей вдогонку кулаком:
— Газы выдумали! У, немецкая колбаса проклятая!
Возвращались домой мы немного подавленными. Отчего — не знаю. Вероятно, оттого, что усталые, серые пленники не произвели на нас того впечатления, на которое мы рассчитывали. Если бы не шинели, они походили бы на беженцев. Те же худые, истощенные лица, та же утомленность и какое-то усталое равнодушие ко всему окружающему.