У первой хаты меня окликнули:
— Кого черт несет? Эй, хлопец! Да стой же ты, балда этакая!
Из тени от стены хаты отделилась фигура человека с винтовкой и направилась ко мне.
— Куда несешься? Откуда? — спросил дозорный, поворачивая меня лицом к лунному свету.
— К вам… — тяжело дыша, ответил я. — Ведь вы товарищи…
Он перебил меня!
— Мы-то товарищи, а ты-то кто?
— Я тоже… — отрывисто начал было я. И, почувствовав, что не могу отдышаться и продолжать говорить, молча протянул ему сумку.
— Ты тоже? — уже веселее, но еще с недоверием переспросил дозорный. — Ну, пойдем тогда к командиру, коли ты тоже!
Несмотря на поздний час, в деревне не спали. Ржали кони. Скрипели распахиваемые ворота — выезжали крестьянские подводы, и кто-то орал рядом:
— До-ку-кин!.. До-ку-кин!.. Куда ты, черт, делся?
— Чего, Васька, горланишь? — строго спросил мой конвоир, поравнявшись с кричавшим.
— Да Мишку ищу, — рассерженно ответил тот. — Нам сахар на двоих выдали, а ребята говорят, что его с караулом к эшелону вперед отсылают.
— Ну и отдаст завтра.
— Отдаст, дожидайся! Будет утром чай пить и сопьет зараз. Он на сладкое падкий, черт!
Тут говоривший заметил меня и, сразу переменив тон, спросил с любопытством:
— Кого это ты, Чубук, поймал? В штаб ведешь? Ну, веди, веди. Там ему покажут. У, сволочь… — неожиданно выругал он меня и сделал движение, как бы намереваясь подтолкнуть меня концом приклада.
Но мой конвоир отпихнул его и сказал сердито!
— Иди, иди… Тебя тут не касается. Нечего на человека допрежь времени лаять. Вот кобель-то, ей-богу, истинный кобель!
Дзянь-динь!.. Дзик-дзак!.. — послышался металлический лязг сбоку. Человек в черной папахе, при шпорах, с блестящим волочившимся палашом, с деревянной кобурой маузера и нагайкой, перекинутой через руку, выводил коня из ворот. Рядом шел горнист с трубой.
— Сбор, — сказал человек, занося ногу в стремя.
Та-та-ра-та… тэта… — мягко и нежно запела сигнальная труба. — Та-та-та-та-а-а…
— Шебалов, — окрикнул мой провожатый, — погодь минутку! Вот до тебя тут человека привел.
— На што? — не опуская занесенной в стремя ноги, спросил тот. — Что за человек?
— Говорит, что наш… свой, значит… и документы…
— Некогда мне, — ответил командир, вскакивая на коня. — Ты, Чубук, и сам грамотный, проверь… Коли свой, так отпусти, пусть идет с богом.
— Я никуда не пойду, — заговорил я, испугавшись возможности опять остаться одному. — Я и так два дня один по лесам бегал. Я к вам пришел. И я с вами хочу остаться.
— С нами? — как бы удивляясь, переспросил человек в черной папахе. — Да ты, может, нам и не нужен вовсе!
— Нужен, — упрямо повторил я. — Куда я один пойду?
— А верно ж! Если вправду свой, то куда он один пойдет? — вступился мой конвоир. — Нынче одному здесь прогулки плохие. Ты, Шебалов, не морочь человеку голову, а разберись. Когда врет, так одно дело; а если свой, так нечего от своего отпихиваться. Слазь с жеребца-то, успеешь.
— Чубук! — сурово проговорил командир. — Ты как разговариваешь? Кто этак с начальником разговаривает? Я командир или нет? Командир я, спрашиваю?
— Факт! — спокойно согласился Чубук.
— Ну, так тогда я и без твоих замечаний слезу.
Он соскочил с коня, бросил поводья на ограду и, громыхая палашом, направился в избу.
Только в избе, при свете сальной коптилки, я разглядел его как следует. Бороды и усов не было. Узкое, худощавое лицо его было коряво. Густые белесоватые брови сходились на переносице, из-под них выглядывала пара добродушных круглых глаз, которые он нарочно щурил, очевидно для того, чтобы придать лицу надлежащую суровость. По тому, как долго он читал мой документ и при этом слегка шевелил губами, я понял, что он не особенно грамотен. Прочитав документ, он протянул его Чубуку и сказал с сомнением:
— Ежели не фальшивый документ, то, значит, настоящий. Как ты думаешь, Чубук?
— Ага! — спокойно согласился тот, набивая махоркой кривую трубку.
— Ну, как ты сюда попал? — спросил командир.
Я начал рассказывать горячо и волнуясь, опасаясь, что мне не поверят. Но, по-видимому, мне поверили, потому что, когда я кончил, командир перестал щурить глаза и, опять обращаясь к Чубуку, проговорил добродушно:
— А ведь если не врет, то, значит, вправду наш паренек! Как тебе показалось, Чубук?
— Угу, — спокойно подтвердил Чубук, выколачивая пепел о подошву сапога.
— Ну, так что же мы будем с ним делать-то?
— А мы зачислим его в первую роту, и пускай ему Сухарев даст винтовку, которая осталась от убитого Пашки, — подсказал Чубук.
Командир подумал, постучал пальцами по столу и приказал серьезно:
— Так сведи же его, Чубук, в первую роту и скажи Сухареву, чтобы дал он ему винтовку, которая осталась от убитого Пашки, а также патронов, сколько полагается. Пусть он внесет этого человека в списки нашего революционного отряда.
Дзинь-динь!.. Дзик-дзак!.. — лязгнули палаш, шпоры и маузер. Распахнув дверь, командир неторопливо спустился к коню.
— Идем, — сказал солидный Чубук и неожиданно потрепал меня по плечу.
Снова труба сигналиста мягко, переливчато запела. Громче зафыркали кони, сильней заскрипели подводы. Почувствовав себя необыкновенно счастливым и удачливым, я улыбался, шагая к новым товарищам. Всю ночь мы шли. К утру погрузились в поджидавший нас на каком-то полустанке эшелон. К вечеру прицепили ободранный паровоз, и мы покатили дальше, к югу, на помощь отрядам и рабочим дружинам, боровшимся с захватившими Донбасс немцами, гайдамаками и красновцами.
Наш отряд носил гордое название «Особый отряд революционного пролетариата». Бойцов в нем оказалось немного, человек полтораста. Отряд был пеший, но со своей конной разведкой в пятнадцать человек под командой Феди Сырцова. Всем отрядом командовал Шебалов — сапожник, у которого еще пальцы не зажили от порезов дратвой и руки не отмылись от черной краски. Чудной был командир! Относились к нему ребята с уважением, хотя и посмеивались над некоторыми из слабостей. Одной его слабостью была любовь к внешним эффектам: конь был убран красными лентами, шпоры (и где он их только выкопал, в музее, что ли?) были неимоверной длины, изогнутые, с зубцами, — такие я видел только на картинках с изображением средневековых рыцарей; длинный никелированный палаш спускался до земли, а в деревянную покрышку маузера была врезана медная пластинка с вытравленным девизом: «Я умру, но и ты, гад, погибнешь!» Говорили, что дома у него осталась жена и трое ребят. Старший уже сам работает. Дезертировав после Февраля с фронта, он сидел и тачал сапоги, а когда юнкера начали громить Кремль, надел праздничный костюм, чужие, только что сшитые на заказ хромовые сапоги, достал на Арбате у дружинников винтовку и с тех пор, как выражался он, «ударился навек в революцию».