Спустя несколько дней по возвращении Иуды пришла домой и его мать. Ее взяли с собой какие-то сострадательные путники, которым было с ней по дороге.

Она сильно изменилась за эти дни. Погас тот свет, которым энтузиазм и вера озаряли ее лицо, и тело ее еще больше пригнулось к земле.

Было утро, когда она возвратилась. Иуда только что встал и сидел еще в горнице. При виде матери лицо его потемнело; он молча поднялся с места и прошел мимо нее, не сказав ни слова привета. Лишь поздно вечером вернулся он и все так же, не говоря ни слова, бросился на постель и повернул лицо к стене.

Мать ощупью добрела до него и села у его изголовья.

-- Иуда! -- произнесла она дрожащим голосом и, ища его руки, протянула вперед свою, но тотчас же снова отдернула ее.

Тогда он сердито присел на постели, суровым жестом схватил ее руку и сказал с тяжелым, угрожающим ударением на каждом слове:

-- Я ничего не хочу слышать, -- понимаешь ты, ни одного слова! Один раз я позволил тебе меня одурачить, но это был первый и последний раз. Помни, что я говорю тебе, -- одно только слово, и я выгоню тебя из своего дома!

Мать вздохнула и повторила с мольбой:

-- Иуда!

-- Уйди от меня! -- воскликнул он: -- Оставь меня в покое! -- И он сердито оттолкнул ее. Она встала, вся дрожа, и побрела ощупью к своей постели. Он снова лег и заснул тяжелым сном.

Но мать с каждым днем все таяла и таяла и вскоре уже не могла подниматься с постели. Иуда ходил за ней с угрюмой, строптивой нежностью, но они почти не говорили друг с другом.

Прошел месяц и мало-помалу Иуда снова сделался самим собой. Первое время он с лихорадочным жаром кинулся в колею своей прежней жизни, цепляясь за свои прежние мысли, устремляясь к прежним своим целям. С течением времени к нему вернулось все-таки спокойствие; неуклонно, но машинально, совершал он, как и прежде, свой дневной труд для того, чтобы при наступлении вечера забыться тяжелым, глубоким сном. Благодаря постоянному, неослабному напряжению воли, он изгнал из своих мыслей то, что с ним произошло в пустыне; если же воспоминание, как далекое видение, порой мелькало пред его духовными очами, он старался избавиться от него, говоря себе, что это был сон.

Случалось, что при нем произносили имя Иоанна, и тогда он думал с пренебрежением: "Какое мне дело до Иоанна!"

И сознание, что эта мысль не стоит ему никаких, усилий, что она является у него совершенно естественно, наполняло его радостью.

"Все это теперь прошло, прошло навсегда". Одного он все-таки не мог обрести в себе вновь -- радости, доставляемой трудом, удовлетворения, приносимого платой за него. Это было для него все на свете, а между тем вокруг него оставалась пустота, которой ничто не могло заполнить, пустота, никогда не покидавшая его. Как бескровная тень, она следовала за ним, куда бы он ни шел, и когда, утомленный, он отправлялся на покой, она ложилась рядом с ним и покоилась возле него во время сна. Это был враг, невидимый, неосязаемый враг, с которым он не мог сразиться, которого не мог победить, но которого встречал глухим, настойчивым отпором.

В будущее он не дерзал больше заглядывать; одна уже мысль о нем мучила его; он жил изо дня в день, сгибаясь под дневной работой, как под добровольно взятым на себя бременем.

Однажды Иуда увидал на улице впереди себя двух проезжих, оживленно беседовавших друг с другом. Он не обратил на них особенного внимания, но все же заметил, что один -- его сосед, недавно возвратившийся из путешествия в Галилею.

Он шел быстрее их и скоро их нагнал. Проходя, он слышал обрывки из разговора, не вникая, однако, в значение слов, как вдруг его слух поразило одно имя. Это имя было Иисус.

Он остановился, до такой степени взволнованный, что все его тело задрожало, и пропустил мимо себя прохожих, рассматривая их смущенным взором. Они с изумлением взглянули на него, но он на это не обратил внимания. Долго еще после того, как они исчезли, он стоял неподвижно на том же месте и пристально смотрел им вслед.

Было утро; солнце уже высоко стояло на небе; из домов поднимался дым и повседневная жизнь была в полном разгаре.

Тогда Иуда собрался с мыслями. "За работу!" -- машинально подумал он: "Мне надо за работу приняться!" -- и он продолжал свой путь, повторяя про себя эти слова, хотя не находил в них никакого смысла. Вдруг он снова остановился, с жестом отчаяния схватил себя за голову и затем поспешно направился домой.

Это поразило его, как молния; он был еще почти оглушен и не был в состоянии мыслить связно. У него было только сознание того, что все, что он воздвиг за это время, все это разом разрушилось, и что он, в сущности, все время знал, что это так и будет.

Придя домой, он запер за собою дверь и бросился на постель, закрыв лицо руками.

Мысли вихрем носились в его голове. "Так это, значит, был не сон; это действительно случилось!". Да, он теперь понимал, что никогда и не верил, что это был сон, что он обманывал самого себя и знал, что себя обманывает. "Но, если это правда, то..." -- он не мог продумать своей мысли до конца, но пред ним точно мелькнуло что-то великое, что-то дивное, перед чем голова его закружилась.

И вдруг он увидел перед собой фигуру и лицо Иисуса и вспомнил все, каждое слово, каждый взгляд, каждое движение. И тогда ему сделалось страшно. Чего он боится, он сам не понимал, но он был во власти страха, смертельного страха...

Долго лежал он так; он знал, что час проходит за часом, но не имел сил вырваться из своего оцепенения. Он чувствовал, как мелко, как безразлично все другое сравнительно с тем, что наполняло его душу теперь.

Но вот ему пришла в голову одна мысль, и он с жаром ухватился за нее. Быть может, все это ничего не значит; быть может, это было просто случайное совпадение, и слышанное им имя принадлежит совсем другому человеку.

Он разом сделался опять спокоен и принял решение -- ему нужно будет удостовериться, прежде всего нужно будет удостовериться.

К нему вернулась его энергия; он отправился к соседу, произнесшему роковое слово, и стал его расспрашивать, все время сохраняя свое хладнокровие; ни на миг не изменился он в лице, ничем не выдал своего волнения. Этому способствовало также смутное чувство вражды, которое внушал ему этот человек, чувство, похожее на то, которое он испытал по отношению к Иоанну, и которое даже присутствие матери возбуждало в нем порой.

Сосед рассказал ему, что он слышал в Галилее об Иисусе и Его деятельности, о том, как молва о Нем протекла уже далеко, рассказал о чудодейственной силе, которую приписывали Его словам и Его воле. Сам Он называл себя Мессией, и многие верили, что Он, действительно, обещанный Богом Помазанник Его. Но большинство маловерно покачивало головами и считало Его обманщиком, ибо известно ведь было, что Он сын Иосифа, бедного плотника из Назарета.

Сосед был человек словоохотливый и, разговорившись, долго и подробно распространялся на эту тему, дополняя рассказ своими собственными мнениями и объяснениями.

Иуда слушал его молча. Когда он, наконец, ушел от него, на нем тяжелым бременем лежало сознание, что судьба его свершилась.

С этой минуты Иуда не знал больше покоя. Днем он ходил точно во сне, а ночью не мог заснуть; точно далекие голоса призывали его тогда; жуткая тревога гнала его прочь с постели, и он выходил в ночной мрак и бесцельно бродил и бродил, пока, обессиленный, не возвращался домой и не впадал под конец в забытье, в котором его преследовал все тот же неизменный, непонятный для него призыв. Образ Иисуса, точно видение, носился перед ним неотступно; по временам он чувствовал точно внезапный толчок, сердце его начинало усиленно биться, и тогда ему казалось, что он не один, что кто-то стоит с ним рядом, он не решался оглянуться, он знал, что это Иисус; ночью, когда он лежал с закрытыми глазами, им вдруг овладевало такое ощущение, будто кто-то склоняется над ним, и тогда он видел пред собой бледное лицо с этой улыбкой, от которой ему делалось стыдно. По вечерам же, когда солнце заходило, и небо пламенело на западе багрянцем, он часто видел фигуру Иисуса, направлявшуюся в сторону вечерней зари.

Порой он думал, что ненавидит Его, порой -- что Его боится; иногда у него являлось желание стать с Ним лицом к лицу, чтоб бросить Ему вызов и спросить: "Что Тебе нужно от меня? Что сделал я Тебе, чтоб Ты так меня терзал?"

Первое время он старался бороться с этим, неистово накидывался на работу, но мучительно чувствовал бесполезность этого средства и вскоре отказался от него.

Часто испытывал он поползновение открыть свое сердце матери, чтоб, быть может, таким путем обрести себе покой; но его отпугивало что-то в выражении ее лица, что-то, казавшееся ему родственным с его собственным душевным состоянием. Порой тот же оттенок выражения ему чудился и в других лицах; случалось, что на улице он схватывал обрывки разговора, находившиеся, по его мнению, в связи с его собственной судьбой и встречавшие отзвук в его сердце. Все точно сговорилось, чтоб увлечь его к цели, которой он не мог ясно различить, но которая наполняла его трепетом.

* * *

Однажды утром он проснулся окрепший телом и духом после короткой, глубокой дремоты. И в ту же минуту, как он проснулся, пред ним с ясностью предстало одно решение, как будто явившееся ему во сне. Он встал и торопливо оделся, затем отворил дверь в горницу, где лежала мать.

Она так слаба была, теперь, что он понимал, как недолго уже ей осталось жить. Когда он отворил дверь, она обратила к нему свое изможденное лицо с потухшими глазами, и снова увидел он в нем выражение, казавшееся ему зеркалом его собственной души. Но теперь ему подумалось, что он понимает его лучше, чем прежде, и как-то удивительно мягко и тепло стало у него, на сердце.

Он подошел к матери и бережно взял ее руку.

-- Мать, -- сказал он, -- я ухожу на несколько дней.

Она с трудом приподнялась на постели.

-- Уходишь?

В ее голосе слышался затаенный страх.

-- Да, мне надо отлучиться, но я скоро вернусь. Я попрошу старуху Марфу приглядеть за тобой.

Она снова бессильно опустилась на подушку.

-- Не замешкайся! -- испуганно и нерешительно взмолилась она. -- Не дай мне умереть без тебя!

Он попытался успокоить ее, но она прервала его.

-- Не замешкайся! -- повторила она. -- Я чувствую, что теперь уже недолго осталось.

Он не нашелся ничего больше сказать, высвободил свою руку, которую она удерживала с судорожной силой, и направился к двери. Мать повернула к нему лицо с напряженным, вопрошающим выражением.

-- Куда ты идешь? -- спросила она наконец.

Он остановился, хотел как будто подойти к ней, но потом передумал.

-- Не все ли это равно? -- сказал он жестким тоном. -- Какое тебе до этого дело?

И он поспешно вышел из комнаты. Но, когда он затворял за собою дверь, до него донесся слабый голос матери:

-- Господь да хранит тебя, сын мой!

И эти слова сильно его взволновали.

* * *

На следующий день вечером Иуда был в пустыне, У него сложилось представление, что он должен посетить то место, где произошла ночная встреча, -- что там он вновь обретет себе спокойствие и мир.

Долго скитался он в тщетных поисках. Надвигалась ночь, а с нею темнота. Дул холодный ветер. Истомленный, Иуда нашел себе наконец приют в горной пещере и заснул в ней тяжелым, глубоким сном без сновидений. Последней его мыслью было полное надежды: "завтра!"

Он рано проснулся на следующее утро. Сначала он не мог понять, где он, но когда отдал себе в этом отчет, им овладело глубокое уныние. Что-то смутно говорило ему, что не сюда хотел он идти, что другая цель была у него в виду.

Он присел на землю, погруженный в тяжелые, безотрадные думы. Солнце стояло красное над горизонтом; холодные порывы ветра мчались над широкой, голой пустыней. Всю свою жизнь прожил Иуда среди этой природы; обнаженные горы Иудеи постоянно ограничивали его кругозор; а между тем ему казалось теперь, что он их видит впервые. Теперь он почувствовал, что они замыкают в себе темницу, и его стало тянуть прочь, прочь отсюда, к чему-то светлому, солнечному. Он коченел здесь, коченел до дна своей души. Зачем он пришел сюда, -- ведь не это было у него на уме!

Он встал и пустился в обратный путь. Поднявшись на один из холмов, он увидал вдали светлые струи Иордана. Он остановился, устремив в эту сторону свой взор.

Там был Иоанн! Он сам удивлялся, что к мысли о нем теперь уже не примешивалась злоба. Он подумал: "Да разве к Иоанну хотел я идти?" Другая мысль налетела на него, но он поспешно оттолкнул ее, хотя и сознавал, что она снова и снова будет возвращаться и, в конце концов, одержит над ним верх.

Он медленно пошел дальше. Вдруг в его ушах прозвучало: "Я буду тебя ждать!" -- он сделал движение, выражавшее тревогу, и ускорил шаги, точно хотел от чего-то спастись.

* * *

Спустя два дня он вернулся домой. Был вечер. В дверях он встретил соседку Марфу, обыкновенно присматривавшую за его матерью, когда он бывал в отлучке. Она сказала ему, что больная так ослабела, что, по всей вероятности, не доживет до утра. Он отослал ее домой и вошел к матери.

Она лежала совершенно неподвижно и, казалось, не заметила его, когда он вошел. Он подумал было, что она уже умерла, и эта мысль вызвала в нем внезапное раскаяние; ему казалось, что он хотел сказать ей что-то перед ее кончиной, и что теперь, когда он явился слишком поздно, это будет вечно лежать тяжестью на его душе. Он наклонился и прислушался к ее груди; она еще дышала, совсем слабо, но правильно и ровно.

Иуда сел возле ее постели и стал ждать. Он спрашивал себя, что же это он хотел сказать ей. Теперь он не мог этого вспомнить.

Пурпурный отблеск заката проник в окно, сначала ярко осветил умирающую, потом медленно стал подниматься, скользнул над головой Иуды, побледнел и погас. Птичка, певшая на дереве перед домом, умолкла; сделалось так тихо, что он мог слышать дыхание матери, становившееся все слабей и слабей. Тогда снова на него напал страх, что она умрет, прежде чем он успеет поговорить с ней; он осторожно тронул ее за руку и шепотом произнес:

-- Мать!

Судорога пробежала по ее телу; она попробовала поднять руку, но не могла, зашевелила губами, но из них не вышло ни звука, и лицо ее приняло испуганное, молящее о помощи, выражение.

-- Мать! -- повторил он громче и наклонился к ней.

-- Это ты, Иуда? -- сказала она так тихо, что он скорей угадал, чем расслышал ее слова.

-- Да, это я! -- ответил он. -- Как ты себя чувствуешь, мать?

Она подняла веки, потом опять их закрыла, и рот ее болезненно передернулся.

-- Недавно пред моими глазами точно что-то блеснуло, -- это было солнце?

-- Да, -- ответил он.

-- Мне снилось, что ко мне вернулось зрение и что мне доведется еще раз увидеть все, и свет и все, прежде чем умереть. Но теперь опять стало темно.

-- Солнце зашло теперь, мать; поэтому и стало темно.

Она покачала головой, как бы показывая этим, что он не понял ее, вздохнула и снова сделалась безмолвна и недвижима.

Но Иуда думал с тоской: "Что это я хотел сказать ей? Боже мой, она умирает, а я не могу этого вспомнить!"

Прошло несколько минут; и вот на нее нашла внезапная тревога; руки ее стали перебирать одеяло, и она прошептала:

-- Иуда! Где ты?

-- Я здесь, мать, что тебе?

-- Ближе! -- шептала она: -- Подойди поближе!

Он нагнулся к ней, приникнув ухом к ее губам.

Тогда она заговорила, сначала совсем тихо и невнятно, так что первых слов он не мог уловить, но затем более сильным и внятным голосом:

-- Но это был не он, Иуда, -- это, наверно, был Божий человек, святой человек, но это был не он. Но близко время, Ииуда, он сказал это, и я почувствовала, что он говорит правду, близко время, когда исполнится Господне обетование, когда Господь вспомнит о своем народе. Тогда придет Он, Мессия, Он будет крестить Духом Святым и огнем, Он -- Мессия! Но мне не придется увидеть Его! Горе мне, что я должна умереть, не сподобившись видеть Его!

Какое-то странное волнение охватило Иуду; сердце его вздымалось, так что грудь его готова была разорваться, и тогда он нашел то слово, которое искал. Он прильнул губами к уху матери и шепнул ей:

-- Мать, я Его видел!

Трепет пробежал по ее телу; с внезапной силой приподнялась она на постели, охватила руками голову сына и притянула ее к себе. Затем пальцы ее скользнули по его глазам, лбу и снова по глазам; светлое, сияющее выражение появилось на ее лице; она зашевелила губами, как бы желая что-то сказать, снова стала ощупывать его голову и опрокинулась на подушку. Когда Иуда встал и взглянул на нее, он понял, что она умерла.

Всю ночь просидел он у ее тела. Он не думал; он находился в таком состоянии напряжения, которое не позволяло ему думать. Тем не менее, он безотчетно разбирался в своей душе; все светлей и ясней становилось у него на сердце, и, когда наступило утро, для него было уже несомненно, что он должен бросить все другое и пойти к Тому, Кто называл Себя Мессией.