Грамоте я хорошо выучился еще в дошкольном возрасте: нас, детей, обучал отец. Когда же пришла пора отдать меня в школу, меня отвезли в духовное училище в Белёв, соседний уездный город, расположенный на высоком берегу Оки. Мне было 9 лет.
«Бурса» была бедная, простая, помещалась в старом, пыльном монастырском здании, со стертыми полами. Но мы, ученики, жили не в училище, а на вольных квартирах, иногда по нескольку человек у одних хозяев. Меня отец водворил к одному диакону. Нас проживала у него целая «коммуна» — несколько мальчиков от 9 до 14 лет. Заботиться о пропитании надо было самим; мы устраивали складчину, выбирали казначея и по очереди ездили за покупками. Остатки от бюджета тратили на угощенье. Ели в меру наших материальных возможностей, но соображаясь с постами, в заговенье обычно наедались втрое. Спали мы, одни — на койках, а другие, по 2–3 человека, — на нарах. Жили бедно, патриархально, вне всяких формальных правил поведения, но весьма самостоятельно. Это имело, может быть, и свою хорошую сторону, но, несомненно, имело и дурную. За отсутствием правильного педагогического наблюдения мы своевольничали и подчас от последствий нашего своеволия жестоко страдали.
Как-то раз мы, все 8–9 человек, после бани напились воды прямо из бочки, что стояла под водосточной трубой, — и все поголовно заболели тифом. Нас свезли в больницу. Я был на волосок от смерти, долго не мог оправиться, даже разучился ходить. Рождественские каникулы для нас пропали. Лежим мы — в городе праздник, колокола звонят… — и нет для нас ни рождественских радостей, ни святочных забав. Если никто попечительно от беды нас не уберег, зато много мы видели во время болезни доброй отеческой заботы со стороны учителя М.И.Успенского, заведующего больницей, и самоотверженной сиделки, которая, выходив всех нас, от нас же заразилась тифом и умерла.
Случилась с одним учеником беда и похуже тифа. На берегу Оки пекли на жаровне оладьи на постном масле, и продавались они по копейке за пару. Мальчик вздумал с торговкой держать пари: «20 штук съем, и тогда оладьи даром, а нет — заплачу». Съел все 20 — и умер от заворота кишок.
А я едва не утонул. Ока река опасная. Нам позволяли купаться в присутствии надзирателя, но мы, пользуясь свободой беспризорности, бегали на реку и купались иногда по нескольку раз в день. Я уже шел ко дну. Журчанье воды… на миг сознание, что гибну… потом — состояние равнодушия и ощущение слияния с природой… Только самоотверженная энергия одного старшего ученика, отличного пловца, спасла меня: он бросился ко мне, я уцепился за него мертвой хваткой, он с силой оттолкнулся от бревна, случайно нащупав его ногой на дне, и подтянул меня к берегу. Всех нас, участников купанья, в тот день наказали — поставили на колени — и, хотя я был хороший ученик, ко мне отнеслись, как и ко всем, без снисхождения.
Наша вольная жизнь вне стен училища давала немало поводов для проявления нашей распущенности. Мы любили травить собак, бегали по городу босиком, играли на улицах в бабки… благопристойностью и воспитанностью не отличались. Была в нас и просто дикость. Проявлялась она в непримиримой вражде к гимназистам и к ученикам Белёвского технического училища имени Василия Андреевича Жуковского. Они нас называли «кутейниками», мы их — «селедками». Ежедневно враждебное чувство находило исход в буйных столкновениях на мосту. Мы запасались камнями, палками, те тоже, и обе стороны нещадно избивали друг друга. Как-то раз я попался в плен и вернулся весь покрытый синяками. На эти побоища старые учителя смотрели сквозь пальцы, даже не без интереса относились к проявлениям нашей удали; лишь впоследствии начальство разъяснило нам всю дикость подобных схваток.
Бывали у нас развлечения и иного — мирного свойства. В часы досуга, собравшись все вместе, мы пели песни. Голоса у нас были свежие, хорошие, но репертуар очень небогатый; более всего пели песни военные и вообще патриотические: «Славься ты, славься, наш Русский Царь», «Мать Россия, Мать Российская земля», «Было дело под Полтавой» и др.; особенно любили песню про освобождение крестьян: «Ах ты, воля, моя воля, золотая ты моя». Это был отголосок духовного переживания народом недавно совершившейся крестьянской освободительной реформы. Теперь я вспоминаю, как глубоко переживалась в народе эта реформа, как захватила она его душу… По России ходила легенда о «Золотой грамоте», которую Царь дал народу. Эта грамота была окружена светлым ореолом; ее изучали в школе с первыми начатками грамотности, о ней горячо, с необыкновенным волнением, говорили, спорили в семье и школе. Отражение этого настроения мы находим в чудном стихотворении А.Н.Майкова, где говорится, как при свете огонька в деревенской избе, при всеобщем напряженном внимании «с трудом от слова к слову, пальчиком водя, по-печатному читает мужикам дитя… про желанную свободу дорогую весть», т. е. читает манифест 19 февраля. Как известно, этим настроением воспользовались революционеры; переодевшись в генеральское платье, они разъезжали по деревням и под видом царской «Золотой грамоты» распространяли свои прокламации о «черном переделе» земли и проч.
Учителя нашего училища по своему образованию делились на «семинаристов» и «академиков». «Семинаристы» были проще, доступнее, лучше к нам относились, «академики» смотрели сверху вниз. Среди учителей было распространено пьянство. В приготовительном классе учитель наш был талантлив и имел на нас хорошее влияние, потом он спился. Учитель греческого языка страдал алкоголизмом. Пили и другие. Подтянул училище новый смотритель М.А.Глаголев. Питомец Киевской Академии, франт и крикун, он подтягивал и учителей, и учеников, и квартирных хозяев. За провинности сажал нас в карцер (телесные наказания в училище не применялись), но учебная наша жизнь, в общем, оставалась прежней.
Из учителей помню учителя чистописания Ивана Андреевича Сытина, старичка диакона, в совершенстве писавшего прописью гусиными перьями. Я учился хорошо, а писал плохо, и добрый о. диакон позвал меня (и еще одного ученика) к себе на дом подучиться. Жил он с диаконицей на редкость опрятно: полы всюду тщательно вымыты, везде чистенькие половички… Диаконица, не полагаясь на чистоту наших сапог, велела нам в сенях разуться. Но каково было ее негодование, когда обнаружилось, что мы, стараясь преуспеть в каллиграфии, усердно чистили наши перья, по привычке отряхивая чернила прямо на пол! Провинность была столь серьезна, что уроки прекратились.
Помню учителя пения о. диакона Бимберекова. Мы сложили о нем песенку и распевали ее, поджидая его в класс:
Ут, ут, — козел тут…
Ре, ре, — на дворе…
Ми, ми, — за дверьми…
Учитель русского языка дал мне первый толчок к ознакомлению с русской литературой. Вне уроков мы зачитывались «Задушевным словом», «Семейными вечерами», «Детским чтением» — прекрасными детскими журналами, а также Майн Ридом, Купером… Учитель мне дал «Мертвые души». «Что же — понравилось? Понял, какие души?» — спросил меня учитель. Идею я не понял, но отдельные эпизоды, все смешное: Селифан, тарантас, Коробочка… мне очень понравились. По-настоящему, глубоко и с разуменьем, я полюбил русскую литературу лишь в семинарии.
Упомяну и про сторожа, старого николаевского солдата, которого мы прозвали «Зиверко» («Сиверко»). Он был в некотором роде нашим благодетелем. Мы устраивали складчину, подкупали его за 2–3 копейки, и он в воскресенье, когда учителей в школе не было, открывал учительскую, а мы подглядывали в журнал, дабы узнать наши отметки (отметки от нас скрывали). Кончилось плохо: один ученик не только свою отметку подглядел, но ее и подправил… Это обнаружилось — произошел скандал.
Состав учеников был пестрый. Были мальчики и хорошие и дурные. Мне случилось жить на квартире с сыном состоятельного священника; он крал у хозяйки по мелочам, а как-то раз ночью выкрал у хозяйкиного брата из бумажника 5 рублей. Поначалу вора не могли найти, началось строгое расследование, и мне пришлось пережить испытание: вместе со всеми я, примерный ученик, был подвергнут допросу. После долгого запирательства мальчик сознался. Его очень строго наказали, но воровать он продолжал. За ним так и установилась кличка: вор! вор! Психологически непонятна была его склонность к воровству: он не нуждался, как многие другие ученики.
Если пребывание в духовном училище бедно светлыми воспоминаниями, все же они у меня есть. Таким воспоминанием остались «маевки». Мы отправлялись с учителями в дальнюю прогулку за город, например в село Мишенское, где родился и жил В.А.Жуковский. После осмотра дома мы играли в лапту в парке, на лужке; нас угощали калачами; набегавшись вволю, мы возвращались довольные дальней и приятной прогулкой. Эти «маевки» завел у нас новый смотритель М.А.Глаголев, за что мы с благодарностью его вспоминали.
Самое светлое воспоминанье тех школьных лет — наша ежегодная весенняя радость, ожидавшая нас по окончании учебного года. Возвращение домой, в родные семьи, на летние каникулы… Что могло с этой радостью сравниться! Мы шли босиком, веселой компанией, пробираясь по зеленеющим заливным лугам Оки… Чувство природы, воли, радости существованья наполняло наши души какой-то особой, чудной поэзией. «Тюрьма» с ее учебой и сердитыми (хотя и добрыми по природе) учителями забывалась, летний отдых казался бесконечным, и мы шли домой, словно спешили на веселый, светлый праздник…
Когда я вернулся после первого учебного года на лето домой, моя мать сказала мне: «Едем к старцу!» С этого лета и до кончины старца Амвросия я побывал в Оптиной Пустыни раз пять. Эти поездки с матерью я очень любил. Поля, луга, цветы, монастырская гостиница… все меня развлекало. Когда я приезжал к о. Амвросию девятилетним мальчиком, старец со мной шутил: поставит на колени и, бывало, скажет: «Ну, рассказывай грехи». Меня это смущало. А когда я стал постарше, старец Амвросий сам меня исповедовал.
Лишь эти светлые воспоминания и освещают школьный период моей жизни. Я окончил духовное училище в 1882 году первым учеником. Мне было 14 лет.