— И что ты все смалишь табаком и смалишь? — сказал Локотков, умело и ловко зашивая вощеной дратвой свой прохудившийся сапог. — Не умеете вы, девушки, курить, как я посмотрю…
Инга не ответила.
— Напишу твоему папаше, приедет — выпорет! — посулил Иван Егорович. — Даже смотреть неприятно, как ты себе здоровье портишь. Твой папаша — доктор?
Инга кивнула.
— От чего лечит?
— Он доктор не медицинский. Археолог.
— Тоже неплохо, — покладисто сказал Иван Егорович. — Эвакуирован, как талант?
— Командует артиллерийским полком, — сухо сказала Инга. — Они еще молодые, мои родители, им по двадцать было, когда я родилась. Почитать вам что-нибудь?
— Почитай, — согласился Локотков, — почитай. Стихи?
— Стихи.
— Кстати, ты не помнишь, чей это такой стих: «Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна?»
— Не помню, — подумав, ответила сердитая переводчица. — Слышала, а не помню.
И погодя спросила:
— Вы всегда про свои таинственные дела думаете? Или можете вдруг заметить, что уже весна, что птицы бывают разные, что они поют — война или не война, что нынче, например, жаркий был день?
Локотков еще раз с силой продернул дратву и сказал:
— Это я в газетах читал — была такая дискуссия про живого человека. Который водку пьет — тот живой, а который отказался — тот неживой. Так я, Инга, живой и даже еще совсем не старый, только с первой военной осени ревматизм заедает. Болезнь стариковская, а мне и тридцати нет, хоть, конечно, и тридцатый год — не мало. Ну и устаю, случается. Тебе смешно — вояж-вояж, а мне не до смеху.
Он протер воском дратву, вздохнул и велел:
— Читай стихи свои, оно лучше будет.
— Это про вас, — сказала Инга, и лукавая улыбка дрогнула в ее серых глазах. — Называется «Чекист».
Локотков с любопытством взглянул на свою переводчицу. А она начала тихо читать:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут они,
Как звезды ясные в ночи.
Любуйся ими и молчи…
— Это классическое, — перебил Локотков, — а чье именно, врать не стану — не помню…
Инга шикнула на него и сказала:
— Вы слушайте! Это я так думаю:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
— Ладно, — с усмешкой произнес Иван Егорович, — кому надо, те понимают. Что надо — делают. И как надо. Выдумщица ты и фантазерка, Инга, вот что.
Он подергал дратву, полюбовался еще не оконченной работой и подумал о том, что хорошо бы съездить к семье в Саратовскую область, похлебать с сынами щей, передохнуть, поговорить с женой. А вслух произнес:
— «Молчи, скрывайся и таи», вот как, товарищ Шанина. Но не про чекиста. Чекист без народа — ноль без палочки. Ты в это вдумайся, сама, между прочим, в особом отделе работаешь…
После Шаниной Локоткова навестил Ерофеев, лучший подрывник бригады.
— Думал, спишь, — сказал он сверху, со ступенек, — там к тебе один гитлеровский паразит просится.
— Какой такой может быть паразит? — с силой продергивая дратву, осведомился Локотков. — Откуда у нас гитлеровские паразиты?
— Да ты что, спал, верно, что ли? — удивился Ерофеев. — Еще поутру они перешли — тридцать два солдата РОА и военнопленных штук под двести из лагеря да из гарнизона Межничек. Привел их парень молодой, изменник, сволочь, вот он и просится к тебе. Да где же ты был, что ничего не знаешь?
— Где был, там меня нету, — сказал Иван Егорович, — а где нету, там побывал. Слышал такую присказку?
— И как тебя еще не убили?! — искренне удивился Ерофеев. — Ребята брешут, что ты и в Псков ходишь, и будто в самую Ригу наведывался.
— В Берлине давеча кофей с Гитлером пил, — сказал Локотков. — Побеседовали о том о сем. Вот так я, а вот так Гитлер. И пирожками закусывали…
Он выслушал длинное повествование Ерофеева о том, как нынче переходили к партизанам изменники Родины, а погодя зевнул и потянулся.
— Ладно вздор-то пороть, Ерофеич, — сказал он сквозь длинную зевоту, — я же сам их принимал нынешний день. Там и был, у обозначенного хутора. А ты как раз спал и все тут мне одни побрехушки рассказываешь. Отсыпь табачку и иди. У тебя табак всегда есть.
Оконфуженный Ерофеев ушел, сделав вид, что про табак забыл. А через несколько минут заскрипела дверь в землянку и чей-то голос, незнакомый и молодой, вежливо осведомился:
— Здесь размещается особый отдел?
Незнакомец еще не спустился в землянку, Ивану Егоровичу видны были пока только ноги в немецких разбитых ботинках.
— А ты зайди совсем, — сказал Локотков. — С головой взойди.
Он полюбовался окончательно зашитым сапогом и вскинул глаза на вошедшего. Это был человек лет двадцати двух, очень худой, с обветренным лицом и зорким взглядом светлых и дерзких глаз. Одет он был в немецкую шинель, но без орла со свастикой, на левом рукаве Иван Егорович разглядел знакомую эмблему боевого союза — трехцветный флаг, белый, синий и красный, с надписью «За Русь».
— Так, — сказал старший лейтенант и, аккуратно замотав портянку, обулся, — сам пришел или взяли?
— Бывший младший лейтенант Лазарев Александр Иванович, — спокойно и с каким-то странным облегчением в голосе представился вошедший. — Сдался сам. Привел солдат, тридцать два человека…
— С оружием?
— Так точно, с оружием. И военнопленных сто девяносто. А к вам явился с просьбой: или расстреляйте нынче же, или поверьте.
Локотков внимательно посмотрел на Лазарева.
— Быстрый, — сказал он. — Ультиматумы ставишь. Давай сначала ознакомлюсь, что ты за птица и какого полета. Расстрелять успеем. Садись.
— Прежде всего, вы мне должны поверить, — твердо произнес Лазарев. — Если вы мне не поверите…
Иван Егорович прервал гостя:
— «Верит — не верит, любит — не любит, любит — поцелует…» Это ты девушкам станешь говорить, — строго сказал он. — Здесь для такого разговора не место да и не время. Кто тебя сюда послал?
— Командир вашей бригады. Я уже четвертый раз прихожу, вас все нет да нет…
— Это вроде того, что я свои приемные часы не соблюдаю?
Лазарев промолчал. Теперь Локотков понял, что глаза у него не дерзкие, а веселые, но в данных обстоятельствах взгляд бывшего младшего лейтенанта, разумеется, выглядел дерзким.
— Чему радуешься? — спросил Иван Егорович.
— Домой пришел — вот и радуюсь.
— Думаешь, и впрямь будем тебя пряниками кормить?
— Дома и солома едома.
— Вострый. Рассказывай свои небылицы.
И Локотков положил на стол клок дефицитной бумаги.
— Протокол писать будете?
— Зачем? Сразу же приговор.
— А что рассказывать?
— Все. По порядку. Только не ври ничего, — как бы даже попросил Иван Егорович. — Меня вруны утомляют, и с ними я заканчиваю быстро. И что произошел ты из пролетарской семьи, не надо мне говорить, говори только дело.
— У вас закурить не найдется? — спросил Лазарев.
— Пока что нет, — сказал Локотков, — мы в партизанах живем небогато. С дружками делимся, а с неизвестными нет. Или ты, парень, располагал, что к нам вернешься и мы тебе за то хлеб-соль поднесем?
Лазарев по-прежнему дерзко-весело смотрел на Локоткова.
— Хотите — верьте, — сказал он, — хотите — нет. Я знал, на что шел. Но только думал, ужели судьба так ко мне обернется, что и умереть не даст человеком. Немцы нас все время убеждали, что тут всех расстреляют, кто вернется, я даже иногда верил. А иногда думал: что ж, пускай. Я рассуждал так…
— Послушай, Лазарев, — сказал Локотков, — рассуждать после победы станем. Ты подумай, в какой форме человек передо мной сидит. Подумай, что у него на рукаве нашито. И давай по делу говорить. Покороче. Когда, как, при каких обстоятельствах попал в плен?
— Струсил и попал.
Локотков растерянно поморгал: еще никогда и никто так ему не отвечал.
— Как это струсил?
— А очень просто, как люди пугаются внезапности. Они только про это не говорят, они все больше рассказывают, как ничего не боятся. А я вам говорю правду.
— Говори конкретнее.
— Поконкретнее — как нас из эшелона возле разъезда Гнилищи вытряхнули, путь дальше взорван был, и эшелону не удалось уйти, за нами они тоже линию взорвали, вот тут это и сделалось.
— Что сделалось?
— Болел я, понимаете, — сердясь, ответил Лазарев — Болел сильно желудком. И от этой болезни, и от стыда, что вроде, выходит, трушу, совсем был слабый. Физически сильно сдал. Думал, так пройдет, думал война — еще не то придется выдержать. Совсем, короче говоря, стал плохой. А тут санинструкторша попалась, я ей и поведал свои горести. Она мне три таблетки дала. И как рукой сняло. Но только совсем уж я был слабый. Думаю, хоть час посплю, единый час.
— Во сне и взяли? — догадался Локотков.
Лазарев удивился:
— А вы откуда знаете?
— Бывает, рассказывают.
— Значит, окончательно не верите?
— А ты не гоношись, — посоветовал Иван Егорович. — Опять напоминаю, какая на тебе форма, а какая на мне…
На это напоминание Лазарев не сдержался и произнес тихо:
— На вас-то вообще ничего не видно, никакой такой формы.
— Но-но! — возразил Локотков. — Все ж таки…
— Да что все ж таки?
Они помолчали. Иван Егорович сбросил с плеч ватник, одернул гимнастерку, привычным жестом заправил на спине складки. И подумал, что формы действительно на нем никакой особой нет. Нормальная партизанская одежка.
— Что же за таблетки были такие особые, что ты из-за них уснул? — продолжил он допрос.
— Впоследствии мне объяснили: с опием. А от опия сон разбирает.
— Не отстреливался?
— Нет, — печально ответил Саша. — Я же спал. Они меня сонного прикладом огрели — долго башка трещала. И у сонного пистолет отобрали. Это как со Швейком, хуже быть не может.
— Ладно, со Швейком, — прервал Иван Егорович, — дальше что было?
— Дальше санинструктора нашего увидел — девушку убитую. И словно она надо мной смеялась за те таблетки, что я выпил. Рванулся из колонны, побежал, ранили, но не убили. А я хотел, чтобы непременно убили.
— Для чего так?
— Смеетесь?
— Вопрос: для чего хотел, чтобы убили?
— Говорю, свой позор перенести не мог.
— А сейчас вполне можешь?
— Вы не так меня понимаете. Я себе войну с мальчишества представлял, как в кино. Непременно-де в ней красота, храбрость, удаль, и конники летят лавой с саблями наголо. А вышло так, что заболел я животом, ослабел, заснул и попал в плен. Теперь: я поначалу видел только внешнюю сторону своего пленения и хотел смерти. Я думал не о том, что пленен, а думал, как некрасиво я пленен. А потом вдруг я понял, что не в этом дело, и старался обязательно выжить, чтобы подвигом свой позор перекрыть. Я бы мог много раз с красивой позой погибнуть, но я мечтал как угодно жить для пользы Родины. А тогда дураком был, хотел, чтобы убили. Ну и тут не задалось, как нарочно. Палят и палят без толку.
— Так плохо фрицы стреляли, что даже и не подранили?
— Ранили.
— Куда?
— По ногам. И в бедро. Плечо еще, сволочи, пробили. Но все в мясо, по костям не попадали.
— Везло! — иронически сказал Локотков.
— А я покажу, — взорвался вдруг Лазарев. — Любой врач подтвердит. И если хотите знать, то я даже нашивки носил — два флюгпункта, это означало, что я беглец, дважды пытался бежать, и что в меня надо стрелять без всяких предупреждений. Они меня и в РОА взяли, потому что считалось, нет храбрее меня Ивана во всем нашем лагере. Я их ни хрена не боялся, может, потому и живой на сегодняшний день…
Глаза его сделались еще более дерзкими, совсем наглыми, и он спросил жестко, в упор:
— Что такое зондербехандлюнг — вам известно?
— Нет, не известно, — все тверже веря Лазареву и удивляясь этой вере, сказал Иван Егорович, — это кто такой?
— Не кто, а что; это «специальная обработка», «слом воли», это когда они решают не убить, а переломить. Убить — просто, а показать всем заключенным, что они переломили, покорили, — труднее. Например, карцер на сорок два дня с питанием один раз в трое суток. Без света, в темноте. Это не кто, это что, — повторил он, — это такое «что», которое очень надолго человек запоминает. Это забыть никогда нельзя, как их крики нельзя забыть…
И визгливым фальцетом, наверное очень похожим на то, что он слышал не раз, Саша Лазарев закричал так громко и холодно-яростно, что Иван Егорович при всей его выдержке даже слегка вздрогнул.
— Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн!
— Ладно! Будет! Все равно не понимаю, — сказал Локотков.
— Не понимаете? Не не понимаете, а не верите, — вдруг, видимо ужасно устав, произнес Лазарев. — Кто это выдержал, тому не верить нельзя. Это про шапки долой и что стоять смирно. Про плети и про штрафной спорт. Э, да что…
Молчали долго.
— Утомился? — спросил наконец Локотков. — Может, завтра продолжим?
— Зачем еще завтра жилы тянуть? Давайте сегодня, — с тяжелым вздохом сказал бывший лейтенант. — Мне знать надо, на каком я свете…
— Ладно, сегодня так сегодня, — миролюбиво согласился Иван Егорович. — Объясни, почему фрицы всех добивали, а тебя ранили и не добили. Чем ты такой особенный?
Лазарев внезапно встал.
— Тогда не надо никакого разговора, — быстро и спокойно сказал он. — Если не верите, расстреливайте сразу. Я и жил-то только в надежде, что искуплю, что отомщу, а тут, конечно, никто не верит и не поверит…
Он даже и к ступенькам шагнул, но Локотков на него прикрикнул:
— Тебя я отпустил, что ли? Где находишься? Сядь на место и сиди. Он, видишь, нервный, а мы на курорте проживаем. Вопрос: почему они всех добивали, а тебя не добили? И отвечай на поставленный вопрос.
— Я давеча уже докладывал: сломать хотели. И другим демонстрацию сделать — видите, каких мы зубастых обламываем. Так я рассуждаю.
— Может, завербовали тебя, Лазарев, сразу?
— Небогатый вопрос, — тяжело взглянув на Локоткова, ответил Саша. — Не пойму, для чего.
Иван Егорович и сам понял, что вопрос «небогатый», да он как-то сам собой, по привычке выскочил. А бывший лейтенант, словно заметив мгновенное смущение Локоткова, зевнул и вновь поднялся.
— Пойду я, — сказал он. — Картина для меня ясная!
— А ты не нахальничай, — сурово приказал Иван Егорович. — Вопрос, видишь, ему не подошел. Я чекист, а ты пока что, на данное еще время, — подчеркнул он твердо, — изменник Родины. Ясно? Понятно тебе? И пока я не разберусь согласно моей совести, мы с тобой, Лазарев, закуривать не станем.
При этом он совершенно не помнил, что табаку у него нет даже на одну завертку.
— Ладно, — согласился Лазарев, — вы извините. Опять мне красивости все представлялись: как приду сюда и меня встретят поздравлениями, что столько народу благополучно вернул Родине. Между прочим, товарищ начальник, покормить бы их не мешало, народ отощал очень.
— А ты давно их видел?
— Порядочно.
— Почему же думаешь, что не кормлены?
Лазарев несколько смутился.
«Нахальный, — уважительно подумал Иван Егорович, — нисколько свое достоинство не принижает. Злой, а не боится. Может, он и есть этот главный для меня человек?»
Мысль была такой неожиданной, что Локотков даже несколько оробел, не сболтнул ли он ее вслух. Но видимо, не сболтнул, потому что Лазарев возился со своим ботинком.
— Чего там копаешь? — спросил Иван Егорович.
— Товар принес, — сказал Саша.
— Какой еще такой товар?
На стол перед Иваном Егоровичем он положил большую ладанку из тонкой медицинской клеенки. Локотков подал Саше ножик и с радостью подумал, что стена, которая всегда стоит между подследственным и следователем, шаткая и что с каждой минутой их собеседования она все более и более разрушается.
Лазарев в это время протянул ему листки папиросной бумаги.
— Тут что? — отлично догадываясь по первому взгляду, «что тут», осведомился Иван Егорович.
— Всего понемногу, — стараясь поскромнее подать свою, действительно исключительную по мастерству и точности изображения работу, ответил Лазарев. — Все тут имеется. Где бывал — заносил разведданные.
— Расшифруй! — велел Локотков.
— Это проще всего, — сказал Саша, — сейчас мы вам всю картину в цветах и красках исполним…
И он пошел расписывать от Псковского озера на Валгу, от Печоры до Острова, оттуда на Невель, к Дну и Порхову.
— Эдак закружишься, — сказал Иван Егорович, — давай по порядку.
— А я по порядку как раз именно и запутаюсь, — ответил Лазарев. — У меня свой порядок, по мере того, как нашу роту фрицы гоняли. И вы меня не сбивайте, я и так свой мозговой аппарат перегрузил слишком…
Локотков принялся записывать. Данные Лазарева были и интересными, и иногда совсем неожиданными. Рассказывал бывший лейтенант действительно «в цветах и красках»; с каждым часом беседы Локоткову становилось все яснее, что глаз у его собеседника точный, словно учили его не на пехотинца, а на доброго разведчика. В уме он сопоставлял собственные сведения с лазаревскими и понимал, что парень ничего не врет, но лишь уточняет и порой сообщает неожиданные новости.
Часам к четырем ночи, когда оба они совсем извелись от усталости и Локотков убедился в том, что Лазарев нигде не подсунул ему дезинформацию, Иван Егорович подвел беседу к своему коньку — к школе в Печках, к Вафеншуле. Как бы мимоходом повернул он беседу на разведывательно-диверсионную школу.
— Кого здесь знаешь? — спросил Иван Егорович. — Кого можешь назвать из заброшенных фашистами на нашу территорию?
— Заброшен сюда, предполагаю, мой самый большой дружок — Купейко. Он имел планы, большие даже планы, рассчитывал, что сбросят его на нашу территорию в апреле.
— Сын фабриканта ваш Купейко?
— Сын… фабриканта? — с удивлением переспросил Лазарев. — А вы…
— Здесь я вопросы задаю! — обрезал своего собеседника Локотков. — Лично я. Понятно?
— Так точно, — все еще удивляясь, проговорил бывший лейтенант, — понятно.
Он немного помолчал, свыкаясь с мыслью, что мужиковатый его собеседник знает до чрезвычайности много. Но Локотков смотрел выжидательно, хоть и без особого любопытства, и Лазарев продолжал.
— Я тоже в эту школу имел намерение завербоваться, — продолжал он, но меня туда не взяли из-за ног. А Купейко мой шибко пошел, он радист мозговитый, вообще к технике у него склонности от природы, если бы не война, наверное, в ученые бы подался. Еще в лагере располагал после школы выброситься в советский тыл и, сдавшись, большую радиоигру сделать — принять на свою пресвятую троицу десант — в подарок нашему командованию…
— Уточните, какому «нашему» командованию? — жестко одернул Лазарева Локотков.
Лазарев мучительно порозовел.
— Нашему — советскому, — сказал он не сразу.
— Продолжайте показания.
— Продолжаю. Купейко совсем слабый был в лагере, боялись мы, что не выдержать ему ихнее испытание. На помоях, которыми нас кормили, он бы и не выдержал. Так мы половину своих пайков ему десять дней отдавали. Чтобы от всех нас один человек пользу принес.
— Вопрос: доверяли ему?
— Доверяли.
— Вопрос: обежал ваш Купейко плац?
Опять Саша Лазарев уставился на Локоткова: и про плац знает! Сам, что ли, там был?
— Отвечайте: обежал плац?
— Плохо обежал. Упал два раза. Но автобиографию мы сделали для него сильную, никуда не денешься. Мои были лично зафиксированы фантазии, вот это, как вы сказали, сын фабриканта. А на самом деле этот самый фабрикант знаменитый был карусельщик в Харькове на заводе.
— Вас кто в школу вербовал, персонально?
— Персонально Круппэ.
— Живой этот Круппэ, не слышали?
Он смотрел на Лазарева внимательно: если Круппэ живой, вся та затея, которая вновь как бы пробудилась в Локоткове, обречена на провал.
— Не знаю, живой или откомандированный, они часто там людей меняют, — позевывая от усталости, ответил Лазарев. — Я бы его, пожалуй, сейчас и не признал, — сквозь длинную зевоту проговорил бывший лейтенант, — видел-то едва минуту, там, на плацу.
Иван Егорович будто и не слушал Лазарева. Это у него был такой маневр — самое главное и основное он вроде бы и пропускал мимо. Впрочем, он очень устал, почти обессилел. Мог же и он устать! Да и ноги болели, гудели больные ноги. Чертова медицина! Хвастаются-хвастаются своими передовыми достижениями, а капель от ревматизма не придумали!
— Купейку-то выдумал или в самом деле есть такой? — осведомился он.
Лазарев горячо ответил в утвердительном смысле и даже добавил что-то про то, как Купейко небось уже и выбросился со своими поддужными, и немецкий десант на себя принял, и как сдал его советскому командованию, а Локотков все думал свои думы про этого Купейко, о котором знал многие подробности и на которого даже когда-то рассчитывал. Но Купейко сорвался, не выдержал и жизнью своей заплатил за минутную горячность. И жизнь пропала, и дело сорвалось. «Этот, интересно, так же ли горяч?» — подумал Иван Егорович и внимательно вгляделся в лицо Лазарева, которому уже до всяких проверок и перепроверок успел поверить и на которого твердо рассчитывал в своем замысле…
Так собеседовали они не раз и не два.
Теперь это были действительно собеседования, а не вопросы одного и ответы другого. Случалось, что отвечал и Локотков на горячие Сашины вопросы о Сталинградской битве, о ленинградской блокаде, об американских и английских морских конвоях, о сроках дней победы.
И чем подробнее и дольше собеседовали, тем более доверял Локотков дерзости открытого взгляда Саши Лазарева, тем глубже утверждался в своем мнении насчет намеченной им операции и тем серьезнее выверял, перепроверял и выяснял все, что связано было с разведывательно-диверсионной школой в Печках. Впрочем, Саша Лазарев даже приблизительно не был в курсе намерений Ивана Егоровича…