Кольцо Таисья обратно не приняла, да и как он мог думать, что примет? Выслушала все, посмотрела на него снизу вверх, сказала вдруг глубоким, негромким голосом:

— Попа надобно найти, да нынче же, слышишь, Иван Савватеевич?

Антиповы собаки-волкодавы прыгали рядом, радостно скулили, визжали, стараясь лизнуть Рябова в лицо. Он всех распихал, не веря своим ушам:

— Какого попа?

— Который ночью окрутит и в книгу запишет. Есть такие — я знаю, слыхивала. Которые увозом венчают.

— Ты в уме ли, Таюшка? Меня не нынче завтра в монастырскую тюрьму упрячут, многие ли оттудова на своих ногах выходили? А не упрячут — на корабль сдадут, на «Золотое облако». За кого идти собралась?

— За тебя! — твердо сказала Таисья.

— Бежать мне надобно отседова.

— И я с тобой убегу.

— Куда?

— Куда ты убежишь — туда и я.

— А коли споймают?

— Споймают — ждать тебя буду!

Потом она рассердилась и сказала:

— Сама себе такого выбрала, понял ли? Беги к поручику, разбуди, коли спит, веди сюда: он и попа сыщет, он и охранит, покуда батюшка венчать будет. Да к Евдохе зайди, золото свое возьми: поп-от, покуда в руку не взглянет, в алтарь не взойдет.

И толкнула его в спину, чтоб шел шибче.

Он побежал, не чуя под собою ног, разбудил бабку Евдоху, сам вздул огня, сам светил лучиною, пока она искала тот его узелок, что принес ему когда-то столько огорчений…

— Увозом? — спросила бабинька, зевая и крестя рот.

— Увозом! — радостным шепотом ответил кормщик.

— Дело доброе. Антип взъярится, да и пес с ним! Ничего, хорошо удумали — увозом…

В подпечке застучал лапками, зафырчал еж, петух всполошился и прокукарекал, на полатях завозились сироты, призреваемые ныне бабинькой…

— От венца-то куда поденетесь?

— Не ведаем, бабинька…

— Сюда бы, да здесь отыщет вас Антип…

Она усмехнулась, лицо ее помолодело, на мгновение кормщик увидел ту рыбацкую женку Евдоху, которую и нынче, крутя головами и хитро подмигивая, вспоминали рыбаки-старики.

— Была бы молодость, а иное отыщется, — сказала она и поднялась.

Поднялся и Рябов.

— Пади на колени, благословлю! — велела бабинька.

Он опустился на колени, взглянул на нее снизу вверх. Она благословила его иконою старого письма, дала приложиться к образу и постояла задумавшись. Губы ее шептали неслышную молитву.

— Теперь — иди!

Рябов низко поклонился и пошел к двери. Она издали приказала:

— Чтоб жалел ее, слышь, мужик?

— Слышу, бабинька! — не оборачиваясь, кротко ответил он.

— Да весть о себе подай!

От бабиньки Евдохи Рябов спехом отправился к таможне. Афанасий Петрович не спал, ходил в задумчивости по своему покою. Дождище все барабанил по тесовой крыше, стекал по двору шумными ручьями. Возле таможенных складов сторожа стучали в колотушки, покрикивали:

— Оглядывай!

Караульный отвечал:

— Ходи веселей, постораживай!

— Попа ей занадобилось сыскать? — в задумчивости произнес поручик. — И чтобы я сыскал?

Рябов кивнул головой.

— Может, без меня управитесь?

Кормщик молчал.

Поручик снял с деревянного крюка просмоленный плащ, хотел было накинуть на себя, да раздумал — накинул на кормщика. Был поручик бледнее обычного, верхняя губа у него дергалась, глаза смотрели невесело. Во дворе велел он солдату седлать двух жеребцов. Жеребцы били копытами, кусались, солдат ругался. Митенька крепко спал на лавке, во сне улыбался.

Когда выехали, наступило утро, с пожарища полз едкий дым, доносились крики, выли женки на пепелищах.

Таисье поручик не сказал ни слова. Рябов посадил девушку перед собой, застоявшиеся кони сразу взяли, вынесли всадников на проселочную дорогу к рогатке. У Таисьи, покуда ехали, глаза были закрыты, она сидела как бы в забытьи, но нежный румянец горел на щеках, и порой она вздрагивала, точно от холода.

— Не застудишься? — спросил Рябов.

— Держи крепче! — ответила она.

Жеребец на скаку всхрапывал. Таисья все оглаживала маленькой жесткой ладонью его крутую взмокшую шею, жалела, что ему тяжело. Крыков, не оглядываясь, скакал впереди. Неподалеку от гнилой церквушки Афанасий Петрович круто осадил коня у избы, вросшей в землю, без деревца, без куста вокруг, спрыгнул в жидкую липкую грязь. Мокрые вороны кричали сердито, под обрывом лениво, в тумане, текла Двина, дождь опять пошел сильнее.

— Не отдумала? — спросил Рябов.

— Не отдумала.

— Едва ли не за татя идешь! — сказал он. — Избу и то нынче отдал. Где голову приклонишь?

— Молчи, глупый! — ответила она едва слышно.

Крыков не выходил долго, потом вывел из избы длинного попа со щучьим лицом, заспанного, жадного, испуганного. Кормщик показал ему золото, поп закивал, закланялся, велел немедля подъехать к церкви, сам привязал жеребцов к бревну у колодца. Чмокая лаптями, по грязи сбегал за дьячком. Дьячок, весь в перьях — щипал петуха, — побежал за дьяконом. Со скрипом отворились двери церквушки, деревянной, бревенчатой, строенной в стародавние времена…

Покуда ждали, Крыков ходил возле паперти — думал, и во время венчания тоже был задумчив и грустей, а потом встряхнул головой, новыми глазами посмотрел на кормщика и на Таисью, улыбнулся.

— Куда ж теперь, молодые? Где пировать, где меда ставленные пить, где бражка наварена?

Молодые молчали.

— Взялись вы на мою голову, — не то шутя, не то сердито молвил поручик, — куда мне теперь с вами? Небось, Антип уже ищет…

— Ищет-свищет, — сказал Рябов, — многие нас теперь ищут…

— Больно громко живешь, вот и ищут…

Опять поехали — в обход рогаткам, переулками города Архангельского, под мелким дождем, куда — неизвестно. Таисья задремала от усталости, просыпалась часто, вздрагивала, промокла до нитки. Кони шли не шибко — тоже притомились. На взгорье Крыков отстал, велел подождать. Не было его порядочное время, наконец появился с притороченным к седлу мешком, крикнул:

— Веселее, други, скоро приедем…

Приехали к вечеру. Дождь перестал, небо очистилось, над Двиной дрожала радуга. Женки неподалеку пели:

Спится мне, младешенькой, дремлется.
Клонит мою головушку на подушечку;
Мил-любезный по сеничкам похаживает,
Легонько, тихонько поговаривает…

Белые ромашки цвели возле таможенной караулки, у воды все было желто от цветов купальницы, дальше лиловели герани, за геранями необъятно раскинулась Двина. Тут был ей конец — море. Женки перестали петь — засмотрелись на всадников, пересмеивались, решив, что то — солдаты-караульщики. Погодя, вновь запели:

Мил-любезный по сеничкам похаживает,
Легонько, тихонько поговаривает…

Пели негромко, так негромко, что даже пуночку не спугнули, что чистила перышки невдалеке от таможенной караулки.

— Ноне тут стражу не держим. Покуда укройтесь здесь, — сказал Крыков. — А коли что новое сделается, я солдата пришлю. С солдатом, Иван Савватеевич, поедешь: значит, дело есть, коли пришлю. Ествы вам покуда в торбе хватит, тут и вина свадебного сулея. Может, поднесешь, Таисья Антиповна?

Таисья вошла в караулку, огляделась: печка небеленая, тябло с почерневшим образом, за образом две деревянные ложки, на щербатом столе берестяной кузовок с солью, лавка, нары, чтобы спать. Улыбаясь, словно пьяная, она присела, толкнула рукой слюдяную фортку — теплый ветер с моря засквозил в караулке, запахло давешним дождем, мокрыми еще травами, смолою от лодки-посудинки, что вынутая сохла на берегу…

— Вовек не забуду! — хмурясь, сказал Рябов поручику. — Слышь, Афанасий Петрович.

— Когда тонут — топора сулят, а как спасутся, то и топорища не допросишься, — ответил Крыков. — Ладно, чего там, кормщик, сосчитаемся на том свете угольями… Что ж, хозяйка твоя поднесет али не поднесет гостю с устатку?

Таисья поднесла с поклоном. Крыков выпил, сказал круто:

— Теперь прощенья просим, время ехать!

Таисья опять поклонилась. Рябов попридержал жеребца, повод второго дал в руку поручику.

Крыков кольнул шпорами коня, жеребец дал свечку, с места взял крупной красивой иноходью, и вскоре затих за леском топот копыт. Таисья стояла прижавшись к Рябову, слушала, как поют невдалеке тихие женские голоса.

Спи, спи, спи, ты, моя умница,
Спи, спи, спи, ты, разумница,
Загоена, забронена, рано выдана,
Спи, спи, спи, моя умница…