В это утро он завтракал у полковника Снивина, женатого на его дочери. Стол был накрыт в парке, между стволами старых берез. Нагнанные из подгорных деревень девки в греческих хитонах и венках, в сандалиях, сшитых для этого случая из кожевенного товару, отпущенного на воинских людей, в златотканных поясках и медных браслетах, несли к столу рыбные караваи, пироги, хмельные и прохладительные напитки. Особая девка, одетая пастушкой, и с нею парень — совсем маленький пастушонок — подавали турецкий кофе в раковинах с серебряными ручками. В беседке, скрытые от глаз кустарником, играли музыканты с иноземных кораблей — скрипка, флейта и лютня. Кроме Гордона, был здесь еще только один гость — майор Джеймс.
Гордон пришел пешком, без провожатых, одетый просто: в кафтане из серого сукна поверх кожаного камзола. В руке у него была палка от собак, в зубах — короткий чубук. Греческие девки в хитонах — испуганные, несчастные пастушки — и музыка за кустами ему не понравились. Он нахмурился и ничего не стал ни пить, ни есть. Дочь Анабелла, супруга полковника Снивина, смотрела на отца грустно, — как постарел, какие крутые морщинки залегли на лице, как вздыхает…
После кофе отец и дочь пошли прогуляться по парку. Тихо, под утренним двинским ветерком, шептались березы. В просветах меж деревьями поблескивала серебром широкая река. Гордон обнял дочь за талию, она положила ему голову на широкое, еще крепкое плечо.
— Твой муж — вор! — сказал Патрик Гордон негромко, но твердо.
Анабелла вздрогнула.
— Твой муж — грязный вор! — повторил Гордон еще тише. — Ты не должна пугаться, мое дитя, я не намерен никому доносить на него, донос вообще не в моих понятиях чести. Но тут дело гораздо более серьезное, чем ты можешь вообразить. Нас не слишком любят русские. Да и с чего им любить нас? Фрыга — так они называют нас, я сам это слышал. Вот идет фрыга, говорят они, показывая на нас пальцами. Фрыга, или еще фря. Они знают, что люди, приехавшие из-за моря, жестоки к ним, обворовывают их, глумятся над ними. Разве твой муж хоть в чем-нибудь сделал добро этому краю? Разве он ворует не для того, чтобы, вернувшись на родину, купить себе патент на чин генерала? Анабелла, ты должна помочь мне. Ты должна понять, что это не может хорошо кончиться. И ты понимаешь это? Да? Не правда ли? Грязное воровство, совершаемое твоим супругом, пачкает не только его, но и меня, и не меня одного, но всех, кто служит царю своей шпагой…
Анабелла взглянула на отца недоверчиво.
— Мне достаточно бродить по свету, — продолжал он. — Я стар и хочу умереть, не изменив присяге. Я служил шведам, служил полякам — с меня достаточно. По крайней мере, здесь мое имя ничем не запятнано. Могу я просить об одном? Чтобы твой супруг думал не только о себе, но и обо мне. Сюда его определил я, если он помнит это.
Анабелла сплела кисти рук, хрустнула суставами…
— Нам так хочется домой! — воскликнула она. — Нам так трудно тут. Ты не понимаешь и не хочешь понять, что патент на чин генерала означает спокойствие и независимое положение наших детей…
— К черту детей! — крикнул Гордон. — Нет такого подлеца, который бы, совершая подлость, не говорил, что это ради детей. К черту детей! А если речь идет о детях, то извольте думать не только о своих. В этой стране много детей, однако вы не думаете об их судьбах…
— Но, отец, надо же понять…
— Я ничего не понимаю и не пойму! — крикнул Гордон, и его лицо покрылось красными пятнами. — Да, я не понимаю, почему, если хочется домой, — надо воровать. Я не понимаю этого и не хочу понимать. На мое горе — сюда к ним едут проходимцы и ничтожества. Я думал, что твой муж образумится здесь и перестанет быть тем, чем он был там. Но он стал во сто крат хуже — этот подделыватель чужих подписей, который едва избежал веревки, к сожалению — избежал. В Москве он так истязал русских солдат, самых доблестных из тех, с которыми мне приходилось сражаться рука об руку, что его пришлось убрать сюда, но и тут он не успокоился… А, зачем я тебе это говорю! Ты не веришь мне, зачем тебе верить, ты околдована своим мужем…
Долго молчали. У Гордона лицо было суровое, печальное; почти шепотом он сказал:
— Это великий народ! Это добрый, сердечный, искренний народ. А мы приходим к ним с черной душой, чтобы обокрасть, обмануть и убежать. Мы только много говорим о чести и много деремся на поединках, но никто из нас не пробовал честно служить им…
— Они нам не верят, — тихо сказала Анабелла.
— Я бы тоже не верил человеку, в шестнадцатый раз продающему свою шпагу! — ответил Гордон.
— Ты напрасно так говоришь, отец. Например, сэр Джеймс очень милый и благовоспитанный молодой человек.
Гордон усмехнулся одними губами.
— Мне не следовало с тобой разговаривать, ты ничего не поняла. Но теперь ты поймешь.
Он положил тяжелую сильную руку на плечо дочери и заговорил, прямо глядя ей в глаза:
— Я останусь здесь, в России. И если хоть капля грязи упадет на мое имя по вине твоего мужа, он будет тяжело наказан. И я пальцем не пошевельну в его защиту. Более того: я скажу, чтобы меня допустили в судьи, и меня допустят, потому что иностранцев у них судят иностранцы. А когда меня допустят, я подпишу только один приговор: повесить…
— Повесить?!
— Да, сделать наконец то, что не было сделано в Эдинбурге. «За шею, — как пишется в нашей стране и как было написано судьями в тот памятный тебе день, — за шею, дабы он висел так до смерти, а после нее столько, сколько надобно, чтобы грешная душа его предстала перед великим судией…»
— Я все это должна ему пересказать?
— Непременно. Он не слишком храбр, твой муж, и напоминание о петле, от которой он в свое время улизнул, быть может охладит в нем жажду стяжаний. Прощай и проводи меня. Я не хочу более видеть твоего супруга…
— А дети, отец?
Гордон помедлил, потом сказал решительно:
— Нет, не сегодня.
Анабелла проводила отца до ворот и сама закрыла за ним калитку на засов. Во дворе сипло лаяли и прыгали цепные псы. Из парка донеслась музыка — корабельные музыканты играли полонез. Анабелла поправила прическу и пошла к трем березам — туда, где муж и майор Джеймс попивали холодное вино…
— Ну? — спросил полковник. — Старик решил соснуть?
— За ним приехали! — солгала Анабелла. — Он понадобился государю…
Полковник Снивин вытаращил глаза.
— Когда? Я ничего не знаю. Мне не докладывали…
Анабелла не ответила. После того как Джеймс откланялся, она тихо заговорила:
— Отец обо всем догадывается, а может быть, и знает точно. Он назвал вас грязным вором и сказал, что будет требовать для вас повешения, если вы попадетесь. И он это сделает, я его хорошо знаю. Он никогда не бросает слов даром…
Полковник тяжело задумался. Вначале он только сопел и ничего не мог придумать, потом жирное, лоснящееся лицо его сделалось решительным, он засопел громче и велел немедленно звать к нему шхипера Уркварта и сэра Джеймса.
— Что вы будете делать? — спросила Анабелла.
Полковник ничего не ответил.
С Урквартом он договорился быстро. У Джеймса спросил:
— Среди солдат таможенной команды найдется человек, верный вам? Человек, который возьмется выполнить рискованное поручение?
Джеймс задумался, почесал подбородок с ямочкой.
— Дело идет не только обо мне. Оно касается и вашего будущего тоже. Думайте скорее — время нисколько не терпит.
Решили позвать того капрала, который порол когда-то английским сыромятным ремнем поручика Крыкова. Через час и Джеймс и Снивин сидели перед капралом в расстегнутых кафтанах, злые, спрашивали так быстро, что капрал не поспевал отвечать. Девки в греческих хитонах табуном прошли мимо — сдавать хитоны, сандалии и пояса с браслетами кастелянше. Капрал зябко повел плечами.
— Согласен, Костюков?
— Боязно больно, господин…
— Вздор! — сказал Снивин. — Пустяк! Сегодня придут еще три корабля, он их будет досматривать. Пока досмотрит — день потратит. Не меньше!
— Оно так… А все ж боязно. Увидит кто, как я зашел да вышел…
— Ну, скажешь что-нибудь… ошибся, мол… Золотой — деньги немалые, ты, наверное, таких денег и не видывал. Сейчас получишь один, а как сделаешь — другой…
И Снивин подкинул на мясистой ладони ярко блеснувшую монету.
Костюков молчал.
— Значит, не хочешь? — сказал Снивин. — А жалко. Очень жалко! Вот господина Джеймса назад к вам назначат — быть бы тебе смотрителем над складом таможенным, а так что ж… Человек ты неверный, станет тебе совсем плохо…
Костюков вздохнул.
— Не хочешь?
— Давайте! — сказал капрал. — Давайте, сделаю. Приму грех на душу…
Джеймс положил на стол три рейхсталера. На каждом напильником были сделаны насечки: на одном двойной крест, на другом две черты, на третьем зубчики. Эти три монеты майор завернул в тряпочку и протянул Костюкову.
— А эта — тебе! — сказал он и отдал ему четвертую безо всякой отметки.
Костюков поклонился.
— Теперь иди! — велел полковник.
Капрал вздохнул и пошел. Джеймс и Снивин проводили его взглядом и переглянулись.
— Нет! — сказал Джеймс. — Не сделает!
И крикнул:
— Костюков!
Капрал вернулся бегом.
— Мы пошутили! — сказал Джеймс. — Теперь мы знаем, ты верный человек. Отдавай деньги.
Костюков с готовностью отдал все четыре монеты.
— А на это выпей! — велел Джеймс и бросил капралу серебряный рубль. — Выпей и за наше здоровье. Иди!
Капрал обтер пот, слабо улыбнулся и поклонился. Лицо его стало счастливым.
— Ах ты, господи! — говорил он, шагая к таможенному двору. — Ах ты, ну и штука…
Идти было далеко, капрал вспомнил о рубле и зашел угоститься в кружало. Тощак попробовал рубль на зуб и удивился:
— Смотри, пожалуйста, серебряный. Давно я дельных денег не видал… Чего ж тебе, капрал, поднести?
Костюков выпил гданской, помотал головой и сказал:
— Ну и ну! Бывает же такое с человеком…
Потом он пил двойную перегонную, потом боярскую, потом пиво. И, набравшись храбрости, зашагал на таможенный двор к поручику Крыкову.
— И скажу! — рассуждал Костюков. — По чести скажу! Зачем нехорошо делают? Что на мне — креста нет? Разве я татарин? Я русский человек и нехорошо делать никому не позволю. Я не какой-либо аглицкий немец. Капрал я, вот я кто! И те монеты я б ему показал, и пускай! А ему — упреждение. Он человек простой, нашего, мужицкого звания… Разве я что нехорошо делаю?
Костюков увидел водовоза с бочкой и крикнул:
— Стой! В заповетренных землях был? Оружие имеешь на борту более, чем установлено от морского пирату? Отвечай, кто перед тобой.
— Гуляете? — спросил водовоз.
— Ну, гуляю! А ты отвечай? Из какой страны плывешь?
— Из страны, значит… из этой… со слободы…
— Тогда пойдем, угощу, раз свой…
Вдвоем сели на бочку и поехали к Тощаку. Там гуляли долго, и Костюков, вернувшись на таможенный двор, вдруг забыл, что ему надобно сказать поручику. Стоял и улыбался, глядя, как Афанасий Петрович маленьким долотцом доделывает пресмешную человеческую фигурку из кости.
— Ну, иди, брат, иди! — велел Крыков. — Иди! Погулял, а теперь спи. Корабли вон скоро придут — досматривать надобно…
— А он — кто? — спросил Костюков, тыча пальцем в фигурку.
— Да так! От скуки! — молвил поручик.
— Ты брось, Афанасий Петрович, — я вижу. Распоп он — вот кто! А давеча ты иноземца вырезал, который на людей ногами топчет…
В это мгновение Костюков начал было вспоминать, зачем он пришел к Крыкову, но так и не вспомнил, — опять отвлекся, да и Крыков всерьез осердился и угнал его спать.