Уркварт возвратился быстро. Шлюпка его, убранная ковром, привезла еще одного иноземца, здешнего перекупщика Шантре. Тот был еще толще, чем шхипер, ходил в панцыре под кафтаном, при нем всюду бывал слуга с именем Франц — малый косая сажень в плечах, прыщеватый, безбородый. Коли чего его господину не нравилось, Франц решал спор нагайкой-тройчаткой. Бил с поддергом. На третьем ударе любой спорщик падал на колени, просил пощады. Про Шантре еще говорили, что у него один глаз не свой, будто вынимается на ночь и, для освежения и чтобы видел получше, кладется в наговорную воду. Слепой глаз выглядел не хуже зрячего, и знающие люди достоверно утверждали, что при помощи ненастоящего глаза перекупщик все видит насквозь и всех обводит, как только хочет.

Шхипер был теперь весел, солдатам подарил по рублю, сказал, что на них зла не имеет, и потряс приказом — караул снять и от конфузии господина почтенного шхипера освободить.

Стол обеденный был накрыт на четыре куверта, но обед все-таки не задался. Сначала шхипер провожал таможенников, потом что-то буйно говорил с перекупщиком Шантре. Позже один за другим пошли с берега посудинки: жаловали дальние иноземные гости-купцы — ставить цены на товар, узнавать, почем нынче русская юфть, как пойдет смола, что слыхать насчет птичьего пера мезеньского, каковы цены на поташ арзамасский, алатырский, кадомский…

Шантре сел возле стола, не дожидаясь приглашения. Макал маленький хлебец в соус, запивал вином. Потом порвал на куски ломоть солонины, зачмокал, зачавкал. Гонял слугу то за одним, то за другим кушаньем…

Ян Уркварт, стоя у трапа, приветствовал гостей, пребывая как бы в некоторой рассеянности, — вроде очень устал, или обременен делами, или задумчив, или даже огорчен.

Купечество переглядывалось, некоторые крестились. Мордастенький пузатенький Уркварт пугал немилосердно: товары были уже привезены, своих кораблей, чтобы хаживать в немцы за моря, еще не построили ни единого, лето стояло жаркое, что делать с икрой, с семгой легкого соления, с говяжьим салом, с ветчиной? Конечно, Уркварт — еще не все шхиперы, но у них круговая порука, что один дает, то и другие. А нынче еще свой у него тут дракон многоглазый, вон в постный день солонину жрет, даже и не смотрит на людей православных.

Угощая гостей вином из сулеи, с которой похаживал слуга Цапля, потчуя дешевыми заедками, Уркварт вдруг сказал, что нынче цены за морями очень упали, так упали, что даже смешно говорить, — в два, три, в четыре раза против прошлогодних.

Купечество загудело и смолкло.

Один ярославский, весь заросший колючей шерстью, словно еж, дернул Митеньку за полу подрясника, жалобно попросил:

— Ты, вьюнош, выспроси его, змия, похитрее: будет покупать али нет, пусть пес скажет напрямик; может, ему и вовсе ничего не надобно, зачем мы ножки свои притомляем…

Рябов сидел в кресле против перекупщика, ничего не ел, потягивая мальвазию, слушал. Суровая тонкая складка легла меж его золотистых бровей. Левой рукой ерошил он бороду, поглядывал на небо и на Двину, на чаек, что опускались — плавно, боком — до самой воды.

— Цены столь упали, — переводил Митенька, — что шхипер не видит толку называть вам нонешние, которые может он назначить. На деньги шхипер ничего купить не может, а может лишь на товары, которые имеет на своем корабле. То будет чернослив, гарус, камка, ладан, жемчуг, вина — рейнское, Канарское, мушкатель, бастр, романея…

Купцы, пихая друг друга, загалдели, замахали руками, — на кой им ляд бастр и ладан. Пусть бы давал тогда, лешачий сын, иголок для шитва, али бумаги хлопчатой, али пороху и ружей, да ножей железных. Ныне на Канарское и романею вовсе нет спросу, никуда эти товары не продать…

Шхипер, любезно улыбаясь, ответил, что ножи он и кроме Московии может продать, за приличную цену. Сюда же путь далек и опасен, пусть берут что есть, а не возьмут — придется им грузить обратно свои дощаники, карбасы да струги. Таково божье соизволение на нынешнюю ярмарку. И предложил присесть к столу, отведать, сколь прекрасны вина заморские и пряности, коими украшается любая, приличная человеку пища.

— Мы в ближайшее время скрутим ваших купцов вот так! — по-русски сказал перекупщик Шантре Рябову и показал кулак, с которого капал жир. — Они будут поступать согласно нашим желаниям, а не своим. С ними не надо даже вовсе говорить. И их не следует пускать на корабли. Вот что!

Его живой глаз смотрел на Рябова, а мертвый в сторону — на купцов.

Рябов не отвечал, злоба ко всем — и к своим, что позорились перед Урквартом, и к этому усатому, измазанному салом, — вдруг перехватила глотку. Шантре выдавил себе в вино лимон, отпил большими глотками, спросил:

— Я в скорое время буду иметь свое судно, не пожелаешь ли ты пойти ко мне в морские слуги?

— Не пожелаю! — сказал Рябов.

— Отчего так, человек?

— Оттого, что так.

— Но отчего же именно так, а не иначе?

— Я — мужик вольный, — хмуро сказал Рябов, — и что оно такое «морской слуга» — не знаю и знать не хочу. Я рыбак и кормщик, своего моря старатель, что мне в слуги наниматься…

А Митенька между тем переводил русским купцам:

— Шхипер еще говорит, что для вас то большое удовольствие, что они сюда пришли, а не пришли бы — и вовсе вам тогда погибель, конченное было бы дело. Как они пришли, то вы хоть за что, а можете продать свои товары: русскому человеку много не нужно, так он говорит, русский человек скромно может жить да поживать, пусть себе больше молится своему русскому богу и повинуется своим начальникам, в том и есть для него доброе…

Купцы, тяжело дыша, испуганные, пожелтевшие, гуртом пошли к столу, носатый Цапля принес еще стульев и скамью, по палубе медленно прошагал командир конвоя Гаррит Коост — с темным, перерубленным от виска до подбородка лицом, в кожаной кольчуге, в перчатках с раструбами, с пистолетом за широким ремнем. Сел к столу, развалясь, кивнул на купечество перекупщику, засмеялся.

Вблизи «Золотого облака» становились на якоря другие корабли заморских купцов: шхиперы, любезно улыбаясь, перемигивались с Яном Урквартом. На загадочном, непонятном Митеньке языке он что-то быстро рассказал двум шхиперам, те зашептали другим — и Рябов вздохнул: туго будет в нонешнюю ярмарку городу Архангельскому, не продать по своей цене ни на единую денежку, сговорились заморские воры, пойдет сейчас стон да плач там, на берегу.

— Господин Гаррит Коост — конвой, — сказал Митенька, — просят вам передать, господа гости: нынче в морях от морского пирату нет свободного прохода, что похощет воровской человек, то и сделает, наверное в последний раз сюда из немцев они пришли, более не пойдут. Господин Гаррит Коост говорят, что на един купецкий корабль надо два конвойных иметь, а оно в большие деньги обходится, чистое разорение негоциантам.

Гаррит покачал головой, набил трубку черным табаком, закурил.

Купцы задвигались, закрестились от сатанинского зелья, Коост пускал дым в бородатые лица, приминал табак обрубленным пальцем, водил пьяными глазами. Более он не сказал ни слова. Другие иноземцы тоже молчали, улыбаясь, потягивали мальвазию, прихлебывали ром, покуривали на двинском ветерке. Матросы на юте в два голоса запели песню, другие голоса подхватили, Рябов слушал и, отворотившись от компании, смотрел на близкий берег, где чернела толпа людишек, — они ждали, что скажут, возвернувшись, купцы. Товары везли издалека — где водою, где волоком, где на веслах, где переваливали на коней. От того пути люди вовсе измучились, лица спеклись, кости проступили наружу, кожа стерлась на ладонях до крови, у возчиков попадали лошади. Как теперь жить, что скажешь женам, чем накормишь малых детушек?

С приятной улыбкой Ян Уркварт крикнул начальному боцману, чтобы для услаждения гостей играла на юте музыка, и музыка тотчас же заиграла — медленно и печально, и под эту музыку взошел на «Золотое облако» келарь отец Агафоник в праздничной рясе, в клобуке, с посохом. Послушник, обливаясь потом, волочил за ним берестяный туес с гостинцами…

— Ваш лоцман, — сказал шхипер Агафонику, — чистое чудо! Я не могу не уважать подлинное умение, но еще глубже, мой отец, я уважаю талант. Во всякой работе можно быть умелым, и это очень хорошо, но от умения до таланта — как от земли до небесной лазури. Ваш монастырский лоцман наделен подлинным умением. Бог всеблагий подарил ему и талант моряка. Большой Иван не боится стихии воды. Стихия ветра тоже не страшна ему, а его несколько грубые манеры не лишены своеобразного величия. В море, в шторм, от чего, разумеется, боже сохрани, такой помощник — сущая находка…

Митенька переводил, счастливо улыбаясь…

Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять.

— Сей кормщик еще и богобоязнен, — произнес келарь, протягивая руку к золотому, — потому все свои зажитые деньги отдает монастырю.

И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель.

— А вы, дети, ступайте! — сказал он Митеньке и кормщику. — Ступайте, что тут рассиживаться…

Медленно пошли Рябов и Митенька по натертой воском палубе к трапу и вскоре поднялись на бревенчатый осклизлый причал Двины, где дожидался купцов черный люд.

— Чего там? — спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом.

— Худее худого! — молвил Рябов.

Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них — надавила так, что Митенька крякнул.

— Но, но — дите мне задавите! — сказал Рябов.

— Не берут товары-то? — спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками.

Полуголые дрягили — двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями — заспрашивали:

— А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли?

— Сколько пудов перевезли, как теперь-то?

— Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать?

Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами.

— Как хоронить будем? — спросил кто-то из толпы.

Один вологжанин, другой холмогорец — закричали оба вместе:

— Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно…

— Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать?

Еще один — маленький, черный — пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал:

— Сколько ден едова не ели, как жить? Кони не кормлены, сами мы коростой заросли, на баньку, и на ту гроша нет, чего делать, научи?

Мягко ступая обутыми в лапти ногами, сверху, по доскам спустился бородатый дрягиль, присел перед Онуфрием на корточки, вставил ему в холодеющие руки восковую свечку.

Рябов вздохнул, стал слушать весельщика. Тот, поодаль от помирающего Онуфрия, говорил грубым, отчаянным голосом:

— Перекупщики на кораблях на иноземных? Знаем мы их, шишей проклятущих, фуфлыг — ненасытная ихняя утроба. Сами они и покупают нынче все, сами и продавать станут. Теперь нам, мужики, погибель. В леса надобно идти, на торные дороги, зипуна добывать…

— А и пойдем! — сказал тот дрягиль, что принес Онуфрию отходную свечку. — Пойдем, да и добудем…

Приказный дьяк-запивашка, весь разодранный, объяснял народу козлогласно:

— Ты, человече, рассуди: имеет иноземец дюжин сто иголок для шитва? Зачем же ему иголки те через руки пропускать, наживу давать еще едину человеку, когда он сам их и продаст, да с превеликой выгодой, не за алтын, а за пять…

— Кто купит? — спросил дрягиль, продираясь к дьяку. — Когда алтын цена…

— Купишь. Сговор у них! Иноземец друг за дружку горой стоит, у них, у табашников проклятых, рука руку моет…

С «Золотого облака» ветер порой доносил звуки услаждающей музыки, оттуда и туда то и дело сновали сосудинки — возили купцов, таможенных толмачей, солдат, иноземных подгулявших матросов, квас в бочонках, водку в сулеях.

— Договариваются? — спрашивали с берега.

— Толкуют! — отвечали с лодок.

— По рукам не ударили?

— То нам неведомо!

Мужики пили двинскую воду, щипали вонючую треску без хлеба, вздыхали, поругивались. Один, размочив хлебные корки в корце с водой, жевал тюрьку беззубым ртом. Другой завистливо на него поглядывал. Еще мужичок чинил прохудившийся лапоть, качал головой, прикидывал, как получше сделать. Еще один все спрашивал, где бы продать шапку.

— Шапка добрая! — говорил он тихим голосом. — Продам шапку, хлебца куплю…

Подошел бродячий попик, поклонился смиренно, спросил, не имеют ли православные до него какой нуждишки.

— Нуждишка была, да сплыла, — молвил пожилой дрягиль. — Вишь, отмучился наш Онуфрий. Так, не причастившись святых тайн, и отошел…

Попик укоризненно покачал головою.

— Может, рассказать чего? — спросил он.

— А чего рассказывать? Мы и сами рассказать можем! — ответил вологжанин. — Вот разве, когда конец свету будет?

Свесив короткие ножки над Двиною, попик уселся, рассказал, что теперь мучиться недолго, раньше в счислении сроков великих ошибались, а ныне страшного суда вскорости надобно ждать…

Рябов молчал, слушал с усмешкой.

— Эй, кормщик! — крикнули с лодки.

Он обернулся. Агафоник с посохом, насупленный, подымался на берег.

— Вот как будет, — сказал келарь Рябову и обтер полой подрясника лицо. — Ну-кось, пойдем, рыбак, побеседуем…

Молча они дошли до монастырской тележки, запряженной зажиревшим коньком. Агафоник еще утерся, пожаловался, что-де жарко.

— Тепло! — согласился Рябов.

Послушник поправил рядно на сене, подтянул чересседельник, снял с коня торбу с овсом. Келарь все молчал.

— Так-то, дитятко, — сказал он наконец и посмотрел на Рябова косо. — Послужишь нынче создателю за грехи своя.

— За какие еще грехи? — чувствуя недоброе, спросил Рябов.

— Будто не ведаешь! — вздохнул Агафоник. — Позабыл будто! Карбас-то, я чаю, монастырский был? Потоплен тот карбас, взяло его море. Чей грех? Еще вспомнил: в прошлом годе муку ржаную монастырскую перегонял ты Двиною, два куля в воду упали. Позабыл? Чья мука была? Святой обители! И непочтителен ты, Ваня, в церкви божьей никогда тебя не вижу…

Он говорил долго, перечисляя все рябовские грехи. Кормщик стоял насупившись, чесал у коня за ухом, конь тянулся к нему мягкими губами, искал гостинца.

— За то за все, — сказал Агафоник, — послужишь нынче монастырю, пойдешь на «Золотом облаке» матросом, очень тобою шхипер Уркварт доволен. Так доволен, дитятко, что за ради тебя прежде иных прочих монастырские товары купил…

Рябов поднял голову, зеленые глаза его непонятно блеснули, то ли сейчас засмеется, то ли ударит железным кулачищем. Отец Агафоник отступил на шаг и сказал угрожающе:

— Но, но, я те зыркну…

— Не пойду матросом, — сказал Рябов неожиданно кротко. — Чего я там не видел?

— Ты — служник монастырский, — ободренный кротостью кормщика, крикнул Агафоник. — Коли сказано, так и делай!

— Не пойду! — тихо повторил Рябов.

— Пойдешь! Волей не пойдешь — скрутим!

— Эва!

— Скрутим!

— И сироту не оставлю!

— Сирота богу служит, без тебя не пропадет, понял ли?

Рябов тяжело задышал, светлые глаза его опять блеснули.

— Я человек тихий, — сказал он врастяжку, — но своему слову не отказчик. Сказал — не пойду, и не пойду! Что хотите делайте, не пойду.

— Ой, Ваня! — предостерегающе молвил келарь.

Кормщик промолчал. Опять с Двины донеслась музыка. В церкви Рождества зазвонили к вечерне. Иностранные матросы, успевшие уже напиться в кабаке, обнявшись шли к пристани, пританцовывали, пели, кричали скверными голосами.

— И в обитель я более не вернусь! — сказал Рябов. — Отслужил!

— Споймаем! — пригрозил келарь.

— Драться буду! Живым не дамся!

— Полковнику скажем. Он-то споймает. Рейтары скрутят, да и намнут — долго не прочухаешься.

Агафоник застучал посохом, лицо его злобно скривилось.

— Против кого пошел, кормщик? Головой думай, имей соображение!

И посохом, рукояткой стеганул кормщика изо всех сил поперек лица так, что Рябов, не взвидя свету, рванулся вперед и схватил келаря за бороду. Агафоник завизжал, с пристани побежали на крик и бой мужики, послушник вцепился в кормщика жирными руками. Рябов отряхнулся, послушник упал, еще кто-то покатился кормщику под ноги, он перешагнул через них и прижал келаря к грядке телеги, дергая его за бороду все кверху, да с такой силой, что глаза у того закатились и дух прервался.

— Убил! — крикнул рябой мужик. — Кончил косопузого!

Бродячий попик бежал издали на бой, вопил:

— Бей его, бей, я его, окаянного, знаю, бей об мою голову, дери бороду…

— Бежим, кормщик! — отчаянным голосом крикнул Митенька. — Бежим, дядечка!

Только от этого голоса кормщик пришел в себя, подумал малое время, посмотрел в синее лицо келаря и быстро, почти бегом зашагал к Стрелецкой слободе. Долгое время он, петляя между избами, меж лавками гостинодворцев, заметал след, по которому уже двинулись конные рейтары, отыскивая денного татя, учинившего разбой, и кому? Самому отцу келарю Николо-Корельского монастыря!

Прижавшись к горелому строению, Рябов притаился, пропустил рейтаров вперед. Ругаясь, они не заметили его, поскакали на Мхи, — туда убегали все тати, оттуда их тащили в узилище, на съезжую за решетки. Рябов угрюмо смотрел им вслед. Да нет, не возьмешь, не таков кормщик Рябов глуп уродился, чтобы за так и пропасть, чтобы самому в руки даться…

Митенька, припадая на одну ногу, добежал к Рябову, задыхаясь прижался к обугленной стене.

— Ох, и запью ж я нынче, Митрий! — негромко, сощурившись, все еще круто дыша от бега, молвил Рябов. — За все за мое горькое, многотрудное, тяжкое. Ох, запью…

— Дядечка…

— А ты не вякай. При мне будешь…

— День стану пить, да еще день, да едину ночь разгонную. Запомнил?

— Запомнил, дядечка, — с тоской и болью, шепотом произнес Митенька.

— То-то! И тухлыми очами на меня не гляди! Не покойник я, чай…