Поутру Федор Матвеевич сказал Иевлеву шепотом:
— Пасись, друг, Ваську Ржевского. Кое ненароком слово сорвется — он все примечает…
— Какое такое слово? — не понял Иевлев.
Апраксин лениво усмехнулся:
— Мало ли бывает. В сердцах чего не скажешь: давеча на постройке занозил я себе руку, облаял порядки наши, завернул и про Петра Алексеевича, что-де пора бы и ему вместе с нами горе наше похлебать. На Москве он те мои слова мне повторил…
— Да кто повторил-то?
— Государь-ротмистр. Доносить — оно легче, чем работать. Похаживай, да примечай, лежа на печи, да слушай… И про тебя тож: ругался ты, что добрых гвоздей не шлют, что князь-оберегатель чего хочет — того делает. Было?
— Ну, было…
— Ротмистр меня теми словами щунял…
Иевлев сплюнул.
— Плеваться не поможет, помалкивать надобно! — сказал Апраксин.
Позавтракавши плотно, Тимофей в сопровождении Лукова, Иевлева, Апраксина, Тиммермана, голландских старичков и Ржевского с насупленным Ворониным пошел смотреть, что понастроено на озере. На батарею, пушки которой торчали на Гремячем мысу, не взглянул, на дворец и церковь тоже. Пристань одобрил, но не то чтобы очень…
За время, что Иевлев с Ворониным ездили на Север, голландцы успели заложить корабль. Тимофей обошел его кругом, избоченился, долго разглядывал, потом глуховатым своим голосом велел ломать.
— Что ломать? — не понял Апраксин.
— А чего понастроили. Разве ж такие корабли бывают? Ни складу в нем, ни ладу…
Тиммерман обиделся, замахал на Кочнева руками в пуховых варежках. Тот вздохнул, взял лом, ударил. Мужики-колодники с улюлюканьем пошли растаскивать голландский корабль.
Днем Кочнев сидел на корточках в избе, выводил мелом на деревянном щите чертеж будущему кораблю, шепча губами, рассчитывал размеры, стирал, писал опять. Апраксин с Иевлевым не отходили ни на минуту, старались постигнуть, что он делает. Тиммерман у печки попыхивал трубкой, голландские старички сначала пересмеивались, потом подошли поближе, тоже сели на корточки — смотреть. Кочнев чертил, старички негромко объясняли Апраксину и Сильвестру Петровичу названия частей будущего корабля:
— Киль. А сие — ахтерштевень, или грань кормовая. Она пойдет поближе к воде, а там вот форштевень — грань носовая…
Тиммерман выколотил трубочку, заспорил с Кочневым, что не так делает. Кочнев дважды огрызнулся, потом замолчал.
Через две недели на новых стапелях заложили киль будущему кораблю «Марс». Было видно, что для дела отыскалась настоящая голова. Корабельные члены вырезались по лекалам, работы шли споро, с толком. Франц Федорович Тиммерман оживился, подолгу беседовал с Кочневым, на постройке был с ним почтителен. Работали и колодники, и вологжане, и рязанские, и ярославские плотники, работали и царевы корабельщики. Апраксин, Иевлев, Луков, Воронин отморозили на ветру лица, мазали щеки гусиным жиром, от света до света не расставались с плотничьим топором, с отвесом, с молотком. Длинными вечерами, когда за стенами избы выла метель, Апраксин и Сильвестр Петрович узнавали, что такое деклинация математическая и как ее брать, как мерять масштаб, кто был Николай Тарталья и что есть живая сила. Мучаясь, корпели над латынью. Старенький Тиммерман, сделав значительное лицо, поколачивая ребром ладошки по столу, не торопясь пересказывал то немногое, что понимал в Копернике; сам путаясь, заглядывая в книгу, толковал о линии пересечения экватора с эклиптикою, о шарообразности земли, о сферической астрономии. Толковал и Кеплера с превеликим трудом, сам пугаясь того, что говорил. Тайны мироздания познавались будущими моряками в душной хибаре под завывание студеных озерных ветров, при свете сальных свечей. От новых, непонятных слов, от непривычных понятий, от космических представлений бывало, что делывалось страшновато, слова запоминались с трудом: эллипс, вектор, радиус… кубы больших полуосей орбит… квадраты времен…
Поздним вечером Франц Федорович перевел эпитафию, написанную Кеплером для самого себя: «Прежде я измерял небеса, теперь измеряю мрак подземный; ум мой был даром неба…»
Прянишников на печи поежился:
— Ишь ты… досидимся здесь до мрака подземного…
Федор Матвеевич задумчиво потер ладонью свой подбородок с ямочкой, поглядел в сторону печки, произнес невесело:
— До мрака подземного много надо дела переделать…
Как-то к нему подсел Кочнев, стал вместе с ним разбирать математическую формулу. Оказалось, что, слушая подолгу Тиммермана из своего угла, он запоминал и понимал все, чему учил Франц Федорович, а теперь твердо решил учиться вместе с корабельщиками. Вопросов у них было столько, что Тиммерман даже за голову хватался, но корабельщики требовали ответа, и Тиммерману приходилось отвечать, не нынче — так завтра, не завтра — так днем позже.
— То-то! — говорил Федор Матвеевич. — Мы, брат, за наши деньги из тебя все вытрясем: и то, что помнишь, и то, что забыл. Нам знать надобно!
И нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.
Однажды, сидя с грифелем у стола, Апраксин оборотился к Воронину и спросил:
— А ты что, Яким, спишь столь много? Умнее всех? Али стыд не ест, что Тимофей Кочнев более нас, царевых корабельщиков, знает корабельное дело?
Яким сипло ответил:
— Мне, дворянину, холопь не указ! Он тем кормится, что знает, а я вотчиной сыт… Да и что мне с ним за столом сидеть?
Кочнев взял свою шапку, плотно закрыл за собою дверь.
— Да-а… Тимофей… — неопределенно произнес Ржевский.
Все долго молчали, потом Иевлев сурово заговорил:
— Глуп ты, Яким! И чего нам здесь местами чиниться, коли есть среди нас и такие и сякие, и худородные, и конюхи, и кречетники, и иные разные…
— А тебе, Сильвестр Петрович, сии конюхи да кречетники не по душе? — осведомился ровным голосом Васька Ржевский.
Апраксин подмигнул Иевлеву, тот спросил в ответ:
— Отчего же не по душе?
И отвернулся, чтобы не видеть русоволосого, розового, ясноглазого Васютку Ржевского…
С этого дня Кочнев грифеля в руки не брал и у Тиммермана ничего не спрашивал. Дважды Иевлев звал лодейного мастера сесть за дубовый стол, на котором Франц Федорович раскладывал свои книги и ученые листы, и дважды Тимофей угрюмо отказывался.
Когда наступило лето, Иевлев и Апраксин часто сиживали на берегу озера с Кочневым, спрашивали у него все, что тот знал о море, он не торопясь отвечал. Здесь, на прибрежном озерном песке, щепкой вычерчивал лодейный мастер корабельный набор, подробно учил переяславских корабельщиков своему делу.
В июне на озеро приехал Петр Алексеевич с Ромодановским, Лефортом, Гордоном, с иноземным шхипером и негоциантом Яном Урквартом. Царь повзрослел, но движения его были так же порывисты, угловаты, как и прошлым летом, голос часто срывался, ноздри короткого носа раздувались. Ходить он точно бы не умел, бегал, размахивая длинными руками. Увидев готовый к спуску корабль, поцеловал Тиммермана, который всегда умел быть под рукою в хорошую минуту. Апраксин стал рассказывать про Кочнева; Петр кивнул, не слушая, велел Францу Федоровичу спускать судно на воду. Тимофей Кочнев стоял поодаль, смотрел, как построенный им «Марс» за носовую часть привязывают канатом к сваям, как выбивают из-под киля стапель-блоки и снимают лишние подпоры. Голландский старичок Брандт с поклоном подал Тиммерману топор на длинной ручке. Иевлев, зло взглянув в глаза Францу Федоровичу, перехватил топор и позвал Кочнева. Кочнев не торопясь подошел, но Франц Лефорт закричал, что спускать корабль должен великий шхипер, и Петр Алексеевич пошел к канату, который надо было рубить.
— Тебе приказывать, — велел Иевлев Кочневу.
Кочнев громким веселым голосом крикнул стоявшим наготове мужикам:
— Подпоры вон!
Мужики ударили деревянными кувалдами, последние подпоры вылетели из-под корпуса корабля, судно всей тяжестью легло на полозья, канат натянулся как струна, Франц Лефорт с бутылкой мальвазии подошел танцующей походкой к кораблю, разбил бутылку о форштевень, сказал с поклоном:
— Имя тебе будет, корабль, — «Марс», плавать тебе счастливо многие славные годы…
Кочнев махнул рукой, крикнул царю:
— Руби канат!
Петр Алексеевич ударил с плеча раз, другой, третий, канат с треском лопнул, «Марс» медленно пополз на полозьях в воду, гоня перед собою высокую пену. Петр, бледный от волнения, еще раз поцеловал Тиммермана, обнял Лефорта, Апраксина, Иевлева. На палубе «Марса» уже скакал Яким Воронин, кричал счастливым голосом:
— Плывет! Ей-богу, плывет! Корабль!
Вскоре на озеро прибыл поезд царицы Натальи. Петр встретил ее с робкой нежностью — так несвойственной всему его облику. Но тотчас же, словно позабыв, побежал на «Марс» ставить корабельную снасть, а при матушке велел неотступно быть Иевлеву.
Сильвестр Петрович подошел, поклонился. Наталья Кирилловна смотрела на него молча, строго. За ее спиной шушукались дворцовые, верхние боярыни, осуждали нептуновы потехи, опасались простуды на озере, сырости от воды, будущего дождя. Царица усмехнулась уголком крепких, еще молодых губ, сказала Иевлеву так, чтобы боярыни не слыхали:
— У, крысихи постылые! Чего ходят за мною, чего вяжутся? Из-за них и Петруша меня не жалует…
Засмеялась Сильвестру Петровичу тихо, как своему, и стала спрашивать, как сделать, чтобы Петр Алексеевич ее покатал на корабле по озеру. Иевлев замешкался с ответом, она ждала, и тихая улыбка все дрожала в уголке ее губ, а темные, словно бы с золотом, глаза смотрели на корабль — искали Петра.
Вечером Иевлев сказал Апраксину:
— Сколь проста в обращении царица Наталья Кирилловна и до чего не похожа на кичливых наших боярынь…
Федор Матвеевич усмехнулся:
— Что проста — то верно. В Смоленске в лаптях хаживала в ту пору, как Нарышкин капитаном цареву службу нес.
В эту ночь было пито: за корабельщиков, за князя Федора Юрьевича Ромодановского, за боцмана Сильвестра Иевлева, за превосходительного господина Патрика Гордона, за государева друга женевца Франца Лефорта, за иноземного гостя шхипера и негоцианта Яна Уркварта.
Сидели в новом дворце у новой пристани. Ветер с озера шевелил темные волосы Петра Алексеевича, вздымал цветастую скатерть, локоны парика Уркварта… Бережась сквозняка, накинув на жирные плечи вышитый по груди кафтан, шхипер Уркварт рассказывал гиштории — одну другой забавнее: про плавания в дальних морях, про выгоды, которые дают государствам корабли, про пиратов, про доблесть конвоев, про жестокие морские штормы, про страшного царя китов…
— Не верьте ему, молодцы! — вдруг крикнул пьяный Патрик Гордон. — Он есть лжец, да, так! Он сам, пес, продал себя пиратам. Он — плохо, я — знаю, ты все не знаешь — дурак!
Уже рассвело, застолье все продолжалось. Многие корабельщики, измучившись, спали здесь же на лавках. Петр Алексеевич, трезвый, невеселый, ходил по валу на длинных ногах, говорил Апраксину:
— Переяславль, Переяславль, а что в нем хорошего — в озере нашем? Часы с боем? Ну, построили корабли, а плавать где? Одни мели, ветра стоящего не дождаться, сколько будем ветра ждать? Флот…
Федор Матвеевич молчал.
— Курице не утопиться, — сказал Петр, — нет того часу, чтобы на мель не сесть. Вот шхипер Уркварт сказывает, каково люди в море хаживают, а мы?
Уркварт, наклонившись вперед, жадно слушал.
— Надобно, государь, к Белому морю ехать, в Архангельск! — негромко сказал Иевлев. — Я нынче зимою до Онеги добрался, посмотрел поморов, суда какие они строят, там — флот…
Шхипер Уркварт засмеялся, замахал руками на Сильвестра Петровича. Петр беспокойно посмотрел на шхипера, на Иевлева, сердито проворчал:
— Много мы с тобой корабельное дело знаем, что судим. Онега! Рыбаки, небось, рыбачат, всего и делов…
И велел идти всем спать — назавтра назначены были маневры переяславскому флоту. Но вдруг окликнул Апраксина:
— Стой, погоди…
Федор Матвеевич воротился.
— Известно мне, что некоторые вы книги латинские читаете и об них толкуете. Об чем сии книги?
Апраксин, бледнея, глядя в глаза царю, ответил:
— Ужели Васька Ржевский столь умишком скуден, что не понял, каковы сии книги?
Петр, вдруг улыбнувшись, щелкнул Апраксина по лбу пальцами, спросил еще:
— Что ж за книги?
— Коперника и Кеплера, государь.
— Об чем?
Федор Матвеевич рассказал, об чем.
— Для чего тайно?
— Пасемся попов, государь. Да и некоторых иных — дабы не смущать!
— Ну, иди спать! — отрывисто приказал Петр.
И вновь принялся шагать по зале.
С утра все не заладилось. Васька Ржевский как ни старался угодить ротмистру догадливостью, дважды был бит, и прежестоко, а чуть позже разжалован в матросы. Яким Воронин получил затрещину, Иевлеву досталось выслушать ругань, лежебока Прянишников не в добрый час захохотал басисто — получил пинок ногой. Господин Ромодановский Федор Юрьевич, произведенный в адмиралы, приказал Лукову за насмешливость в его взгляде всыпать палок. Иноземный шхипер Уркварт, повязав голову шалью, чтобы не напекло солнце, улыбался на то, как лупят Лукова. Апраксин, белый как бумага, с тоскою сказал:
— Лучше бы помереть, чем сие видеть…
После давался парадный обед на адмиральском корабле. У Ромодановского, к немалому удовольствию потешных, так расперло щеку от зубного недуга, что не только есть — пить, и то мог с превеликими муками. Вслед за обедом весь переяславский флот адмиральскому кораблю салютовал и учения делал: флотские нападали на Бутырский полк, который якобы спал в лесу, а корабли подошли и с берега весь полк перебили. Но так как бутырцы не слишком хорошо поняли, чего от них требуется, то на победные крики флотских моряков осердились и кое-кого порядочно изувечили. Более всех досталось Федьке Прянишникову, а Иевлева здоровенный детина из бутырцев до тех пор топил в озере, покуда не отбили Сильвестра Петровича другие флотские. Франц Федорович Тиммерман, пошедший соснуть в холодочек, был принят бутырцами за подсыла-шпиона, и в баталии чуть не вывихнул челюсть, после чего так долго бежал, что отыскался лишь на вторые сутки. За нерасторопность Якимка Воронин был бит Петром Алексеевичем в третий раз, — уже «начисто», как выразился сам Яким после третьей встряски.
Баталию шхипер Уркварт похвалил с усмешкой. Усмешки Петр Алексеевич не заметил и всех обласкал — и бутырцев и флотских. Всю ночь под зуденье комаров чинили корабли, изуродованные бутырцами, и с утра, без завтрака, опять делали парусные и пушечные учения. Когда ветер спал, учили напамять реестры корабельному припасу, бормотали непонятные слова:
— Штанг-зеель.
— Крюйс-брамрей.
— Ундер-зеель.
Пересмеивались тихонько. Луков хотел было спросить: нет ли русских имен всем тем крюйсам и ундерам, но не посмел. Когда затвердили урок, Апраксину велено было рассказать, что есть флот, а также флоту адмирал, вице-адмирал, шаутбенахт, флагман, шхиман, цейгмейстер. Федор Матвеевич рассказал, его сменил Иевлев — говорить, для какого смысла содержат короли-потентаты корабельные флоты и какое есть предназначение флотам при войнах. Петр Алексеевич слушал его жадно, кивал, хвалил, потом заспорил про вчерашнюю баталию, стукнул кулаком по бочке, заговорил отрывисто:
— Крепости, которые на сухом пути расположены, всегда заранее о неприятельском приходе ведать могут, понеже большое время пешему и конному войску для подходов нужно. А ежели крепость у моря, то флот должен подойти безвестно, и знать о нем в крепости не могут, как человек не может знать смерть свою. Нас вчера побили с того, что противник знал: идем. И то плохо…
Потом опять были учения, а в ночь конопатили новое судно.
Петр Алексеевич конопатил с Тимофеем Кочневым и непрестанно с ним беседовал. Но Ян Уркварт оттер корабельного мастера, влез в разговор, ходил рядом с царем вдоль корабля, болтал свои гиштории.
Иевлев прошел мимо, передернул плечом: больно близко подбирался к Петру Алексеевичу иноземный шхипер.
Так в бессонных ночах выдержали еще несколько суток, потом вдруг повалились спать среди белого дня. Спали долго — корабельщики, и бутырцы, и даже мужики-вологжане, приобвыкшие к жизни на озере. Было жарко, душно, собиралась гроза, да все не могла собраться. И сон был тяжелый, как всегда в духоту перед грозой.
Просыпались, пили квас, что велено было выкатить в бочках; пошатываясь, разморенные духотой, бродили под деревьями, зевали и вновь падали на густую траву — еще отмучиться, покуда не разбудит ротмистр.
Но Петр спал крепко.
В душной знойной тишине, вздымая пыль, на поляну вылетел гнедой жеребец. Меншиков спешился, огляделся, пинком разбудил храпящего мужика, спросил:
— Где царь?
— Кто-о?
— Царь, Петр Алексеевич…
Мужик почесал грудь, повернулся на бок, опять захрапел. Александр Данилович отер пыль и пот с лица, прошелся вдоль берега, покачал головою: «Ну, молодцы, ну настроили, не узнать озера!»
На берегу сидел беловолосый мальчишка, задремывая, удил. Александр Данилович и у него спросил — где царь.
— А спит — вона! — сказал мальчик.
Меншиков сел на траву возле Петра Алексеевича, потряс за плечо. Тот сонно причмокнул губами, отмахнулся, как от мухи. Александр Данилович потряс еще.
— Чего? Зачем?
Открыл глаза, узнал, протер лицо просмоленными ладонями, сладко зевнул:
— Ну спится, Алексашка…
Меншиков сказал со вздохом:
— Пора на Москву, Петр Алексеевич. Прессбург к баталии готов. Закисли люди ожидаючи, истомились.
Петр Алексеевич, кося темным глазом, большими глотками пил холодный квас из глиняной кружки. Поставил кружку, потянулся:
— Что ж, сменим Нептуна на Марсовы потехи.
И поднялся.
Дернул спящего Иевлева за кафтан; не дожидаясь, покуда тот проснется совсем, сказал:
— На Москву еду, Сильвестр. Вам здесь — учения продолжать непрестанно, с великим прилежанием. Спать — помалу, трудиться — помногу. Корабль «Юпитер» без меня на воду не спускать.
Еще дернул за кафтан и, по-детски оттопырив губы, поцеловал в щеку:
— Прощай! В покое моем, что на столе кинуто — припрячь.
Солнце уже садилось. Мимо сонных стражей Иевлев вошел во дворец, в опочивальню Петра Алексеевича, сложил чертежи на пергаменте в стопочку, меж чертежами нашел листок, неперебеленное или недописанное письмо Петра к Наталье Кирилловне. Глаза сами собою остановились на каракулях: «…и я быть готов, только гей-гей дело есть — суда наши отделывать… твои сынишка, в работе пребывающий…»
Выходя, в сумерках повстречал Апраксина. Тот с улыбкой поведал о суровом прощании Петра с наушником Ржевским. Васька пал в ноги, слезно молил прощения, что больно-де трудна матросская служба, не по силам ему; ротмистр молча отворотился и сел в седло, словно не слыша причитаний недоросля.
Сильвестр Петрович ответил хмуро:
— Простит по прошествии времени. Простит, приблизит, обласкает. Быть Ваське в почете, помянешь мое слово, Федор Матвеевич…