В Архангельск
Избавь меня от хищных рук И от чужих народов власти… Ломоносов
Ступай и стань средь Океана! Державин
Сии птенцы гнезда Петрова. Пушкин
Не от росы урожай, а от поту. Пословица
Глава первая
1. Потешные
Душным июньским утром царский поезд под густой звон колоколов, благовестивших к ранней обедне, миновал Земляной город и не спеша двинулся к Троицкому монастырю. Москва только еще просыпалась: ночные сторожа убирали рогатки, что перегораживали улицы от лихих людей; уходили невыспавшиеся караульщики с алебардами и бердышами; сапожник, еще не вовсе проснувшийся, зевая и крестя рот, вывешивал сапог над убогой своей будкой; портной раскидывал забористых цветов кафтан; рыбник здесь же на ходу выхвалял своих карасей да лещей, еще шевелящих жабрами в берестяном коробе. Под ровный невеселый бой бубна плясал среди торгующих облыселый медведь в шляпе с пером. Из шалашей дебелые тетки тянули руки, предлагали свой товар — белила да румяна, да вареную сажу — подводить брови. Тут же бранились и толкались безместные попишки и пропившиеся дьяконы, предлагая сотворить незадорого литургию, обедню али панихидку. Среди них совался туда и сюда высокий детина — искал пропавшие сапоги да шапку. В орешном ряду щелкали на пробу орехи, в медовом отпивали меда. Брадобреи у стены, в холодочке, стучали ножами, зазывая народишко брить головы, стричь волосы, выхваляя скороговорками каждый свое искусство:
— У нас бритовки вострые, молодчики мы московские, мыльце у нас, пожалуйте, грецкое, вода москворецкая, ножи вострые, ручки наши ловкие…
— Ах, побреем, вот побреем…
— Стрижем, бреем, вались народ от всех ворот…
Бородатый мужик с веником, с плутовскими окаянными глазами, ходил, улещивал сладким голосом:
— Помыть-попарить, молодцом поставить, кто смел, да ко скоромному приспел, айдате со мною, не пожалеешь ужо…
Царские потешные, Луков да Алексашка Меншиков, перевесясь с седел, спрашивали у мужика:
— Дорого ли веселье твое, дядя?
Мужик отмахивался:
— И-и, соколики, полно вам пошучивать. Езжайте своей дорогой…
— Да наша дорога к тебе в баньку…
— С богом, с богом…
Алексашка Меншиков вздыбил коня, уколол шпорами, догнал прочих потешных. Шум и разноголосый гам торговых рядов остался далеко позади; царский поезд, скрипя осями, вился из переулка в переулок; возницы лениво подхлестывали коней, негромко перебранивались, перешучивались друг с другом. Луков скакал сзади, кричал Меншикову:
— Гей, пади, расшибу…
В голове поезда чинно ехали Чемоданов, Якимка Воронин, Сильвестр Иевлев, дразнили царского наставника Франца Федоровича Тиммермана. Тот, неумело сидя в высоком сафьяновом седле, с опаской дергая богатыми поводьями и держа сапоги носками внутрь — чтобы ненароком не пришпорить мерина, — удивлялся:
— Разве я мог так думать? Я предполагал: забава есть забава. Когда его величеству благоугодно стало развлечь себя плаванием по Яузе…
— Пропал ты теперь, Франц Федорович! — сказал Яким Воронин. — Строить тебе корабли…
— Да он и не ведает, каков есть корабль! — засмеялся сзади Луков. — Небось, забыл, Франц Федорович?
Алексашка Меншиков, скосив на Тиммермана прозрачные глаза, пообещал с веселой угрозой в голосе:
— Вспомнит! А не захочет вспомнить — сам и ответит. Верно, Франц Федорович? У него и подручные есть — старички голландские. Втроем вспомнят…
Тиммерман робко улыбался, потешные хохотали над его испугом.
К полудню, далеко оставив царский поезд, вместе с Тиммерманом миновали заставу. Московская черная пыль с золою, шум кривых улиц, городская духота — остались сзади. Луга и подмосковные рощи дохнули в разгоряченные лица запахом скошенных трав, нагретой солнцем листвою, доброй тишиной.
Неслышно текла река, манила прохладой, отдыхом.
Алексашка Меншиков крикнул купаться, скинул саблю с чернью и насечкой, нынче пожалованную царем, дорогой терлик, сапоги на высоких каблуках, размашисто перекрестился и, выгнувшись дугою, бросился в воду. За ним, разбежавшись, визжа на бегу, бросился в речку Воронин, за Ворониным — Иевлев. Покуда все купались, Франц Федорович сидел на бережку, под ракитою, думал свои грустные думы: как, действительно, сделается, ежели надобно будет строить корабли для царевой потехи? Легкая ли работа — выстроить корабль, даже самый малый? И кто будет помогать?
Потешные кричали в воде, брызгались, играя топили друг друга. Всех больше буйствовал Меншиков. Франц Федорович, глядя на него, даже головой покачал: вот судьба! Только из царской конюшни, из конюхов, а уже с князьями запросто, и даже Апраксина не боится…
Купались долго, как купаются ребятишки, пока не посинели. Чтобы согреться, стали гонять друг дружку по берегу; падали, вздымая тучи песку; боролись с кряхтеньем и оханьем. Меншиков, с хитрым лицом подмигнув Тиммерману — «молчи, дескать, старичок!» — завязывал крепкими узлами рукава сорочек, поливал водою, присыпал песочком; сразу эдакий узел не развязать, а который умник потянет зубами — наберет в рот песку. Франц Федорович улыбался — дети и есть дети!
Отогревшись, все опять кинулись в речку — отмываться. В это самое время на дороге за рощицей послышались крики, свист кнутов, скрип осей. Измайлов — толстенький, розовый, сердитый — на крупном вороном в белых чулках жеребце ветром вылетел из-за деревьев, закричал, осаживая коня над рекою:
— Мы там мучаемся, почитай, битый час, а они, срамники, вот чего делают? Ладно, сведает Петр Алексеевич, будет вам ласковое слово! Одевайся все сейчас!
Поднял жеребца на дыбы, ударил шпорами и пропал в роще.
Франц Федорович поднялся, забыв про своего мерина, обдергивая на круглом животике кафтанчик, поправляя на шее всегдашний белый шарфик, бочком побежал за Измайловым. За ним, быстро одевшись, вскочил на своего солового Меншиков. Другие в отчаянии теребили узлы, ругали последними словами Алексашку, бежали к лошадям полуголые…
На дороге, идущей в гору, в песке по самые ступицы увязла подвода о пяти осях, на которой пеньковыми веревками был привязан царев потешный струг. Стрельцы, рейтары, плотники, свитские, мешая друг другу, толкаясь, подваживали колеса деревянными слегами, подкладывали брусья, нахлестывали кнутами измученную, тяжело дышащую упряжку…
Узнав царя издали по его огромному росту, Меншиков почти на скаку спешился и закричал из-за спины Петра, будто никуда не отлучался и всегда тут был:
— А ну, раздайся, не столбей! Э, слышь, народ, не мешай мешать, тут и одному делать нечего! Повозочные, разом бери, не зевай, с ходу наваливайся!
Петр Алексеевич закатал рукава разорванной и испачканной дегтем рубашки, погрозил Меншикову кулаком, устало утер ладонью потное лицо. Александр Данилович оттолкнул Петра плечом, ухватил храпящего коренного за недоуздок, другой рукой повернул к себе дышло, закричал лешачьим голосом, да так, что упряжка из тридцати лошадей рванула разом. Струг вздрогнул, подводы выбрались из песка. Петр, улыбаясь на вечные Алексашкины хитрости, надевая на ходу кафтан в рукава, пошел вперед.
К вечеру царский поезд догнал Борис Алексеевич Голицын — привез Петру благословение царицы Натальи Кирилловны и ее слова, чтобы-де Петруше беспременно быть у Троицы и помолиться чином. Петр блеснул карими глазами, весело ответил:
— Для того и едем, Борис Алексеевич…
— Ой, Петр Алексеевич, не для того, я чай, едем! — покачал головою Голицын.
— Как управимся, так и помолимся! — начиная сердиться, сказал Петр.
В лесу, в благодатной предвечерней свежести, раскинули ковер — ужинать. Иевлев, Федор Матвеевич Апраксин и Луков неподалеку собирали крупные ягоды земляники, переговаривались усталыми голосами. Яким Воронин, затаившись, кричал филином.
— И несхоже! — громко сказал Апраксин. — Собакой лаять может наш Яким, а филином — несхоже…
Воронин загавкал собакой.
— А Меншиков прячется от нас! — сказал Иевлев. — Боится! Ничего, Федор Матвеевич, доживем мы до своего часу, помянет, как узлы вязать да песком посыпать…
Меншиков крикнул:
— Давай все против меня боем! Все на одного? Выходи, не забоюсь!
Покуда ужинали, мимо, по дороге, грохоча на корневищах, со скрипом и грохотом ехали подводы с корабельным припасом — строить на озере потешный флот. В бочках и бочонках везли ломовую смолу, клей-карлук, навалом, перетянутые лыком, липовые, дубовые, сосновые москворецкие доски, в мешках — козловую шерсть — конопатить суда, в коробьях — канаты, нитки корабельные, парусину…
Свесив ноги с грядки, на подводе проехали корабельные старички голландцы, у обоих были ошалелые лица — то ли от быстрой и тряской езды, то ли оттого, что предстояло строить потешный флот…
Борис Алексеевич Голицын проводил голландцев взглядом и, вертя дорогой с алмазом перстень на тонком пальце, промолвил:
— Давеча спрашивал у старичков — довольны ли, что возвращаются к своему мастерству. Переглянулись — ответить не посмели…
И засмеялся лукаво.
Петр, не слушая, жадно жуя пирог-курник, глазами пересчитывал подводы, не мог отыскать той, на которой везли жидкую смолу.
— Да вот она, государь! — сказал Иевлев. — Вон, шесть бочек…
Царь, прихлопнув на шее комара, велел подать роспись для кормового двора — весь ли припас взят, не забыто ли чего. Сильвестр Петрович Иевлев взял вторую роспись. Царь читал, Иевлев помечал крестиками все, что при нем укладывали.
— В сию вечернюю пору, господа корабельщики, надлежит нам выкурить по трубке доброго табаку! — сложив роспись, сказал Петр.
Потешные потащили трубки из сумок и карманов. Петр набил свою трубку первым, закурил, закашлялся. У Чемоданова на глазах проступили слезы. Луков курил истово, сидел весь окутанный серым дымом.
— Корабельщики курят некоциант в тавернах и в австериях! — сказал Петр. — Так, Сильвестр?
— Так! — давясь дымом, ответил Иевлев.
— Нет такого корабельщика истинного, чтоб не знался с трубкою! — изнемогая, сказал Петр. — А который трубку не курит — не корабельщик, а мокрая курица!
Он задыхался, но смотрел твердо. Впрочем, все они смотрели твердо друг на друга, только глаза у них были подернуты влагою да в ушах звенело. Ежели они корабельщики, то и курить надобно табак!
Внимательно глядя на корабельщиков, на то, как мучаются они со своими трубками, как таращат налитые слезами глаза и как кашляют, улыбался красивый Голицын, ласково думал: «О, юность, юность! Чего не делается в сем возрасте? Небось, предполагают, что и впрямь они мореплаватели истинные!»
— Ты об чем это? — голосом словно из-под земли спросил Петр.
— Размышляю, государь, — спокойно ответил Голицын.
Якимка Воронин встал, пошатываясь ушел в кусты справляться со своей дурнотой. Никто не засмеялся ему вслед, никто не проронил ни единого слова. Только Чемоданов прошептал:
— Ох, смертушка моя…