На корабле затрещали выстрелы.

Поручик Мехоношин сразу вспотел, ойкнул, побежал за караулку — седлать коня. Руки его не слушались, он задыхался, не мог толком затянуть подпругу. Выстрелы делались чаще и чаще, с Двины донесся протяжный крик. Мехоношин, пригибаясь, потянул коня на дорогу и только здесь сел в седло. Тут ему стало спокойнее, он перекрестился и, прошептав: «Шиш вот вам, стану я ради вас, прощелыг, помирать», — дал шпоры коню и поскакал к Архангельску.

В городе поручик без труда отыскал покосившуюся, поросшую мхом избу кормщика Лонгинова и вошел с тем властным видом, которого всегда страшились подчиненные ему люди. Однако Нил, еще не отдохнувший с дороги, хлебал щи и поручика не испугался, а белобрысый мальчик даже потрогал шпагу Мехоношина. Девчонка жалась в углу.

— Здорово! — сказал Мехоношин.

— Ну, здорово! — ответил Лонгинов, облизывая ложку.

— Ты и есть кормщик Лонгинов?

— А кто ж я еще? Известно — Нил Лонгинов.

— Сбирайся, тебя князь-воевода требует.

— Чего сбираться? Едва вошел — сбирайся! Дай хоть ночку поспать.

— Нельзя! — твердо сказал Мехоношин. — Спехом велено.

— Да на кой я ему надобен? — рассердился кормщик. — Будто и не кумились.

— Там узнаешь…

Нил вздохнул:

— Куда ж ехать-то? Съезжая будто на замок заперта, — солдаты на шанцах говорили. В самый в боярский дом?

Громыхнула дверь, вошла Фимка с деревянным подойником — доила корову.

— Вот офицер пришел, — виноватым голосом сказал Лонгинов. — К воеводе требует…

Ефимия поставила подойник, поддала ногой мурлыкающему коту, чтобы не совался к молоку, посмотрела на Мехоношина:

— Да он едва с моря вынулся, чего натерпелся-то, господи! Едва шведы смертью не казнили, вешать хотели.

Мехоношину надоело, он топнул ногой, заорал, что выпорет батогами. Нил поднялся, дети жалостно заплакали.

— Конь есть? — спросил поручик.

— Не конь — огонь! — усмехаясь, похвастал Лонгинов.

Вывел из сараюшки старого, разбитого на все четыре ноги мерина, взобрался на него, сказал с озорством:

— Давай, кто кого обскачет? Ух, у меня конь!

Фимка выла сзади, возле избы, провожала мужа словно на казнь.

В Холмогорах Мехоношин сказал воеводе:

— Привез тебе, Алексей Петрович, рыбака-кормщика: сам он своими глазами видел на шведском флагмане кормщика Рябова, знает верно, что тот кормщик шведу предался. Капитан-командору сей Рябов наипервейший друг. Теперь рассуждай…

Прозоровский ахнул, взялся за голову:

— Ай, иудино семя, ай, тати, ай, изменники…

— Думай крепко!

— Ты-то сам как, ты что, поручик?

Мехоношин насупился, молчал долго, потом произнес со значением в голосе, твердо, словно бы отрубил:

— Измена.

— Отдадут Архангельск?

— Отдадут, и сам Иевлев, собачий сын, ключи им подаст.

Прозоровский ударил в ладоши, велел ввести Лонгинова. Кормщик вошел, словно не впервой, в дом воеводы, сонно оглядел ковры, развешанные по стенам сабли, хотел было сесть, воевода на него закричал.

— Ну-ну, — сказал Лонгинов, — что ж кричать-то? Намаялся я, на своем одре столько едучи…

— Говори! — приказал воевода.

— А чего говорить-то?

— Как Рябова изменника видел, что слышал, все по порядку…

Лонгинов неохотно, но в точности, стал рассказывать. Воевода слушал жадно, кивал, поддакивал:

— Так, так, так! Ай-ай! Так, так…