Едва рассвело, Иевлев прислал за гардемарином денщика. Нева за эти дни почти совсем очистилась, только редкие темные льдины медленно плыли к устью. День был хмурый, серый, сырой. Сильвестр Петрович тоже хмурился, сидя на руле шлюпки. Возле входа в адмиралтейц-коллегию Иевлев сказал:

— Иди прямо к генерал-адмиралу. Он тебя помнит и примет. Если спросит, какое имеешь желание, говори не таясь: имею-де желание служить под командованием господина капитан-командора Луки Александровича Калмыкова. Сей офицер умен, образован, отменно храбр, у него станешь дельным офицером. Запомнил?

— Запомнил! — ответил гардемарин.

— Ну, ступай с богом!

Они расстались в сенях коллегии.

Генерал-адмирал Российского корабельного флота Федор Матвеевич Апраксин действительно принял гардемарина тотчас же. Он сидел один в низкой, небольшой комнате, увешанной морскими картами, кочергой разбивал головни в камине. На низком столике возле кресла дымилась большая каменная чашка с кофеем. Рядом лежала трубка, кисет с табаком.

— Так, так! — молвил генерал-адмирал, выслушав Ивана Ивановича. — Так…

И, плотнее запахнув на груди старенькую заячью шубку, отпил кофею из чашки.

Гардемарин молчал. Было слышно, как за стеною кто-то круто ругается солеными словами.

— А к нему не хочешь? — спросил Федор Матвеевич, кивнув на стенку. — Добрый моряк. Шаутбенахт Боцис, галерным флотом командует. Лучшего учителя не отыскать…

Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру.

— Что молчишь? — спросил Апраксин.

Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера.

— Так, так! — опять произнес Апраксин. — Так.

И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел:

— Сядь поближе.

Подумал и заговорил:

— Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим…

Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью:

— Еще был такой — Гордон. И еще немногие… А сей — на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот — дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь?

Иван Иванович опустил голову.

— В отца — упрям! — спокойно сказал Апраксин. — Как знаешь. Будет баталия — позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову?

— К нему, господин генерал-адмирал.

— Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать.

Рябов встал, поклонился.

— Все ж к шаутбенахту зайдем! — сказал Апраксин. — Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой…

Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах.

— Герр шаутбенахт! — негромко произнес Апраксин.

Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол — на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал.

Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика:

— Он какой веры-то был? Католик?

Денщик, плача, ответил:

— Кто его знает…

— В какую церковь ходил?

— А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали — он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях.

— Икона у него была?

— Вроде богородица…

— Принеси!

Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному.

Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке — шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом:

— Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного… Он… к сожалению… не слишком затруднял себя… молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса…

— А русским! — быстро ответил Меншиков. — Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи…

В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу:

— Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму.

Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил:

— И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем…

— Тебя и назначим на галерный флот! — сказал Апраксин.

— Меня нельзя!

— С чего так?

— А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает.

Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал:

— Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился.

— Никого у Боциса не было, — сказал Иевлев. — Один он во всем божьем мире…