Белой прозрачной ночью лодья, что уже приближалась однажды к устью, вновь появилась невдалеке от шанцев. Егорша опять взбежал на вышку, выхватил из рук караульщика трубу, посмотрел, сказал сердито:
— Ну что ты станешь делать? Те же самые, что давеча были. И куда их носило?
Еще поглядел, покачал головою:
— Не наши! Кафтаны кургузые, либо норвеги, либо еще какие немцы…
Капрал изготовил пищаль с двойным зарядом пороху, выпалил, качнулся, долго стоял, помаргивая, словно очумелый.
— Карбас — на воду! — отрывисто приказал Пустовойтов.
Таможенники спустили карбас, вышли наперерез лодье, которая ловко и уверенно входила в устье, ведомая рукою опытного кормщика.
— Хорошо идет! — сказал Егорша, залюбовавшись. — Красиво! И парусов не сбросили нисколько… А ну, стрельни еще — может, не слышали?
Капрал с опаскою пальнул еще раз. С вышки было видно, как мореходы на лодье спускают паруса — теперь поняли, что велено остановиться. Таможенный карбас зашел лодье с кормы, несколько солдат забрались на судно, которое теперь сидело на воде высоко, словно лодье стало легче. Потом с носа мореходы сбросили канат, карбас под веслами повел лодью к таможенному причалу. Драгуны не выходили, спали, Мехоношин гулял в деревеньке — там завелся у него амур. «Без них спокойнее! — подумал Егорша. — А то сразу — волоки на съезжую».
Пустовойтов, насвистывая, спустился вниз, обдернул мундир, поправил на боку палаш и начальническим шагом пошел встречать лихих людей, что вторые сутки крейсируют вблизи берегов и с наглостью собрались проскочить мимо шанцев, будто и не ведают государева указа.
— Что за народишко? — спросил он у таможенного писаря, первым соскочившего с карбаса на землю и поспешающего за бумагой и перьями — писать опросной лист.
— А рыбари здешние, морские старатели, зверовые добытчики, — скороговоркой ответил писарь. — На Груманте, что ли, зимовали. Говорят, будто их в городе в Архангельском каждая собака знает, да, небось, брешут. Один немощный лежит, помирать собрался…
— Вот дадут им на съезжей Грумант! — сказал Егорша всердцах. — Грумант! Не велено, а они, вишь…
И замер с открытым ртом, не договорив. На лодье во весь рост стоял чернобородый, худой Тимофей Кислов, два года назад пропавший в море. Стоял и как ни в чем не бывало переругивался сиплым голосом с таможенными солдатами, которые уговаривали его сойти на берег, чтобы ответить писарю на казенные вопросы.
— Да на кой мне шут вопросы твои! — говорил Кислов. — Я, может, бани русской длинные года не видел, я, может, одним снегом в кои веки умывался, а он — вопросы! Какие такие шанцы могут быть для своего человека? Что я, немец, что ли, чтобы мне таможенную роспись писать…
— Тимофей Никитич! — крикнул Егорша. — Ужели живым возвернулся?!
— А нет, мертвым! — с досадой сказал кормщик. — Ты, что ли, Егор, тут за старшего? Чего нас держат? Мало мы горя нахлебались? К дому пришли, так и тут не слава богу?
Егорша, робея, шагнул вперед, поднялся по сходням, еще не веря себе, спросил:
— Кислов? И впрямь… ну и ну!
— Ки-и-ислов! — передразнил кормщик. — Эко диво отыскал! Что Кислов, когда и сам Иван Савватеевич здесь! Что Кислова два года, когда Рябов со товарищи не два, а почитай, четыре отзвонили…
И, нагнувшись к люку, Кислов зычно крикнул:
— Иван Савватеевич, жить выходи!
Егор охнул, сунулся было к люку, но там заскрипели ступени, и тотчас же из каюты появился Рябов — совершенно такой же, каким был четыре года назад. Позевывая и потягиваясь могучими плечами, он зорко огляделся и произнес врастяжечку, неторопливо, знакомым с детства голосом:
— Ишь ты! Выходит, и верно — дома!
Выбравшись на палубу, он сказал Егорше, будто вчера только виделись:
— Вон каков? В мундире! Ну, здравствуй, Егорище…
Тот смотрел, застыв на месте: истинно с того света вернулся человек, а по виду ничего особенного и не было, кормщик как кормщик, разве вот чуть поседела голова, да тверже сделался взгляд…
— Семейство-то мое как?
— Семейство? — переспросил Егорша глупым голосом.
— Семейство. По-здорову ли Таисья Антиповна да сын мой?
— По-здорову, по-здорову! — словно очнувшись, быстро и счастливо заговорил Егорша. — И сиротка твой здоров, и Таисья Антиповна — вдова неутешная…
Зеленые глаза кормщика весело блеснули:
— Голова садовая! Какая же она вдова при живом-то муже? И Ванятка, небось, не сирота, коль я пред тобою жив…
И не торопясь, не оглядываясь на Егоршу, спустился на берег. За ним пошли Кислов, хроменький Митенька Борисов, отрастивший бороденку, другие промышленники и мореходы. На берегу Рябов встал на колени и истово приложился губами к черной сырой земле. Уже взошло солнце и теплым светом заливало зеленый росистый луг возле шанцев, караульную вышку, ели, таможенных солдат, заштилевшее море и опустившихся на колени корабельщиков. Замерев, почти не дыша, стояли таможенные солдаты с драгунами, смотрели, как здороваются с родной двинской землею морского дела старатели, как быстрые стыдливые слезы текут по их потемневшим обветренным лицам, как вынесли недужного, всего опухшего от цынги, и как он со стоном припал всем лицом к мокрой яркой траве…
Первым поднялся Рябов, хлопнул Егоршу по плечу, сказал:
— Длинен вырос!
— Дядечка! — произнес Егорша, не помня себя от радости. — А мы уж и не чаяли…
— Ничего, живой!.. — усмехнулся Рябов. — Многих схоронил, а все живой. Не берет меня море. Веди, брат, кашей угощай да говори, чего у вас слыхать. Меня-то в поминанье записали?
— Записали!
— Слышь, Митрий! — позвал Рябов. — Меня в поминанье записали, оттого, небось, и жив. Боговы шуточки…
Митенька подошел ближе, насупился:
— Все-то вы суесловите, дядечка! Разве бог шутит? Грех и думать так. Вот он нас к земле родимой привел!..
— Ты отмолишь, молельщик!
Егорша побежал хлопотать — варить мореходам кашу, таможенные солдаты разжились водочкой, Тимофей Кислов им рассказывал:
— Прихожу в губу — на Грумант, а они там. Что ты скажешь? Бородищи вот отрастили, избу добрую выстроили, медвежатины запасено, рыбы, оленины… На всем побережье сами хозяйствуют — словно вотчина боярская. И Иван Савватеич, конечно, старшой. Да, так, значит, живут ничего. Ну кресты, конечное дело, крестов много — могилки: беда там у них случилась, то враз и не рассказать. А нашу лодью льды заковали, не выйти никак, не пробиться из губы…
Митенька в это же время негромко говорил Рябову:
— Местность не вспоминаете, дядечка? Вон и караулка еще стоит, почернела вся. Вы тогда с Таисьей Антиповной в караулочке заместо избы проживали, а я к вам сюда бывало хаживал, еству носил, песни мы тут пели, — вона на песке. Не вспоминаете?
Рябов дернул Митрия за жидкую бороденку, усмехнулся:
— Тоже! И мы нынче с бородою! Богат, что ли, стал? Давеча у норвегов говорили: на Руси, дескать, за бороды деньги берут…
Егорша кивнул:
— Берут, дядечка! То — правда.
— А будто война у нас — тоже правда?
Пустовойтов рассказал, что воюет нынче Русь со шведом, была превеликая баталия под Нарвою, та баталия кончилась весьма печально: шведы одержали викторию.
— Баталия, виктория! — с досадой сказал Рябов. — Набрались слов и шумят без толку. Ты понятно говори: кто верх-то одержал?
— Шведы.
— Что ж так?
— Сила их была, дядечка. Ну, и офицеры, конечно, иноземцы им передались.
— А где та Нарва?
— Не близко, дядечка.
— На том и замирились?
— Какое замирились? — обиделся Егорша. — Быть войне великой. А покуда дела таковы: шведы эскадру собрали, слышно — идут морем Архангельск промышлять, верфи будут жечь, мастеров корабельных смертью казнить, корабли либо с собой угонят, либо потопят.
Рябов слушал внимательно, даже кашу есть перестал.
— Иноземцев-то офицеров у вас много? — вдруг спросил он.
— Нынче немного! — ответил Егорша.
Кормщик снова принялся за кашу. Егорша рассказал, что в Архангельске нынче не лаптем щи хлебают, построили крепость на Двине, шведа берегутся денно и нощно, нелегко ему, вору, будет разорить город и угнать флот.
— А кораблей-то добрых понастроили?
— Добрых, дядечка Иван Савватеевич, добрых, и немало. Флот. И стопушечные корабли есть нынче у нас, и фрегаты, и яхты…
— Стопушечные?
— Стопушечные, дядечка.
— В океан-то флотом своим хаживали?
— Сбирались нынешним летом, да не поспели.
Помолчали.
— Кто же тут начальником над вами, над войском? Иноземец?
— Зачем иноземец! Начальником над нами свой, русский человек — капитан-командор Иевлев.
— Сильвестр Петрович! — обрадовался Рябов. — Что ж, он мужик был неглуп, дело свое, небось, знает. С ним ничего, можно…
Егорша, захлебываясь, стал рассказывать о Сильвестре Петровиче. Рябов слушал задумчиво, кивал головой. Егорша не удержался, быстро похвастался, что ныне поедет непременно на Москву, в новую навигацкую школу, Иевлев-де обещал, тогда будет он, Пустовойтов, офицером по флоту, как надобно…
Рябов перебил:
— А воеводою у вас кто сидит, господин офицер?
Егорша шепотом, чтобы другие не слышали, рассказывал: воеводою-де сидит князь Прозоровский Алексей Петрович, был в прежние времена на Азове, так его народишко посулил на копья вздеть, с той поры непрестанно лютует, всего боится, от страху своего всяко народ мучает и утесняет. При нем в думных дворянах Ларионов, все дела сам правит, все поборы сам берет, великую власть забрал над городом. В Архангельске только и надеялись, что после двух лет воеводства сменит государь окаянного князя, посадит на воеводство некоего иного, как то на Руси издавна ведется, а он, воевода, возьми и отошли на Москву воровскую челобитную, что думный Ларионов с дьяками писали, — будто посадские и гости, и все, кто тут жительствует, бьют челом земно великому государю, дабы оставил он еще славного воеводу князя Прозоровского сидеть на два года. Петр Алексеевич той воровской скаредной челобитной поверил и оставил князя на месте, а нынче некто — имечко его святое неведомо — еще челобитную отписал на Москву, где вся истинная правда рассказана. Да только ту челобитную люди князя Прозоровского перехватили, или о ней подробно проведали, и ныне воевода лютует, как никогда еще не лютовал. Розыск еще объявлен, а кто челобитную против него писал, тот сказан ныне бунтовщиком, и будто надлежит тех всех бунтовщиков вешать, как в прошлые времена стрельцов на Москве вешали. А зачинщика делу будто велено колесовать. Имают всякий народ, и людей в застенке Ларионов с дьяками пытают безжалостно, все дабы прознать, кто ту истинную челобитную писал…
Рябов вздохнул, покачал головой:
— Ох, весело, вижу, живете! Еще чего доброго?
— Еще — кто с моря заявился, тем всем чинят розыск: не есть ли они шведские воинские люди, пенюары, подсылы. Здесь лютует поручик Мехоношин, который командиром над драгунами, лютует над рыбаками, — хорошо, что нынче его нет, иначе сразу бы погнал за караул. Да ты сам, дядечка Иван Савватеевич, посуди: пришли вы, можно сказать, с того свету, по пути у норвегов были, кафтаны на вас на всех заморские, в устье не сразу вернулись, бегали куда-то. Для чего, куда давеча скрылись?
Кормщик быстро, остро взглянул на Егоршу, понизил голос:
— Было для чего, Егорушка. Знаем дьяков да ярыг наших, знаем, каковы крючки. А в лодье товар не про их честь, не для ихних лап загребущих, очей завидущих…
— Спрятали?
— Спрятали, Егорушка.
— Мое дело сторона! — шепотом заговорил Егор. — Как бы только собака Мехоношин не разведал. Разведает, потянут к Поздюнину, а с ним, со зверюгой, — не отшутишься.
— Я и то не шучу! — промолвил Рябов. — Да как ему разведать?
— Он своих драгун посылал, коли видно было — узнает…
Рябов не ответил. Солнце взошло уже высоко, когда таможенный писарь кончил писать свои листы. Капрал подошел к Егорше — советоваться, как дальше быть. Пустовойтов с ним заспорил, потом сказал строго:
— Мне отвечать! Те мореходы горя видели — нам с тобой и не приснится. Всех их знаем. Пусть к дому идут…
— Лодьей?
— Лодьей им не дойти, перехватят у цитадели. Лодью тут оставят, а сами пешком пойдут…
Капрал усомнился:
— Разве же им в сих кафтанах норвежских до городу дойти? Да с бородищами, да без знаков бородовых? На первой рогатке схватят.
Егорша вызвался проводить. Солдат-таможенник привел гнедую кобылку, он сел, поправил на бедре шпагу — хоть и молод, да молодец молодцом: шляпа треуголка, кафтан форменный, ботфорты со шпорами, перчатки.
— Ишь каков! — сказал Рябов одобрительно. — Ничего парень. Хоть куда. По флоту служишь али как?
— Вроде как по флоту! — зардевшись, ответил Егорша. — Не учен еще, Иван Савватеевич. Вот давеча на Москве был я в навигацкой школе…
И вновь принялся рассказывать, как видел Гвына и Грыза, как толковали с многоумным наставником навигацкой школы господином Магницким Леонтием Филипповичем, как сей Магницкий обещался принять в школу Егоршу и других молодых навигаторов, которые море по опыту знают и сами испытали и штормы, и далекие океанские плавания, и различные приключения.
Рябов шагал задумавшись, почти не слушал Егоршину болтовню, зато Митенька Борисов так и впился горячими черными глазами в Егоршу, ни единого слова не пропускал, даже дороги перед собою не видел — все спотыкался. Егорша, почувствовав такое внимание к своему рассказу, повернулся в седле лицом к Мите, стал говорить только ему. Митенька спросил тихо, так что Егорша не расслышал:
— А меня-то возьмут ли? Что хромой я?
— Чего, чего?
— Что хромой, говорю, возьмут ли?
— Возьмут! — уверенно ответил Егорша. — Как тебя не взять? Ты вон сколь много плавал, другому во всей жизни столь не перевидать, сколько тебе пришлось в младости. Ишь, сколько лет проплавал, да еще где! Гвын, да Грыз, да Фарварсон — все вместе того не видели, что тебе привелось единому.
Рябов усмехнулся, положил руку Митеньке на плечо:
— То — верно, Егорушка. Многое повидал он. И славный будет мореход, а я хвалить задаром не научен.
Митенька даже побледнел от похвалы.
— А что хромой, то, братец, шхиперу не изъян. По мачтам лазить не станешь, никто и не погонит. Корабли, вон Егорша толкует, построены, еще строить государь собрался, кому ж капитанами быть? Вот и будешь российского корабельного флоту офицером. Так я говорю, Егор?
— Так, дядечка Иван Савватеевич, так. И Сильвестр Петрович Митрия не оставит, а он нынче у нас капитан-командор, — не шутка. Мне обещал, как со шведом совладаем, на Москву послать, вот с Митрием вдвоем и поедем.
За разговором благополучно миновали рогатку, Егорша попрощался, поехал к перевозу — обрадовать Сильвестра Петровича известием о том, что Рябов жив, здоров.
— Пусть ко мне нынче ввечеру будет! — крикнул Рябов вдогонку. — Отдохнем малым делом, побеседуем, авось не соскучится… И ты приезжай.
Егорша помахал издали треуголкой.
Мореходы пошли дальше, к городу, к дому. Было жарко, пыльно, за Двиною неподалеку горели леса, пахло дымом. Рябов окликнул Митеньку, сказал задумчиво:
— Я вот иду и думаю: был такой раз, чтобы с моря вынулись и беды на берегу не ждали?
Митенька ответил не сразу:
— Кажись, не было.
— То-то, что кажись…
Кормщик усмехнулся невесело:
— Отчего так?
— Богу грешны, вот и худо нам! — сказал Митенька. — За грехи за наши! Молились бы…
— Ты, что ли, мало молишься? На Груманте помер бы со своими молитвами, хорошо, что я гонял тебя за всяким делом, молельщик. Нет, брат, не грешны мы перед богом твоим, не то тут лихо, что мало молимся, другое тут лихо…
Не договорил, задумался, шагая своей цепкой моряцкой походкой. На взгорье остановился: отсюда виден был Архангельск, кривые, сбегающие к Двине улочки, маковки деревянных и каменных церквей, кирка, Немецкий двор, Зелейная, Ямская, Пушечная слободы, дом воеводы, верфь со строящимися на ней кораблями.
— Ты погляди-ка, — сказал кормщик Митеньке. — Корабли видишь? Много, наверное, настроили без нас-то! Флот… Ну, с возвращением нас, Митрий! Каково-то нынче поживется нам в городе своем, в Архангельске…