Крепостные старухи женки обмыли и обрядили умершего страдальца. Сильвестр Петрович велел дать для Никифора старый свой Преображенский кафтан, пусть отправится солдат в последний свой путь как надлежит, пусть все видят — хоронят нынче не безыменного скитальца, но доблестного русского воина.

Боцман Семисадов раздобыл багинет, положил на грудь опочившему. И лицо Никифора вдруг стало значительным и чрезвычайно спокойным, словно он сделал все свои работы и теперь отдыхает; работы были трудные, и никому не велено мешать его отдыху.

В избу, где лежал усопший, крестясь, заходили крепостные строители — каменщики, плотники, кузнецы; кланялись долго, молча смотрели в значительное лицо покойника. Уже все почти знали, что Никифор опознал шведского подсыла, что сам он бежал от шведов, что привез какое-то тайное и важное письмо, и все кланялись покойнику не просто по обряду, а потому, что он был здесь первым, кто не дрогнул от шведского вора, идущего ныне на Архангельск.

К вечеру проститься с мертвым пришел со всем почтением капитан-командор — при шпаге, в треуголке, в белых перчатках. Пушкари, каменотесы, солдаты расступились. Сильвестр Петрович встал перед гробом на колени, земно поклонился. Народ в избе вздохнул единым вздохом, все одобрили Иевлева: вон как офицер почитает истинную доблесть. Заплакали старухи. Старый поп, отец Иоанн, читал псалтирь вместо запивашки-дьяка:

«Сокроешь лицо твое — смущаются, возьмешь от них дух — умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой — созидаются и обновляют лицо земли!»

— И обновляют лицо земли, — тихо, одними губами повторил Иевлев.

Выходя, он увидел Рябова, — тот стоял у дверного косяка, внимательно слушал слова писания. Тихо плакала Маша, неподвижно, очень бледная стояла Таисья. А во дворе, возле избы, в которой лежал покойник, перекликаясь веселыми голосами, играли и бегали рябовский Ванятка с дочками Сильвестра Петровича.

Иевлев сел на лавку в крепостном дворе. Ласточки стремглав, зигзагами носились над головой, они уже вывели птенцов под краем купола нынче срубленной крепостной церквушки. И птенцы высовывали из гнезда носатые головки, жадно разевали клюв, пищали…

Сильвестр Петрович сидел долго, курил, думал. Мимо на полотенцах солдаты понесли гроб в церковь — отпевать Никифора; поп Иоанн, низко опустив голову, размахивал кадилом, синий сладкий дымок ладана не таял в неподвижном воздухе.

К Иевлеву подсел Рябов. Сильвестр Петрович спросил:

— Все поглядел, Иван Савватеевич?

— Поглядел кое-чего! — ответил кормщик.

— Ну, как? Отобьемся?

Рябов ответил не сразу:

— Дело нелегкое. Цитадель твоя, Сильвестр Петрович, не поспела еще. Одна стена вовсе не достроена, там и пушки не поставишь. Что, ежели они завтра или послезавтра припожалуют, — тогда как?

Сильвестр Петрович молчал. Мимо, тихо разговаривая, прошли Маша и Таисья. Он проводил их взглядом, опять подумал: «Вот, отбираю у тебя твоего кормщика, может — навечно. Много ли прогостил муж у жены, у сына? И опять уходить ему!»

— Стена не достроена, да мель перед цитаделью хитрая есть! — глухо сказал Иевлев. — Та мель много добра может принести делу нашему, ежели с разгона, при хорошем ветре флагман на мель сядет…

Он опять замолчал. Сердце его билось сильно, так сильно, что дыхание вдруг перехватило. Вот они наступили трудные минуты.

— Размышлял я, Иван Савватеевич. Размышлял немало. Надобно подослать к ворам на эскадру кормщика, тот кормщик должен быть человеком смелым, человеком, который шведам известен за опытного лоцмана. А идут с эскадрою старые наши знакомые: шхипер Уркварт, конвой Голголсен и иные негоцианты…

— Знаю я их, — негромко произнес Рябов. — Да и они меня знают.

Кормщик усмехнулся, лукавые огоньки зажглись в зеленых глазах.

— А хитер ты, Сильвестр Петрович! — сказал он добродушно. — Хитро придумал. Что ж… Значит — приятели на эскадре? Услужить им как следует, старым приятелям, — это можно.

Иевлев не отрываясь смотрел на кормщика.

— Негоциантами рядились, черти! — сказал Рябов. — Сего Уркварта я вовек не забуду… Что ж, вроде бы невзначай к ним попасться? Рыбачил будто, они и схватили?

— Невзначай! — сказал Иевлев. — Подалее от Архангельска. В горле… Мель мы еще укрепим для верности: струг потопим с битым камнем, али два струга. Вешки поставим обманные, как бы фарватер они показывать будут, а на самом деле — мель. Мало ли что, вдруг кормщик не рассчитает…

— Для чего ж не рассчитать? — спросил Рябов. — У меня, я чай, голова не дырявая, не позабуду. Мне и идти, более некому…

Иевлев глубоко вздохнул. Давно не дышал он так легко и спокойно, давно не было так полно и радостно на душе. Вздохнул — словно все трудное уже миновало, словно вышел из чащи на торную дорогу, вздохнул, как вздыхает усталый путник, увидев кровлю родимого дома.

— Хитро рассудил! — еще раз сказал Рябов. — По-правильному.

— Денег с них запросишь! — произнес Иевлев. — Да поболее. Поторгуешься…

— А как же! Не без торговли!

— Долго торговаться будешь…

— Да уж оно так, оно вернее…

Помолчали. Рябов сказал грустно:

— Дома-то почитай что и не погостил. Таисья убиваться станет…

Он покачал головою, задумался.

— Кроме тебя некого, — сказал как бы виновато Сильвестр Петрович. — Я и то раздумывал, — Семисадова? На деревянной ноге нельзя ему. Тут, может быть, и побороться и бежать понадобится, а на деревяшке разве далеко ускачешь? Еще Лонгинов — кормщик добрый, да не ума палата: слыхал, как он во гробе второго пришествия дожидался?

Рябов засмеялся невесело:

— Слыхал, Сильвестр Петрович! Да нет, тут и спору быть не может, мне идти, другому незачем. Оно, ежели пораскинуть мозгами, работенка такая — можно и головы не досчитаться, да ведь оно и везде не без убытков. С хитростью ежели делать, так еще, глядишь, и погуляем. Охать не приходится; охали, говорят, до вечера, а поужинать и нечего. Об смерти думать тож не станем, мы ее перехитрим. Я нынче об другом: Таисья чтоб не знала, а? Хватит на ее век горя. Ну, коли не вернусь, тогда ничего и не поделаешь, а покуда… Что присоветуешь сказать ей?

Сильвестр Петрович пожал плечами:

— Дурному не поверит Таисья Антиповна, думать надо — что вместно будет…

Подошел Ванятка с иевлевскими дочками, принес кораблик, выструганный из коры. Кормщик взял из рук мальчика нож, подправил мачту, потом натянул снасть.

— Город они, тати, пожгут, ежели дорвутся, — говорил Рябов, — кровищу пустят, нельзя их до Архангельска допускать! И народу никуда не деться. Не уйти с немощными да с детьми малыми. Разорение великое…

— А вон и пушки у меня! — сказал Ванятка, показывая пальцем на палубу своего кораблика.

— Пушки у него! — сказала Верунька.

— Пушки! — подтвердила Иринка.

— Ну, иди, сынок, иди! — велел Рябов. — Иди, гуляй!

Дети ушли, кормщик задумчиво продолжал:

— Так-то, Сильвестр Петрович. На сем и порешим: пойду далеко в море, повстречаю их, будто невзначай, поломаюсь всяко, а потом, глядишь, и продамся за золотишко. Они народец такой — все привыкли покупать. Ну, а ежели что не задастся — так у нас, у беломорцев, недаром говорят: упасть — да уж в море, в лужу-то вовсе не к чему.

Сильвестр Петрович хотел ответить, не смог — задрожали губы. Рябов то заметил. Словно стыдясь слабости капитан-командора, заговорил о другом: на съезжей сидит мастер с пушечного двора Кузнец, пытают его жестоко. Сидят под караулом и еще некоторые посадские, пошто в нынешние лихие времена людей мучают?

Мимо, ковыляя на деревянной ноге, шел Семисадов, и Иевлев окликнул его, приказал:

— Ты, боцман, возьми матросов потолковее, десятка два, да с теми матросами спехом — в город. Всех, кто на съезжей за караулом сидит, — на волю. Пытанным, немощным — лекаря. Здоровым — водки по доброй чарке. Есть там разбойнички, воры, у дьяка моим именем строго спросишь, — тех на работы в город. Съезжую — на замок…

Семисадов слушал с радостью, большое, в крупных веснушках лицо его сияло.

— А палача с подручным куда? — спросил он.

— Дела, небось, и для них найдется, — ответил Иевлев. — Пусть в городе потрудятся — там и посейчас рогатки ставят, помосты, надолбы…

— Как бы их не тюкнул там народишко-то! — с усмешкой сказал боцман. — Ненароком, мало ли…

Рябов спросил прямо:

— А тебе жалко, что ли? Ну и тюкнут на доброе здоровье… Сказано тебе: съезжую — на замок…

— А ключ — в Двину! — весело, полным голосом договорил боцман.

Он не мог устоять на месте, бросился было выполнять поручение, но Иевлев окликнул его:

— Погоди! Дьяков за ненадобностью отпустишь пока к своим избам, пусть идут…

— Ну, Сильвестр Петрович! — воскликнул боцман. — Ну! Говорю тебе истинно: не забуду я нынешнего дня. И народишко не забудет, об том постараемся…

— Иди, иди, делай! — улыбаясь, сказал Иевлев. — Иди!

— Пожалуй, и я с ним пойду! — потянувшись, сказал кормщик. — Пора и дома побывать. Карбас-то немалый пойдет? Возьмете меня с женой да с Иваном?

Проводив кормщика, Сильвестр Петрович опять сел на лавку возле церкви. Уже наступил вечер, но в крепости еще работали, слышались равномерные гулкие удары молотов, скрипели доски под тяжелыми ногами носаков, которые поднимали на крепостную недостроенную стену корзины с кирпичом. По счету, громко, пушкарские подручные принимали с карбаса ядра, перекидывали друг другу, покрикивали:

— Держи, Семен!

— Еще!

— Ах, хорошо яблочко!

— Принимай!..

Опершись на трость руками, на руки положив подбородок, Сильвестр Петрович все думал: ему представилось вдруг, как Семисадов нынче выпускает из острога того самого человека, который в ту сырую весеннюю ночь метнул в него, в Сильвестра Петровича, нож. Мгновенная злоба стиснула сердце, но он тотчас же вспомнил отчаянного мужика тогда, в лесу, по дороге на Холмогоры, и подумал, что не ему судить; пусть, коли без этого нельзя, судят другие. Ему же оборонять город, а как его оборонять, ежели нынче начать разбираться в судьбах измученных тяжкою жизнью каменщиков, землекопов, кузнецов, плотников?

Давеча воевода сказал про офицеров. Но кто же они, сии офицеры?

Сильвестр Петрович вспоминал Крыкова, вспоминал многие его слова. Что ж, не поклончив Афанасий Петрович Крыков, суров он к воеводе, к другим кривдам и неправдам, в чьем бы обличий они ни были. Да только не изменит капитан знамени, которому присягал, нет, не тот он человек, можно на него положиться, можно ему верить, как самому себе, как кормщику Рябову, как боцману Семисадову, как Егорше и Аггею Пустовойтовым. Пусть не врет пустого князь Прозоровский! Все те же наветы проклятых наемников-иноземцев, все те же доносы, все та же ложь. Ничего, они, дружки воеводы, сидят нынче под замком, за крепким караулом. Пусть сидят до времени, до того часа, покуда не кончится то, чего с тревогою ждут все в городе и в округе от мала до велика. По прошествии времени поедут те иноземцы к себе за море. Не похвалят его, Иевлева, за то, что арестовал иноземцев, да как быть? Иначе не сделаешь, за многое не похвалят! И за то, что нынче послал Семисадова закрыть на замок съезжую, тоже не похвалят, не жди!.. А может быть, после виктории, кто знает…

Кутаясь в платок, пришла Маша, села рядом, спросила:

— Куда это Иван Савватеевич собрался? На Таисье лица не было. К дружку будто, в Онегу?

Иевлев, нахмурившись, ответил:

— Откуда же мне знать, Машенька? Ему виднее…

Маша зябко повела плечами, сказала с укоризною:

— Едва домой вернулся — опять куда-то надо. Приказал бы ты ему, что ли? Ты тут начальником.

— Возьми попробуй, прикажи! — усмехаясь, ответил Сильвестр Петрович. — Он не солдат, не матрос, — как же я им помыкать буду? Может, тебя послушается…

Маша прижалась к его плечу, попрекнула:

— Смеешься, насмешник! И чего веселого-то?