Нил Лонгинов и Копылов сидели рядом, оба неузнаваемо исхудавшие, оба изъеденные морской солью, оба с красными глазами. Других рыбаков, что бились на острове со шведами, Афанасий Петрович уже опросил, написал листы, отпустил; они сидели возле избы на ветру, разговаривали с таможенными солдатами.
— Сам-то ты своими очами его видел? — спрашивал Крыков Лонгинова.
Рыбак сердито повел носом, не ответил.
— Видел али не видел? — еще раз сурово спросил капитан.
— В щель не больно много увидишь, — ответил Лонгинов. — Ты сам, Афанасий Петрович, на разных кораблях бывал, знаешь, как в трюмах видно. А голос — точно, его голос, и беседовали мы не так уж коротко. Да я бы не поверил, — мне об том деле ихний человек говорил, который пилу принес. Говорил, что-де при адмирале Рябов состоит — в холопях, что ли. Кафтан собаке подарили парчовый, цепи сняли, угощение поднесли. Сидел будто наш Иван Савватеевич, выпивал, деньги ему казначей принес — мешок.
Крыков слушал молча, сидел чернее тучи, шевелил бровями. Табак в трубке погас, он поковырял гвоздиком, стал высекать огонь. Лонгинов вдруг закричал:
— Дединьку повесили изверги, а он, подлюга, им за ихние деньги передался. Ничего, попадется — руками порву, тать, еще артельным был, попомнит…
— Не ори! — велел Афанасий Петрович. — Чего орешь?
Копылов сказал с досадою:
— Тут, Афанасий Петрович, заорешь! Еще не так заорешь! Ты бы повидал, как нас вешать собрались, повидал бы, как мы с ними дрались на острове. Не люди — зверье, и где они таких понабирали…
— Что за человек, который тебе пилу дал? — спросил Крыков.
— А шут его знает. Будто наш, русский, а говорит по-нашему коряво. Не все разберешь, чего он говорит. Мужичок не старый, годов ему, может, двадцать пять — не более…
Афанасий Петрович запыхтел трубкой, насупился, взял перо — написать рыбакам проходной лист, чтобы шли в город, по избам. На шанцах ударили в било: таможенникам — ужинать. Солдат принес в миске щи — пробу капитану. Крыков взял с полки деревянную, резанную Прокопьевым ложку, хлебнул, велел покормить рыбаков тоже.
Когда Лонгинов и Копылов ушли, Афанасий Петрович сел за стол, стиснул голову руками, охнул, выругался. Ужели Ваня Рябов, тот Рябов, которому он отдал самое дорогое, что было в его жизни, тот самый Рябов, которого когда-то, в старопрошедшие годы, вызволил он от злого негоцианта Уркварта, тот Иван Рябов, с которым он пошел к Иевлеву и Апраксину на Мосеев остров, — ужели мог он передаться шведам, служить им за золото, за парчовый кафтан, ужели мог взяться тайно провести эскадру двинским фарватером к городу? Да нет, не могло так быть, не могло так случиться, не видел сего Лонгинов, сам же говорил — Рябов гремел цепями.
«Ну, а если?»
И внезапно остыл, как человек, принявший твердое решение: «Тогда — убью. Найду и убью! Что ж тут размышлять?»
Но тотчас же ему стало стыдно этой мысли: кормщик поведет шведские воровские корабли? Он усмехнулся, задумчиво покачал головою: чего только не наболтают люди, чего только не выдумают…
Еще раз раскурив трубку, он вышел на волю, зашагал к вышке. По пути встретился ему Евдоким Прокопьев, — бежал с дурными вестями: взялся ветер, шведы снимаются с якорей.
— Ветер-то пустяковый! — ускоряя шаг, сказал Афанасий Петрович. — Какой он ветер?
За Крыковым бегом поднялся наверх Мехоношин, взял из рук капитана подзорную трубу, упер рогатину в пол вышки, стал наводить туда, куда смотрел Афанасий Петрович: сомнений больше не было — эскадра под парусами шла к двинскому устью.
— Идут! — сказал поручик охрипшим голосом. Прокашлялся и повторил. — Ей-богу, идут! И сколько!
— Не так уж и много! — усмехнулся Крыков. — Эскадра, а чего ж…
Мехоношин протер окуляр, еще всмотрелся: корабли плыли, словно огромные хищные птицы, и поручик даже оробел при мысли, что грозную эту эскадру остановит Крыков, или капитан-командор Иевлев, или он, Мехоношин.
— Идут! — пробормотал он. — Сюда идут. На нас.
Афанасий Петрович сдвинул треуголку на затылок, повернул трубу к себе.
— Вишь, сколько! — прошептал ему Мехоношин и даже толкнул его под бок. — Сила-то, а? И на каждом пушки, да по скольку пушек…
Крыков не отвечал, все смотрел.
Внизу, на расчищенном теперь плацу, строились таможенники. Барабан бил сбор, капралы перекликали солдат, пушкари под навесом, где стояла новая таможенная пушка, раздували угли в горшке, чтобы зажечь фитиль без промедления, едва потребуется. В мерном шелесте дождя было слышно, как ржали и кусались драгунские кони у коновязи…
— Теперь — богу молиться, более делать нечего! — сказал Мехоношин тусклым голосом.
— А то еще и водку пить! — сдерживая злобу, ответил Афанасий Петрович и крикнул вниз: — Капрал, зарядов иметь не менее дюжины!
— Аички? — спросил снизу Евдоким Прокопьев.
— Разложить бы да всыпать сотню — сразу уши прочистит! — посоветовал Мехоношин.
Крыков наклонился с вышки, повторил насчет зарядов. Евдоким пошел в кладовушку. Мехоношин заговорил примирительным тоном:
— Вот ты все, Афанасий Петрович, показываешь мне свою неприязнь, а я-то прав. Рыбаки сказывают: своими глазами видели на эскадре лоцмана-изменника, об сем прискорбном событии любой солдат на шанцах знает. И кличут того лоцмана — Рябов. Я едва было под арест его не забрал за воровство, да твой капитан-командор меня выгнал, поносными словами облаяв. Теперь расхлебывай…
Крыков покосился на Мехоношина, вновь стал протирать окуляр подзорной трубы.
— Ишь, эскадра, да еще и измена… — продолжал поручик. — А нам здесь животы складывать, за что? При Нарве сии славные войска наголову разбили самого царя, а нынче нас идут воевать, мы и готовы — таможенники да драгуны…
Афанасий Петрович резко повернулся к Мехоношину, сказал с яростью:
— Уйди ты отсюда, поручик, сделай милость для ради бога, спущу под зад коленом, разобьешься — с высоты тут лететь.
Поручик отступил на шаг, спросил, подняв брови:
— Вы изволите говорить ко мне?
Крыков, не отвечая, зачехлил подзорную трубу, спустился вниз, в избу — переодеться. Не торопясь, спокойно вынул из сундучка чистое белье, новые башмаки, чулки, доброго сукна мундирный кафтан. Переодевшись, зарядил два пистолета, один положил в нагрудный карман, другой в кожаную сумку справа. В горницу, не стуча, вошел старый и верный друг капрал Евдоким Аксенович, принес оселок — наточить жало шпаги, сел, как сиживал, работая деревянные ложки или сольвычегодскую цепочку, — спокойно, упористо, в левой руке оселок, в правой — шпага. Тихонько запел:
Не ловея была,
Свежие рыбы трепещущие…
Афанасий Петрович всмотрелся в лицо Прокопьева, освещенное огоньком свечи, подивился, как может человек петь нынче, и тотчас же понял: поет капрал, как дышит, а думает о другом. Лицо его было сурово, мысли носились далеко, а где — кто знает?
— О чем, капрал, задумался? — негромко спросил Крыков.
Прокопьев поднял голову:
— О чем, Афанасий Петрович? Да мало ли о чем! Об веселом нонче дума не идет…
— О чем же — о невеселом?
— Да вот давеча рыбаки сказывали насчет Рябова…
— Вздор все! Враки!
— И я так размышляю — враки. Ну, а как нет?..
Он тряхнул головой, вновь склонился над оселком, и опять в горнице послышалось характерное сухое похрустывание стали об оселок. Крыков застегнул пояс на обе пряжки, сдвинул назад складки кафтана, поправил портупею, задумался, что еще надобно сделать.
— Теперь ладно! — улыбаясь большим ртом, сказал Прокопьев и подал ему шпагу. — Теперь славно будет…
— А твоя-то наточена?
— У нас все слава богу! — ответил капрал. — Хорошо покажемся шведу, не посмеется на нас.
В дверь поскреблись, капрал открыл.
— Ну чего, Сергуньков?
— Пушку принес! — сказал солдат. — Господин капитан давеча сказывали — лафетик ей вырезать. Вот вырезал.
— А-а, пушка! — усмехнулся Прокопьев.
— Да ты входи, — позвал Крыков, — входи, Сергуньков!
Сергуньков вошел, поставил на стол лафетик для игрушечной пушки. Афанасий Петрович вынул из сундучка медный ствол, обтер его суконочкой, примерил к лафету. Ствол подходил. Сергуньков улыбаясь смотрел, как выглядела нынче пушечка — словно настоящая.
— Хобот в ей мал! — сказал, щурясь, Прокопьев. — Коротковат. Вот ужо отделаемся, подумаем, как нарастить хобот…
— Не рассчитал я! — виновато произнес Крыков.
Он накинул плащ на широкие плечи и велел капралу строить таможенников. Прокопьев поправил треуголку, обдернул портупею, вышел. Афанасий Петрович еще помедлил, словно что-то вспоминая, сел за стол, обмакнул перо в разведенную писарем сажу, написал крупно, кривыми буквами:
«Таисья Антиповна, богоданная сестра моя, здравствуй, бью челом тебе в сии минуты, когда дожидаю великого алярма…»
Написанная строчка не понравилась ему, не понравилось и то, что он назвал Таисью богоданной сестрой.
— То-то, Евины дочери! — вздохнул Афанасий Петрович, изорвал бумагу в клочья и вышел из горницы.