Афанасий Петрович, прикрывая грудь разряженным пистолетом, медленно, осторожно пробирался к своим. Всюду палили из мушкетов, шведы стреляли, стоя на бочках, на шлюпках, на юте; матросы, словно тени, взбирались по вантам, чтобы оттуда, сверху, стрелять по таможенникам и драгунам. Но драгуны все прибывали и прибывали, — стрельба с каждой минутой делалась все ожесточеннее.

Он прошел еще несколько шагов вперед, но тут какой-то швед узнал в нем русского и яростно набросился на него. Крыков побежал обратно, свистнул по-своему, как свистал на охоте — пронзительно, с резким переливом; потом побежал зигзагами, петляя и продолжая свистеть, чтобы таможенники знали — он жив, с ними, сейчас придет. Возле грот-мачты на него рванулись еще трое шведов, чья-то сильная рука метнула ему под ноги веревку с гирями, но он перепрыгнул через нее и пригнулся, когда дель Роблес пустил в него копье. Они охотились за ним, как за зверем, и вдруг мгновенно потеряли его: он нырнул в люк, на руках съехал по поручням трапа и прижался к шпилю.

Как когда-то, готовясь искать на иноземном корабле поддельное серебро или иные запрещенные товары, он осмотрелся и прислушался: да, здесь неподалеку была корабельная тюрьма — канатный ящик, там следовало посмотреть — нет ли кормщика Рябова. Он сделал было шаг туда, но вновь попятился — кто-то снизу быстро шел к трапу.

Афанасий Петрович мгновенно поднялся наверх и тотчас же увидел, что из люка навстречу идет человек, в котором он сразу же узнал англичанина Джеймса, бывшего своего начальника, из-за которого он когда-то вешался; узнал его бледное томное лицо, родинку у рта, парик, длинную валлонскую шпагу с гардою, унизанную драгоценными камнями. И Джеймс тоже узнал Крыкова, — лицо его дрогнуло и искривилось.

— Вот ты нынче кому служишь, собачий сын! — тихо сказал Крыков. — Вот ты с кем гостевать к нам пришел…

— Give back![2] — крикнул Джеймс и выхватил правой рукой свою длинную шпагу из ножен. В левой у него был короткий кинжал с чашей, изрезанной мелкими и кривыми отверстиями для того, чтобы жало шпаги противника застревало в этом щитке.

— Ишь ты, каков гусь! — опять тихо, с презрением, сказал Крыков. — Нож себе хитрый завел, иуда!

И стал делать выпад за выпадом своей шпагой, недлинной и легкой, как бретта, стараясь колоть так, чтобы не попасть в чашу кинжала. Джеймс медленно отступал и терял силы, неистовый напор Крыкова выматывал его. Афанасий Петрович словно не замечал, что длинная валлона Джеймса уже не раз впивалась в его тело, что кровь заливает глаза, что плечо немеет. Он твердо шел вперед не для того, чтобы ранить изменника, а для того, чтобы убить, и гнал Джеймса по палубе до тех пор, пока не прижал спиною к септорам люка и не вонзил свою шпагу в его сердце, пробив страшным прямым ударом толедский нагрудник.

Умирая, Джеймс закричал, его руки в желтых перчатках с раструбами судорожным усилием попытались вырвать шпагу из груди, но сил уже не было, шпагу выдернул сам Крыков. И тогда мертвец, весь вытянувшись, рухнул белым лицом на смоленые доски палубы. Его валлона — оружие, которым он служил стольким государствам, — откатилось в сторону. Афанасий Петрович с трудом нагнулся, сломал шпагу Джеймса о колено, выкинул оба обломка за борт, потом медленно осмотрелся: на шканцах среди бочек и тюков, возле ларя, у грот-мачты и дальше на опер-деке, возле входных и световых люков, на трапах, у ростр, рядом с камбузной трубой — всюду шел бой. Русские и шведы перемешались в сумерках, под моросящим дождем; в двинском рыжем тумане было плохо видно, и только оранжевые вспышки выстрелов порою освещали знакомый таможенный кафтан, все еще развевающийся русский флаг, искаженное печатью смерти лицо умирающего шведского солдата…

Крыков отер кровь со лба, стал вспоминать, какое дело еще не сделано. Вспомнив, какое это дело, он спустился по трапу и пошел туда, где, по его предположениям, был канатный ящик, в котором должен был томиться Рябов. Шпаги у него больше не было. Он шел, шатаясь, ударяясь о переборки коридора, ноги ему не повиновались, но голова была ясная настолько, что по пути он вынул из гнезда на переборке лом и топор, которые висели здесь вместе с ведрами и баграми на случай пожара. Часовой у канатного ящика не узнал русского офицера в окровавленном человеке с ломом и топором и посторонился, чтобы пропустить его дальше, но Афанасий Петрович дальше не пошел, а поднял лом и ударил белобрысого шведа по голове. Швед еще немного постоял, потом стал садиться на палубу, а Крыков всадил лом в скобу, подрычажил и рванул дверь. Свет масляной лампы тускло осветил Рябова. Он стоял в цепях и прямо смотрел на Крыкова. За кормщиком, у плеча его стоял Митенька — тоже закованный и, широко раскрыв черные глаза, как и Рябов, смотрел на Афанасия Петровича.

— Вишь! — осипшим, трудным голосом не сразу сказал Крыков. — Отыскались! Вот лом — идите…

Он уронил лом под ноги Рябову, оперся рукою о косяк. Его шатнуло, бегучие искры замелькали перед глазами. Он бы упал, но Рябов поддержал его крепко и надежно, с такой ласковой силой, что Афанасию Петровичу не захотелось более двигаться и показалось, что он сделал уже все и теперь может отдохнуть. Но тотчас же он вдруг вспомнил про старика, которого видел давеча под настилом юта, желтого старика с хрящеватыми ушами, начальника над воровской эскадрой. Его следовало убить непременно, и Афанасий Петрович вырвался из бережных рук кормщика, отдышался, хрипло произнес:

— Вы на бак пробивайтесь! Там — наши…

— Да погоди! — сказал кормщик. — Ты куда, Афанасий Петрович! Нельзя тебе…

— Вишь, какие, — не слыша Рябова, с трудом говорил Крыков. — Нет, измены не было. Я знаю — измены не было…

Он опять отер кровь и пот с лица и, не оглядываясь, с топором в одной руке и с запасным пистолетом в другой вернулся к люку и поднялся по трапу. Неистовая палящая жажда томила Афанасия Петровича, глаза застилались искрами и туманом, но сердце билось ровно, и чувство счастья словно бы удваивало его силы.

— Не было измены! — шептал он порою. — Не было!

Ноги плохо держали его, и раны, которых он раньше не замечал, теперь болели так, что он задыхался и едва сдерживался, чтобы не кричать, но все-таки шел к адмиральской каюте, к желтому старику, к адмиралу, который привел сюда эскадру…

— То-то, — сипло говорил Афанасий Петрович, — вишь, каков!

И шел, прячась от шведов и прислушиваясь к пальбе, которая доносилась теперь издалека. Натиск таможенников и драгун ослабевал, и Афанасий Петрович тоже слабел, но все-таки они еще бились, и ему тоже надо было еще биться.

Когда Афанасий Петрович распахнул перед собою дверь в адмиральскую каюту, желтый лысый старик, с пухом на висках, застегивал на себе с помощью слуг ремни и ремешки стальных боевых доспехов. На столе стояла золоченая каска с петушиными адмиральскими перьями, на сафьяновом кресле висел плащ, подбитый алым рытым бархатом, и на плаще сверху лежала итальянская шпага — чиаванна — в драгоценном чехле.

Афанасия Петровича не сразу заметили, здесь было много народу, он успел оглядеться, ища выгодной позиции.

«Адмирал! — подумал Крыков и удивился — такое мертвое, такое неподвижное лицо было у старика, принесшего страдание, разрушение и смерть на своих кораблях. — Да, адмирал! Его непременно надо убить! Тогда эскадра останется без командира, и нашим — там, с крепости — будет легче разгромить их!»

Но Юленшерна увидел окровавленного, опаленного, едва держащегося на ногах русского, увидел топор в его руке, длинный ствол пистолета, что-то коротко крикнул, нагнулся. К Афанасию Петровичу бросились люди. Выстрел прогрохотал даром, адмирал только схватился за плечо. Афанасий Петрович оперся спиною о каютную переборку, поднял топор, но тотчас же уронил его. В него стреляли со всех сторон, адмиральскую каюту заволокло серым пороховым дымом, и в этом дыму капитан Крыков еще долго видел тени и потом яркий режущий свет. Эти тени, и этот свет, и еще звон, который раздавался в ушах, — была смерть. И когда шведы наконец навалились на него и свалили возле сафьянового кресла на пол — это был уже не он, Афанасий Петрович Крыков, а лишь его бездыханное окровавленное тело.