Рисунки Михаэлис Маргариты

I. Как Мишка раздобыл для Ленки валенки

У Мишки Волдыря была обувка — еще покойного отца сапоги. Если понадрать со стен афиш, поразмять их и обвернуть ими ноги — и сапоги на ногах не болтаются и тепло. А у приятельницы его, Ленки, башмаки совсем развалились.

Шел Мишка вечером по Красной площади.

Холод, у Мишки зуб на зуб не попадает. Метель метет, — навалит сугроб и слижет, навалит сугроб и слижет.

Мишка все больше к стенам жмется.

Идет он мимо музея. Этот музей Мишке знаком был хорошо: иногда сторож в переднюю комнату пускал обогреться.

Идет Мишка мимо и видит: в подвальном этаже в окне отдушина заткнута теплою вязаной тряпкой. Он тряпку потянул, где-то она там зацепилась; дернул и тягу. До сада добежал — оглядел. Должно быть, самодельная, вязаная шаль была. Нитки толстые, шерстяные, двух цветов— темно-зеленые и светло-зеленые. Только кусок оборванный и небольшой.

Пришел Мишка на вокзал, разыскал Ленку.

— Смотри, — говорит, — чего я принес. Делай себе башмаки.

Ленка сперва обрадовалась а потом прикинула и говорит:

— Нет, из этого башмаков не выйдет. Мало здесь. Я буду это на шее носить.

— Ну, если на шее, тогда лучше я буду. У тебя пальто, все-таки, потеплее моего.

И правда, у Ленки настоящее пальто было, а у Волдыря — не разбери-поймешь.

Надел он тряпку на шею.

А на другой день вечером опять идет мимо музея.

Глядь, — второй кусок тряпки, — того же самого платка кусок!

«Чудеса! — подумал Мишка. — Склад у них здесь, что ли!»

И стало тут ему интересно, кто внутри живет. Оглянулся, — на площади — никого, только метель сугробы перебрасывает с места на место. Стал бочком, заглянул вниз, в подвал.

Их, какой глубины подвал! Лампочка светлая под потолком, а по комнате человек расхаживает с ребеночком на руках, песни поет, что ли.

В углу — люлька.

Взялся Мишка за тряпку, рванул, — и за пазуху.

Чуть не до вокзала бежал. Всю дорогу радовался. Ведь вот счастье — два раза подряд!

Ленка пуще того обрадовалась, Сейчас же принялась распускать вязанье. Долго канителилась, смотала два больших клубка. Хорошо она умела вязать, приютская наука пригодилась. А все таки провозилась два дня.

Зеленые вышли, толстые, теплые чулки — теплее валяных.

— Мастер Пепка сделает крепко, — сказала Ленка, топнув ногами по снегу.

Вот как Мишка Волдырь раздобыл для Ленки валенки, тогда еще, когда жил с ребятами в III классе вокзала Северных железных дорог. Тому прошло много времени.

II. Как Мишка заспорил, что полетит на аэроплане

Кочерыжка был славный парень, что называется рубаха-парень. А главное дело — весельчак.

Когда на него веселость найдет — ему сам черт не брат, — море по колено.

Бегает он в своем пиджаке по вокзалу, прохолодал, издрог весь, дрожит, как осиновый лист, и кричит:

— Дрожжи! Дрожжи! Кому свежие дрожжи!

Дрожь свою, значит, продает.

Потом сел рядом с Волдырем и Ленкой вшей бить.

Кочерыжка вошь поймает, непременно ей споет песенку:

— Вошь, вошь,
куда ползешь?
— На Хитров рынок.
— А пропуск есть?
— Нема.
— Вот тебе тюрьма.

— Мы — говорит, — вшей без пропуску не пропускаем — размениваем.

— Знаете вы, — говорит, — ребята, как Петька прошлым летом на зонтике полетел?

— Как так на зонтике?

— Очень просто, на японском зонтике. Мы с ним тогда забрались к одному старику во второй этаж. Старик куда-то ушел. Я был тогда по первому разу, а Петька — бывалый.

Бросил он отмычки и финское перо на стол и стал шарить по ящикам.

— Ну, — говорит, — ты чего стал? Струсил?

А я и верно, что струсил.

Только Петька тогда ничего не нашел, кроме пары серебряных ложек, подстаканника и японского зонтика. Дурацкий был зонтик. Широченный, будто палатка, весь из клеенки.

— Я такие зонтики видал, — сказал Мишка Волдырь — Они без железок совсем, а на прутиках, вроде как на камышинах.

— Вот, вот, — кивнул Кочерыжка. — Основательный зонтик. Сунул мне Петька зонтик, — держи, говорит, идем.

И как раз в ту самую минуту внизу в дверь постучали: квартира была во втором этаже, а дверь входная — внизу.

— Видишь, говорю, Петь, вот мы и влопались. Если по-моему, то нужно дверь открыть, и разом им под ноги.

А внизу все стучат.

— Нет, — он говорит, — это не пройдет. Сидеть нам с тобой за решеткой.

Стоим мы так и ждем. Внизу тихо стало, — видно за милиционером пошли. Мы с Петькой к окну подошли, открыли. Где там! Высоко, разобьешься в куски. А спрыгнуть хорошо бы, переулочек пустой, — ни души.

Те вернулись, постучали и стали дверь вскрывать. Мы смотрим, со страху зубами ляскаем.

Сперва замок не поддавался, а потом дверь шевелиться начала — верно, раскачали замок. Вдруг Петька зонтик в руки, «Я, — кричит — прыгаю на зонтике вниз. Не дамся им, душегубам, не хочу!».

Развернул он зонтик, выставил его боком в окно и ахнул вниз.

— Ну ты! — вскрикнула Ленка.

— И не разбился? — спросил Волдырь.

— Нет, не разбился. Зонтик сдержал.

Кочерыжка нахмурился.

— Ну, а ты?

— Меня сейчас же за руку. Преступление на эфтом месте. И отправили в дефективный дом.

Ребята давно бросили бить вшей. Они сидели и думали про этот случай.

Долго все молчали.

— А если бы он с пятого этажа спрыгнул, разбился бы? — спросил Мишка.

— По-моему, разбился бы.

— А я бы и с пятого спрыгнул. Летчики ведь — вон с какой высоты, прямо с ероплана прыгают.

— Ну, у них парашюты есть.

— А что парашют? Тот же зонтик!

— Режь меня, я бы на парашюте не прыгнула, — сказала Ленка, — и на ероплане бы не полетела.

— Чудачка! Мне только давай!

— Да, посади тебя в ероплан — запоешь.

— Я тоже думаю не полетишь. Очень уж страшно. Ну, съяпонишься!

— Хошь, полечу? — тряхнул головою Волдырь.

— Полетишь! Хо-хо-хо-хо, — захохотал Кочерыжка.

Ленка тоже засмеялась.

— Вы чего ржете? — вспылил Мишка. — Прибью, право слово, прибью!

— А ты не бахвалься!

— Спорим, полечу! — сказал Мишка и хлопнул Кочерыжку по руке. А Ленка перебила руки.

Так Мишка Волдырь заспорил, что полетит на аэроплане.

III. Как Мишка полетел на аэроплане

Пришли ребята с Мишкой Волдырем во главе, на церковный двор. Заготовлена там попу ловушка: землю ребята водой полили, заморозили и сверху снегом засыпали. Поспели в самый раз. Попище пузом тяжел и идет медленно. Шаг шагнет — постоит. Шаг шагнет — постоит. Еще медленней идет, чем всегда. И что-то все такое противное бормочет. И будто и пузо у него тяжелей, чем всегда.

Схоронились ребята за углом, ждут. Ну, как направо, к пономарю свернет? Ув-ва! Наверно свернет. Нет, не свернул. Вот-вот-вот… вот-вот-вот… Хлоп! Ка-ак поскользнется! Да как поедет! Да как врастяжку!

И как встанет и как заревет голосом Микитки Петухова.

— Микитка!

Ребята из-за угла к нему, а он заливается:

— Жулики вы! Подлецы! Я думал всю церковь обману, все меня за попа примут, а вы мне все испортили!

— Как же ты, Микитка, здорово попом оделся!

— Да, здорово. Все утро рожу кирпичом тер, с паклей возился, бороду прилаживал, а теперь — на-ко-ся! вся по отклеилась! И подушки все порасползлись, никакого виду нет.

— Где же ты, Петушок, рясу взял?

— Моя ведь сестренка, Дунька, у попа служит. Он ее прибил, она, значит, со зла у него старую рясу подлапала. День-другой, говорит, подержать можно, не хватятся.

— Ну, брат, не горюй. Мы эту штуку отмочить всегда успеем. Только испортил ты нам дело, — мы тут было для батюшки каток устроили.

— Вот уж нашла коса на камень, — засмеялся Мишка Волдырь.

Когда все вернулись и уселись вокруг стола, Мишка Волдырь стал рассказывать.

— Поспорили мы, значит, полечу я или не полечу. А я по правде лететь вовсе не боялся. Наше дело простое: упадешь — не пропадешь, встанешь и пойдешь. На другое же утро я наладил на Ходынку. Вышел это я и прямо на меня трамвай номер шесть. Я мимо кондукторши на переднюю площадку; еду. Буржуйчик один тут случился, обхвата в четыре, — я за ним, как за горой. Еду я, а до Ходынки не ближний свет, — тут-то меня оторопь взяла. Ну, скатушусь! Это тебе не с дерева упасть.

Вот она и Ходынка. Сколько видно — все забор, забор и забор. А внутрь — тпру, дяденька! Двое ходов — с одного угла ход, с другого— ход. В дверях часовой — пропуска смотрит.

Подошел я к одному часовому.

— Пусти меня, говорю, дяденька, пройти.

А он засмеялся.

— Ишь ты, говорит, муха, туда же!

Я наседаю.

— Мне очень, говорю, нужно посмотреть, как летают.

— Ну, вот и смотри!

Тут прямо из-за забора — р-р-р… вылетел самолет, низко так, что я аж пригнулся. Крылья в стороны, и пошел, и пошел, и пошел, — все кверху забирает. Гул, — ветром даже пахнуло от него. И человека видать, и даже видать, как под самолетом колесики еще вертятся — с разгону.

Не пустил, проклятый.

Я так смекаю, и просить нечего, нужно изворотом брать.

— Эх думаю, — был бы тут Кочерыжка!

Глядь, а Кочерыжка с трамвая спрыгивает.

Приехал, значит, посмотреть, как я летать буду. Мы с ним раз, два, — он в сторонку отошел, из кармана ножичек вынул, и стал забор колупать — гляделку делать.

А я стою, жду, пока караульный с места снимется, побежит за Кочерыжкой. Мы у второй двери устроились; первый караульный сразу раскусил бы, в чем штука.

Только ковыряет Кочерыжка, ковыряет, а часовой хоть бы что!

Не вытерпел Кочерыжка, ко мне подходит.

— Я, говорит, уже целую дырку провертел, инда рука устала.

Тогда я ему говорю: — лезь на забор.

— Полезешь на него, как же, — говорит Кочерыжка. — Уцепиться не за что.

— А ты в дырку палочку какую-нибудь вставь, о нее обопрись.

Тут я ему как раз подходящий сучок дал, рядом валялся.

Часовой, как его, моего дорогого товарища, на заборе увидал, сорвался к нему:

— Я — кричит, — стрелять буду!

А я тем случаем в дверь хлынул и разом своротил вбок, вправо.

Сарай там стоял серый, — не разобрал со спеху, не то деревянный, не то железный, а как будто железный, величиной — их ты! Хоть на тройке катайся.

Я за ним, за углом притаился, осматриваюсь. А тут в сарае ворота растворились, — не то, чтоб в раствор, а в стенки вобрались, как в трамвае. Выкатили оттуда махину, — в точности жаба. Теперь уж я знаю, это пассажирский был самолет, Юнкерс, который пять человек подымает. Стали его мыть и чистить, — если кто видел — так точно автомобиль моют. Терли его, терли, вытирали, мне интересно было пойти посмотреть, из чего у него винт сделан. Только я из-за угла сунулся — гляжу, — на площадке, что против других сараев, садится самолет — легкий, защитного цвета, военная штучка. Земли колесиками коснулся, подскочил легко, эдак ухарски раскатился и враз повернул к ангару. А пропеллер все еще вертится.

Я тогда всякий страх забыл — выгонят — пусть выгоняют, снова залезу, — и к этому самолету подхожу.

Никто на меня как-то большого вниманий не обратил.

Самолет двухместный, одно сиденье позади другого, и пулемет. Эти самолеты у них называются истребители.

Вышли из него двое — в кожаных шлемах, в меховых куртках, хотя день был не очень холодный.

Так они весело разговаривают, осматривают машину.

Потом стали закуривать.

А тут подходит к ним высокий очень человек, рыжий совсем, тоже в коричневом шлеме и с трубкой в зубах.

— Матвей Никанорычу! Как живете?

Обрадовались те двое и хлопнули его по рукам.

— Я, — говорит, — всегда хорошо живу. Вот, хочу вашу машинку попробовать!

— Что ж, это можно, — отвечал тот, что пониже.

— А вы не полетите со мной? — спросил его рыжий.

— Я бы, Матвей Никанорыч, рад с вами полететь, да живот разболелся — просто невтерпеж, — несвежей колбасы поел, что ли. Давайте, мы вас одного отправим.

Рыжий уселся на первое сиденье, взялся за ручку, ноги уставил в педали. А те чего-то около винта возиться стали; потом крикнули:

— Контакт!

— Есть контакт! — ответил рыжий.

Те двое быстро эдак руками винт перебирают, раскручивают.

Возились, возились, самолет ни тпру, ни ну.

Отошли в сторонку.

Опять подошли, пыхтят.

— Контакт!

— Есть контакт!

Тот, маленький, вдруг в три погибели как согнется! За живот схватился. А другой все работает.

— Контакт!

— Есть контакт!

Рыжий, летчик, значит, сидит терпеливо, хоть бы слово сказал. Потом из самолета выскочил, побежал к носу, тоже там копошиться стал.

— Ну, есть, сейчас летим! — крикнул рыжий.

Пошел было садиться, да опять к винту подбежал.

Тут меня будто дернуло. — «Лети, Мишка-Волдырь, — подумал я, — где наша ни пропадала!». И, значит, угрём ко второму сиденью, вскарабкался, юркнул в него, калачиком свернулся, гляжу. Ей-ей, я тогда меньше котенка места занимал! Им меня не видать было.

Слышу, тут рядом, рыжий, Матвей Никанорыч, сапогами грохнул, сел.

— Контакт!

— Есть контакт!

Как загудит, как завоет! Самолет весь — в дрожь, будто лихорадка трясет, дергается, как пес на цепи. Ничего не слыхать, — гул все глушит. Потом тихо немного стало. Слышу:

— Пускай!

Двинулись! Ей-ей, двинулись! Трясти стало толчками, — по земле запрыгали. Гул все кроет, в ушах звенит.

Тронулись мы, и не знал я даже, по земле мы еще бежим, или уже по воздуху. Винт гудёт— человека с ног сбить может одним таким гудом. Только тут вдруг книзу меня как тряхнет — на левую сторону. И так как я ухом к полу прижат был, то послышалось мне, будто что-то под полом хрупнуло.

И сейчас же нас подбросило вверх, и тут самолет потек будто по маслу.

Вот оно, когда подымаемся, — думаю я, а выглянуть боюсь: рано еще. А выглянуть хочется! Все-таки я долго крепился. Потом не выдержал. Поднялся и глянул. И только тогда понятно мне стало, что лечу.

Сердце, правду сказать, тогда у меня из груди чуть не выскочило, и на горло как-будто мне кто-то коленкой наступил, — комок подкатился. Сел я уж совсем на сиденье, впереди меня— спина его в кожаной куртке, и шлем, — в бортик я тогда вцепился, гляжу вниз. Глубоко внизу полосками улицы, крыши квадратиками, трамваи как спичечные коробки ползают, люди — мурашками. Солнце как раз вышло, пуговками купола заблестели; а мне холодно, пальтецо у меня для полетного дела не приспособленное, зубами стучу.

Летим.

Я думаю — оглохну от шума, очень мотор гудёт и ветер мимо нас тянет. За бортик выглянуть совсем нельзя: воздух в лицо упругий, гуще воды.

Тут, значит, рыжий, покойный, то есть, Матвей Никанорыч, обернулся и меня увидал.

Что он крикнул, не знаю, не слышно было, только рот у него очень широко открылся и глаза изо лба чуть не выскочили. Видно, даже руль в руках трепыхнулся, — нас разом метнуло.

Летим.

Нет-нет, он ко мне обернется, посмотрит, плечами пожмет и опять спиной ко мне.

Только я тут уже увидал, что добряк — человек. Другой бы — во, как смотрел, грозно бы смотрел, а этот только сперва глаза пялил, а потом смеяться стал.

А холод все пуще пробирает. Ежусь я и вниз гляжу. Подыматься мы, видно, перестали, кругами летаем. И вся Москва — как на ладошке. Москва-река по ней будто ленточкой выложена; бульвары серые, сухие, кольцом лежат.

«Что ж это там хрупнуло? — думаю я. — Может мы из-за этого разобьемся?» Ему за гулом не слышно было, а я знаю, — что-то подломилось.

Тогда я встал, потянулся к нему и кричу:

— Что-то хрупнуло внизу!

Он хочет понять, что я ему кричу, но не слышит слов.

Тут он мне показал на телефонную трубку— от первого сиденья ко второму там был телефон проведен. Только я в телефон говорить тогда не умел и не знал, как за трубку взяться. Я ему пальцами на дно самолета показываю, делаю руками — трах! — будто палку ломаю.

Не понимает. Смеется, рыжие космы на лоб лезут.

Стали мы подлетать к Ходынке.

А на Ходынке черно, бегают люди, толпятся, какие-то белые простыни на земле разостлали. Снизились мы порядочно, стало уж ясно видно, — белые платы расстелили, стоят вокруг, а на простынях лежит что-то круглое. Колесо — не колесо. «Колесо! — понял я, — это мы колесо потеряли нам знать дают»!

Летчик мой ко мне обернулся, белый, как мел, щеки запали, глаза блестят. Усмехнулся эдак и все кружит.

«Фу ты! будет тебе кружить! — думаю, — Боится! Конечно боится». Понял я тут, что дело опасное, что нам без колеса садиться нельзя.

Даже я тогда про холод забыл.

А он все кружит и кружит над Ходынкой. Сколько это мы в воздухе на одном месте топтались?

Только потом он мотор выключил, гул притих, начали мы спускаться.

— Что, — кричит мне, — парнишка, дрейфишь?

А сам уже как будто ничего ему не делается, даже румяным стал.

Ближе стали простыни, ближе, вот мы коснулись земли, самолет подскочил, самолет подскочил, — на левый бок, на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!

IV. Жив или умер?

Мишка Волдырь шевельнул рукою и открыл глаза. Белые больничные койки и больные под белыми покрывалами.

Мишка хочет повернуться на бок, но его тело не слушается его, оно чужое.

Как он сюда попал?

Медленно, как большие камни, ворочаются в голове у него мысли.

Ага, он вспомнил. Самолет подскочил, самолет подскочил, — самолет на крыло, — в щепки крыло, вдребезги винт — трах!

Он, значит, жив.

А рыжий летчик, Матвей Никанорыч?

Мишка метнулся, — вскочить. Но силы у него хватило только на то, чтобы повернуть голову.

— А, вот он сидит! — радостно ёкнуло сердце у Мишки.

Высокий рыжий человек, бледный, с запавшими щеками, сидел у его койки.

— Тише ты, не ворочайся, — ласково сказал он.

Мишка снова уснул, но теперь он спал спокойно, глубоко вдыхая воздух, с каждым вздохом вдыхая жизнь. На другой день он проснулся и первым словом его было:

— Матвей Никанорыч!

Но в палате были только больные, никого больше.

Мишка долго лежал и мечтал о том, как придет его рыжий летчик, живой и веселый; Мишка расскажет ему, как поспорил с Ленкой и с Кочерыжкой, и как забрался в самолет. А летчик скажет ему: молодец, ты, видно, родился летчиком. Потом Мишка спал, и опять просыпался, и кушал то, что ему приносила сестра, и снова спал, и опять просыпался, и думал о том, как вырастет и станет настоящим летчиком, будет как Матвей Никанорыч, рыжий человек, в одиночку улетать в облака и кружить над Москвой. И может быть, когда-нибудь к нему в самолет тоже заберется мальчишка, вроде Мишки Волдыря, и потом этот мальчишка вырастет и станет летчиком, и к нему тоже заберется мальчишка и станет летчиком, и к нему тоже заберется, и к нему тоже заберется… и к нему тоже заберется…

Тут Мишка Волдырь опять засыпал.

Прошла неделя, и Мишка начал поправляться. Рыжий человек с запавшими щеками ходил в белом халате между коек и разговаривал с больными, щупал у них пульс.

— Матвей Никанорыч, — тихо крикнул Мишка Но голос у него был мышиный, тот не слыхал.

— Сестрица, позови ко мне Матвей Никанорыча!

— Какого? У нас здесь нет Матвей Никанорыча.

— Как нет, да вот ведь он ходит!

— Это наш доктор. Батюшки, что с тобой? — испугалась сестра.

Мишка Волдырь побледнел, как полотно.

— Значит, это не он, значит, летчик убился! — горько воскликнул он. Глаза у него закрылись, он глубже увяз в подушку.

— Доктор, подойдите, — позвала сестра.

Рыжий высокий человек подошел к постели, пощупал пульс.

— Слаб мальчонка, очень слаб, — сказал доктор.

— Он тут спрашивал кого-то, отца, что ли.

Доктор постоял над Мишкой. Минута, две, — и парнишка открыл глаза.

— Вы — не летчик? Летчик убился? — воскликнул он, как будто ему сделали больно.

— Какой там убился, — засмеялся рыжий, — не мертвее меня, дружок.

— Так, значит, вы — летчик!

— Нет, летчик, Матвей Никанорыч, брат мне Близнецы мы с ним. Он-то тебя и пристроил ко мне в больницу. Погоди часок, мальчонка, он скоро придет.

Мишка Волдырь улыбнулся.

V. Матвей Никанорыч, летчик

Проваляться в больнице Мишке Волдырю пришлось долго, — его придавило пулеметною установкой, порядком измяло и перешибло два ребра. Была середина мая, веселый праздник давно уже прошел, когда он, хворый и зеленый, вышел из больницы.

Теперь он сидел с Ленкой и Кочерыжкой, своими друзьями, позади вокзала Северных железных дорог, в пустой теплушке на запасных путях.

Свежее весеннее солнце бродило по небу. Кочерыжка и Ленка сидели в дверях вагона, болтая ногами в воздухе, Мишка лежал пузом вниз, растянувшись на ворохе старой соломы.

— Ты, говорит, Мишка Волдырь, мне нравишься, из тебя может толк выйти. Может, и летчика из тебя можно сделать. Только, говорит, надо учиться.

— Мы и неученые проживем, — усмехнулся Кочерыжка.

— А чтоб учиться, надо, — говорит, — определиться в детский дом.

— Я на своем веку четырнадцать домов перебрал, ни один не пришелся по вкусу. Ни стань, ни ляг.

— Так вот, если, говорит, ты взаправду хочешь быть летчиком и учиться хочешь, ступай в детский дом. Я, говорит, тебе в этом деле помочь могу.

— А ты что, ответил? — спросила Лена.

— Ответил, что пойду. На цепь не посадят, — захочу — сбегу. А попробовать нужно.

— Дурак ты, как я посмотрю, — сказал Кочерыжка.

— А ты не обзывайся.

— Ладно уж. В восемь часов вставай, в восемь с половиной за стол, в девять — на уроки. И выругаться не смей и кури тишком. Ох, и терпеть же я этого не могу!

На путях, неподалеку от теплушки, показался маленький чумазый мальчишка, — чувашонок Турхан.

Кочерыжка сразу повеселел.

— Килькунда! — закричал он и замахал руками, — Килькунда, — поди сюда!

Чувашонок, шаркая большими сапогами, подошел к теплушке.

— Кай, кай, — отойди! — засмеялся Кочерыжка.

Чувашонок прищурился и тоже засмеялся.

Ему это уж так было привычно, что он не обижался. Он сел на буфер, валявшийся возле рельс и стал ежиться на солнце, как котенок.

— Одно в приюте хорошо, — шамовка! — облизнувшись, сказал Кочерыжка. — Бывало, кашей масляной напузишься, пузо — как футбол; упадешь пузом на пол, — подскочишь до потолка, — шик с отлетом! А теперь, если правду сказать, у меня портфель всегда пустой.

Он уныло похлопал себя по животу.

— Один раз я в хорошем доме был, — снова заговорил Кочерыжка. — Это перед тем как меня с Петькой накрыли. И к ребятам привык, и жучили мало, и кормили вволю. Только такой у меня случай там вышел. Мы с ребятами там мушки ставили: уголек в руку вдавишь, зажжешь, он курится. А ты терпи. Огонь под кожу уходит, а ты не поддавайся, — как будто тебе не больно. Заспорили мы тогда, можно ли утерпеть, если на жилу поставить. Другие пробовали, да окуснулись. А я ничего, выдержал. Только у меня не то, что волдырек, а целая болячка вскочила. Дрянь из нарыва — так и течет. Вот и сейчас шрам видать.

Чувашонок встал, подошел посмотреть шрам.

— Ишь ты! — покачал он головою.

— Ходил я тогда каждый день к докторице на перевязку. Докторица тоже добрая у нас была, — худая, просто кащейка. Скляночки у нее там, баночки, пузырьки — это я всегда смотреть люблю. А она мне все объясняет. Это, говорит, яд, видишь, череп и кости на наклейке. А это, говорит, чтобы уколы делать, кто слабый, а это — от чесотки мазь, а это — усыпительный порошок. Я тогда и обдумал: хорошо бы этим порошком горбатого черта, Дмитрия Сергеича, накормить. Ух, и не любили же мы его! А тут он как раз меня обидел. Я на собрании очень расшумелся, потому что не по правилу комитет выбирали, а он меня на середину комнаты вывел, — стой, говорит, как дурак. Я, значит, пузырек в карман, а потом к нему в комнату прошел, потихоньку в кашу ему подсыпал. Ну, думаю, поспишь ты у меня недельки две. Пузырьки переставила докторица, что ли, пересыпала ли, но только в моем пузырьке не усыпительный порошок оказался, а хина. Дмитрий Сергеич за кашу взялся, плеваться начал — горько. Тут дознались, сказали, я его отравить хотел. Пришлось мне из этого дома сбежать. Нет, я без детского дома обойдусь. Если бы там ремесло какое, а так — нет, не хочу.

— Мишка, вот, в приют идти собрался, — объяснила Ленка чувашонку.

— Нехараша в приют, — покачал головой Турхан. — Каждый тебе командовать.

— Так пойдешь? — спросил как-то вдруг Кочерыжка.

— Пойду, — решительно ответил Мишка Волдырь, — Матвей Никанорыч поумней нас будет. Летчик он.

Ребята долго молчали. Кочерыжка грыз длинную желтую соломинку; откусит кусочек и сплюнет.

— Мишка, ты ему скажи, пусть и меня определит, — тихо сказала Ленка.

— Это он сможет, Он такой человек, что все сможет. Летчик! — уверенно тряхнул головой Мишка Волдырь.

Так случилось, что Мишка Волдырь и его приятельница Ленка попали в детский дом № 36.

VI. На Кавказ!

В первый день у Мишки в глазах все ребята путались, были на одно лицо. Только трех-четырех он сразу стал отличать от других.

Первым был Шурка Фролов.

Мишка в дом пришел как раз к обеду, — а он тут же залез ложкой в Мишкину тарелку, скорчил смешную рожу, сказал:

— Мне суп не нужен, был бы ужин, — и стал хлестать Мишкин суп за обе щеки. Был он рыжий, конопатый и вихрастый. Все-то он говорил прибаутками. Обедать кончил, перелез через скамью, пузо выставил и шмыгнул носом:

— Наелся, напился, в царя обратился.

Стали ребята Мишку Волдыря пробовать — каков он в драке и насчет сметки, Подошел к нему лопоухий парнишка один и говорит:

— Ты пальцы в рот заложить умеешь?

— Умею.

— Ну, заложи. Так. Теперь растяни щеки— пошире. А теперь скажи: солдат, солдат, дай мне пороху и шинель.

Мишка сказал и вышло: дай мне по уху и сильней.

Тот ему по уху — р-раз!

Тут пришел Мишкин черед. Он парнишке и говорит:

— Ты где больше любишь, в тени или на солнце?

— На солнце.

— Смотри, как дерутся японцы!

Мишка его за волосья сгреб и по шее.

— Нет, нет, в тени! — завопил парнишка.

— А, втяни! Я те втяну!

И вытянул его Мишка Волдырь по спине — будто из пушки выстрелил.

Ребята кругом стоят, за животы держатся. Мишка себя в обиду не дал — он был хоть и щуплым, а изворотливым.

И не заметил Мишка, как время подошло к чаю.

А в другой комнате девочки в это время водили Ленку, показывали ей своих кукол и голышонков.

Маня Лютикова, сорванец и бутуз, к ней подбежала, синими глазенками своими блеснула, говорит:

— В лесу была?

— Да.

— Волков видала?

— Нет.

Лютикова тряхнула головой.

— Скажи — да!

— Видала.

— Боялась?

— Не боялась.

Маня вдруг у нее под носом — хлоп! Ленка моргнула.

— А, моргнула, моргнула, — значит, боялась! — засмеялась Лютикова.

И Ленка тоже засмеялась.

Потом Маня Лютикова ее в угол отвела, — я, говорит, тебе что-то по секрету скажу. И шепотом, серьезно так, начала:

— В Рязани пекут пироги с глазами; их едят, они глядят, их жарят, они по карманам шарят, их пекут, а они бегут.

Стало Ленке весело, будто она в детском доме весь век прожила. Манька Лютикова подарила ей свою куклу.

Вечером ребята улеглись по койкам. Спать еще никому не хотелось: рано было. Шурка Фролов залез в тумбочку ночного столика, как в ширму, так что высовывалась только одна голова, — загнусавил:

— Рутютю! Уанька рутютю!

Потом палку на палец поставил, как фокусник, и стал считать:

— Калечина, малечина, сколько часов до вечера — раз, два, три, четыре…

Палка упала.

Очень Мишке понравился его тезка, Мишка Ерзунов. Худенький такой, желтый, а глаза, как у мыши.

Его койка рядом с койкою Мишки Волдыря.

— Как у тебя, мамка есть? — спрашивает его Ерзунов.

— Нет.

— А тятька?

— Тоже нет.

— Вот и у меня нет. Только у меня не умерли они, а потерялись.

— Как потерялись?

— Не знаю я, где они живут. Я маленький еще был, отец и мать на железной дороге служили. Пришла раз мать, говорит — идем в Совет, и повела меня в Московский Совет; ей еще там какую-то бумажку дали. А на другой день снова сказала — в Совет, а привела меня вовсе в приют.

Адрес у меня был, как домой пройти, только ребята его зажигательным стеклом сожгли. Я помнил, как до площади дойти, а там, каким трамваем ехать, забыл. Маленький я еще был тогда.

— А мать с отцом помнишь?

— Не очень помню. Мне тогда только шесть лет было. Потом меня в другой дом перевели, потом в третий — должно, мою фамилию спутали, они меня найти не смогли.

Мишка Волдырь стал засыпать. Сквозь сон он уже слышал, как Ерзунова мать и отец, уходя на работу, запирали в комнате, как ему было скучно, и как он плакал. А один раз не стерпел, стал колотить ногами в дверь и вышиб дощечку; но вылезть в дыру побоялся, приладил, как мог дощечку на место и стал ждать мамку.

Мишка Волдырь разметал руки, заснул и стал посвистывать носом.

Утром, вместо занятий, было собрание; на собрании руководитель сказал, что Моно дало разрешение вывезти дом на лето на Кавказ.

Двинутся через неделю.

VII. Сборы в дорогу

Был ли из вас, ребята, кто на Кавказе? Собирался ли кто в дорогу, — в далекий путь? Сколачивал сундучки? Зашивал тюки с бельем? Жестянки, кастрюли, бидоны — кто паковал в мешки? Кому приходилось надолго прощаться с Москвой? Повстречать на углу огольца, старого друга— приятеля, и оглоушить его с наскоку — завтра, дескать, нам вагон на Кавказ! На прощанье оставить ему все свои гвозди, куски резины, шурупы, катушки, свистки, сбитые двушки и трёшки?

Кому не случалось, тому не понять, какая в доме пошла кутерьма.

Руководители бегают красные, рукавами отирают потные лбы. Пуще всех работает комсомолец — Николай Иваныч. Откинет черную прядь со лба, крякнет; и пойдет ворочать тяжелые кули.

В доме — все вверх дном.

Только и слышно:

— Лёнька, беги за паяльщиком, запаять кипятильник!

— Брось, не тащи сам, надорвешься!

— Фрося, зашей покрывала отдельно!

— Что ты, Лютик, разве с таким узлом пустят в вагон?

— Сахар на Кавказе дорог. Беги, скажи дяде Сереже, пусть купит не два пуда, а три!

Шурка Фролов — рыболов.

— Там, на Кавказе, рыбу ловить есть где?

— Как же, в море рыбы довольно.

— Какая там, как у нас рыба?

— Нет, там морская.

— А морская рыба все-таки вкусная?

— Ну да, вкусная.

— Нужно повезти с собой вершу.

— В море вершами рыбу не ловят, там рыбу берут на крючок или сетями.

— Нужно купить веревку и лески!

Гундосый, и тот лопоухий мальчишка, Корненко, согласны.

— Веревку и лески!

— И червяков!

А девочки хлопочут про игры.

— Нам мяч и прыгалки!

— На кой им прыгалки, — кричит Александров, — лучше нам футбол!

Голова — кругом, будто нарочно все перед глазами прыгает.

Мишка Волдырь на вокзал, к Кочерыжке. Он бегал к нему, когда только мог.

— Ну, Кочерыжка, завтра мы едем. Ступай, попросись, чтоб тебя взяли.

— Ну, не возьмут. Теперь уже поздно. Да меня все равно бы не взяли — я дефективный. Только мне наплевать.

— Как наплевать?!

— А вот так!

Кочерыжка сплюнул со звоном и попал в проходившую мимо молочницу. Та завопила:

— Ах, ты вшивая дрянь!

— Ну, ну, проходи, тетка, тебя не убудет— спокойно бросил ей Кочерыжка.

— Разве ж ты бы не хотел на Кавказ? — спросил Мишка.

— Зачем не хотеть? Хочу.

— Отчего же…

— Оттого, что я в вашем доме не нуждаюсь. И сам доеду.

— Ванька! — вскрикнул удивленно Мишка, — неужто сам поедешь?

— А что ж. Мне не впервой кататься. Я даже до Челябинска доезжал.

— А сгонят!

— Сгонят — опять сяду. Ты только разузнай хорошенько, через какие города проезжать.

Чувашонок, Турхан, с булкой в зубах, подошел к ним и уселся на пол, скрестив ноги. Его чумазая рожица сияла, как будто намазана была маслом.

— У мине сегодня удач, — сказал он, — По улице богатый человек едиль на извошик с баришня. Баришня маленький ножники терял, я в грязь нашел. Мне тетка двасать копеек дал.

— Ай да Килькунда! — засмеялись ребята. — А на Кавказ хочешь?

— Какой Капказ? — спросил мальчонка.

Ребята рассказали ему.

— Я на Капказ едиль боюсь. Мне Масква карашо, — сказал Турхан. Только глаза его стали грустней и рожица как-то перестала блестеть.

На утро Мишка Волдырь принес Кочерыжке записку:

— Ростов — Армавир — Туапсе.

— Ростов, Армавир, Туапсе, — повторил оголец, пряча записку за пазуху.

VIII. Когда же, наконец?

Тяжелый грузовик хлюпая по лужам, в третий раз уже подбегает к детскому дому.

Откуда только у ребят прыть взялась? Щиты, матрацы, кули перышком взлетают на высокую площадку машины.

Главное дело — дружно работать; нынче Павлику не приходится даже командовать, как обычно. Первый лентяй, лопоухий Корненко, и тот кидает щит за щитом так, что они летят один за другим, точно крылья ветряной мельницы.

Матвей Никанорыч, летчик, сегодня свободен. Он пришел поглядеть, как будет уезжать на юг Мишка Волдырь.

Летчик силен, он подсобляет ребятам, ходит, высокий и рыжий, между тюков, попыхивает своей коротенькой трубкой.

— Ну, кикимора, пиши, — говорит он Мишке, и точно клещами сжимает его руку.

— Прощайте, ребята!

— Прощайте! Прощайте! Прилетайте к нам на Кавказ! — кричат ребята.

— Что ж, может и прилечу, — весело отвечает Матвей Никанорыч.

Есть. Грузовик покатил к вокзалу — в последний раз. Позади остались пустые комнаты, заваленные тряпками, клочками бумаги и кусками рогожи. Еще остался дядя Иван, — дворник.

На Курском вокзале, в зале III класса, громоздится гора вещей. Ребята слоняются по залу из конца в конец, скучают, терпенье подходит к концу. Какое, впрочем, терпенье! Терпенье давным-давно лопнуло. Уже двадцать минут третьего; в три часа уходит поезд; а заведующей с льготками все еще нет!

Когда они успеют погрузиться? И ведь еще надо сдать часть вещей в багаж!

Николай Иваныч выходит из себя; он ерошит волосы с такой злостью, будто это может помочь делу.

Делегатка от Женотдела — старая, добрая женщина, с лицом изрытым оспой, все успокаивает ребят:

— Ишь, горячка! Не ной, успеешь и следующим поездом. Подождать, только и всего. Верно, Катерину Степановну в МОНО задержали.

В полчаса третьего прибегает кассир и прямо к Николаю Иванычу:

— У меня пропадает вагон. Я не успею выдать билетов! Через пять минут я начну продавать оставленные за вами места.

Вокруг кассы толпа, билеты берутся с бою, — только давай.

Ребята у входа, — не покажется ли Катерина Степановна. У каждого в руках — сундучок, у девочек узелки. Кочерыжка тоже собрался в дорогу: в толпе ребят легче уйти от контроля. Надвинул шапчонку на лоб, подтянул кушак, и готов.

Катерины Степановны нет, — нет, нет и нет.

Тьфу!

Прибегает кассир.

— Нет еще льготок?

— Еще минутку, — просит его Николай Иваныч.

— Я продаю билеты, — решительно обрывает кассир.

Длинь! — Первый звонок.

— Ну, Мишка, прощай, я поехал, — говорит Кочерыжка. — Ростов — Армавир — Туапсе.

Он ныряет в толпу, и Мишка Волдырь остается один.

Длинь! Длинь! — Второй звонок.

— Неужто ему удастся уехать?

Длинь! Длинь! Длинь!

Свистнуло, стукнуло, ёкнуло, загрохотало.

Поезд ушел, в зале третьего класса громоздится гора матрацев, тюков, сундучков и злющих ребят.

— Кочерыжки-то нет, должно быть, уехал, — говорит Ленка Мишке Волдырю.

А чувашонок Турхан все стоит у окна и смотрит вслед, вдогонку другу своему, Кочерыжке.

Лицо у него не блестит и глаза, как серые куски железа.

Вот в дверях Катерина Степановна с пачкою льготных билетов.

Следующий поезд на Ростов в половине первого ночи.

IX. Станция Курица

— Чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу — громыхают колеса. Мимо окошек бегут деревья, домишки, столбы, веером развертываются разноцветные полоски полей, — где черные, где едва-едва зеленые, где серые. Покажется ветряк, взмахнет крыльями, точно рукавами, и убежит прочь. Речонка скользнет в камыши. Шарахнется в сторону рыжая корова. В окно кажется, будто там всюду — сильный, сильный ветер.

Мишка Волдырь лежит на верхней полке и в лад колесам твердит:

— Чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу, чу-чу-чу-чу…

Через полку от него лежит лопоухий парнишка, Корненко.

Корненко вдруг начинает петь чудные слова:

Че-ре-па-ха, че-ре-па-ха,
без во-лос, без во-лос,
ру-мя-ни-тся, pу-мя-ни-тся,
во весь нос, во весь нос.

И сейчас же Мишка, Шурка Фролов и другие ребята подхватывают.

Весь вагон, все, как один, дружно, в лад погромыхиванию колес, тянут:

Че-ре-па-ха, че-ре-па-ха,
без во-лос, без во-лос,
ру-мя-ни-тся, ру-мя-ни-тся,
во весь нос, во весь нос.

Звончей всех — голоса Корненки и Ленки — Мишкиной приятельницы. Ленка поет вполголоса, но ее пение среди других голосов, как василек во ржи.

«Ай, девчонка, — думают ребята, — молодец девчонка!»

Под вагонами грохнуло, застучало; потом рвануло вперед и поезд стал.

— Станция Березань, кому надо вылезай! — гнусит Гундосый. Ребята валом повалили из вагона.

* * *

Мишке не охота слезать. Он перегнулся через край полки и смотрит вниз. Внизу у столика сидят два буржуя и уплетают большущую рыбину. У одного — толстенького, красного, с головой, похожей на колено, — пальцы короткие, точно обрубки, и по ним течет жир. Морду он тоже замусолил чуть не до ушей. А другой — опрятный, Он худой, на голове у него пробор, волосы на две стороны расчесаны, будто собака прилизала. Пальцы у него длинные, руки в манжетах, губы утирает салфеткой.

С рыбою справились.

— Нужно пойти, купить чего-нибудь, — сказал жирненький, отер руки газеткой и ушел со своего места.

Второй аккуратно прибрал со стола, спрятал хлеб в корзинку, переложил ногу через ногу и стал ковырять в зубах перышком. Потом перышко сунул в кармашек, достал листок почтовой бумаги и карандаш.

— Разглядеть бы, чего он там пишет, — думает Мишка Волдырь.

Перегнулся, свесил голову пониже, видит: кругленьким почерком тот выводит:

— Предложи Круглову пять лошадей за 95 червонцев, если одну продал 20 червонцев.

Телеграмма, значит.

— Спец! — думает Мишка.

В проходе толкотня. Ребята гурьбой валят в вагон.

Бам-бам-бам! — частых три звонка, поезд тронулся.

Жирненький вернулся, положил на стол круг колбасы.

— Хорошая здесь колбаска, Фаддей Петрович, — и дешево. Угощайтесь.

Подостлал газету, ножичек разогнул, стал уплетать ломоточками — не спеша и со вкусом, Опять у него заблестели пальцы и щеки.

Мишка Ерзунов взлез на полку к Мишке Волдырю.

— Погляди, как жрут! — говорит ему Волдырь. — Только на прошлой станции такую вот рыбину оплели.

В вагоне стало тише: ребят укачало.

По-прежнему пролетали мимо окон деревушки, леса, разноцветные полоски полей. Верста за верстой, верста за верстой — на юг.

У Ерзунова тоже путается в голове. Ему хорошо, Он закрывает глаза и говорит Волдырю:

— Верно это, что если пойти с одного места, и все идти, идти и не поворачиваться, то к тому же месту вернешься?

— Я думаю, верно.

— Это если из Москвы пойти, то далеко, — говорит Ерзунов. — А если с Кавказа — наверное ближе. Может, и в один день пройдешь. Нет, в один не пройдешь. Пожалуй, дня три идти надо. Приедем на Кавказ, убегу и пойду.

Отчего это так часто остановки? Мишка проснулся, поезд стоит. Смерклось, на станции фонари горят. Ребята спят, раскидав руки и ноги, с открытыми ртами, а у Ерзунова как будто и глаза открыты.

Бам-бам-бам!

Толстенький опять вернулся, кладет на стол добычу.

Шурка Фролов сидит, свесив ноги с койки и смотрит, как тот разворачивает прожиренную рваную бумагу.

— Станция Курица! — звонко откалывает Шурка.

Толстенький морщит нос, а тот, с пробором, сердито глядит на Шурку. Ребята хохочут.

— Позвольте спичечку, — говорит жирный, усевшись на лавку.

— Пожалуйста!

Чирк — закурил.

— Не хотите ли Красной Звездочки? — спрашивает он своего спутника, протягивая к нему красивую синюю коробку.

— Благодарю вас, охотно.

— За спичечку папиросочку! — не унимается Шурка. — Дяденька, спички-то дешевле папирос будут!

Буржуй морщит лоб, будто не слышит. Только лысина у него краснеет от злости.

— Ребята, ужинать! — кричит тетя Феня.

Хлеб уже нарезан ломтями, в ногах у нее ведро, полное яиц.

— С кем тукаться? — суетится Мишка Ерзунов, радостно подергивая тощими плечами.

— Дай, чокнемся с тобой, Волдырц — ведь мы тезки!

В Ростове вагон с ребятами перецепили к другому составу, который шел до Армавира, и ребята простились со своими милыми соседями.

X. Неожиданное событие

Поезд, глотая версту за верстой, летел в темноту. Слаще всего на свете — спать в поезде, под тряску, дрожанье и постукиванье колес. Сквозь сон как будто бы слышен каждый раскат колеса. Подслеповатыми огоньками мигнет тебе станция, прозвякает третий звонок, поезд тронется, а ты себе дремлешь, не смотришь, не видишь и не слышишь. Зайдет в вагон человек, проскользнет между коек, тихонько вытащит у тебя из-под головы корзину с вещами и так же тихонько и незаметно спрыгнет на первой остановке. А ты спишь, пускаешь ртом пузыри, учишься петь носом песни, и снятся тебе высокие Кавказские горы, море, может быть, самолеты и, может быть, даже рыжий летчик, Матвей Никанорыч.

На счастье, в вагоне, где ехали ребята, все было в порядке. Николай Иваныч ходил по проходу взад и вперед и стерег ребячью поклажу.

Вот проснулся Щурка Фролов. Снял один сапог, поразмял ногу, взялся за другой, но голова притянула его к койке, и он снова заснул. Маня Лютикова свалилась с верхней полки и ушибла Фросю; та захныкала спросонья и повернулась на другой бок. Александров вдруг со сна стал громко считаться:

Стакан, лимон,
выйди вон,
из окошка кувырком.
Этки-петки-турманетки — кок…

сказал он, тяжко вздохнул и присвистнул носом.

Вдруг — грохот, крик, треск, — под поездом проломился мост, под поездом нет моста, паровоз рухнул в пропасть; ахнули, грохнули, рухнули вагоны. В темноту, в ночь, в лязг, в треск— ухнули тяжелые вагоны, налетая друг на друга, разбиваясь, раскалываясь, как орехи, сплющиваясь, как спичечные коробки под сапогом.

Ничего не видно, темно, кто-то стонет. Где Мишка Волдырь? Где он, где он? Нету Мишки Волдыря, и Лютиковой нету, и Фроси, и Шурки Фролова. Николай Иваныч! Нет Николай Иваныча, никого нет, только слышны жалобные стоны, и Мишка Ерзунов вылезает из-под груды изодранных в клочья досок.

Все это приснилось Ленке; она с испугу проснулась. Николай Иваныч ходил между коек, все было спокойно.

Поезд, ровно гремя, подбежал к Армавиру. Начинался рассвет, в сизом воздухе тускло горели фонари станции. По перрону забегали люди, потом вагон со спящими ребятами отцепили от состава, состав ушел на Минеральные Воды, а вагон одиночкой остался стоять на путях, ожидая себе попутчиков на Туапсе.

XI. Армавир — Туапсе

В двух шагах от станции — грязный заплеванный рынок. День только начался, у торговок корзины еще полны. Солнце светит не по московски, — греет, не только светит.

Курносый мальчонка в изодранном пиджаке сидит на корточках, прислонившись спиною к лотку и засунув рукав в рукав. Он греется на солнце, — ночь была холодна, — и спорит со своим приятелем по ночлежке, черномазым армяшкой.

— Гавару тебе, есть бох, в церква есть бох, — горячится тот. Курносый мальчишка смеется.

— Ну, если есть, покажи. Хоть кому покажи!

— Сачэм мнэ пакасывать? Я сам витал.

— Хо! — смеется курносый, — такой большой, а говорит, бога видал! Чудак! Да где ты видал? Икону видал? На бумажке? У нас был склеп и там икона здоровая, — мы в нее камнем как пальнем!

— За то бох накасать будит.

— Ты мне сказок не рассказывай, — разошелся курносый, — Ну, вот, я ногой перекрещусь, — разве же у меня нога отсохнет? Не отсохла ведь! Да идем куда хочешь, в Красную армию хоть, спросим, есть ли бог. Да тебя в три шеи прикладами погонят!

— Сачем в Красной армий? Пайдем, тот человек спросим, — говорит армяшка, и кивает на толстого булочника.

— Ладно! — вскакивает на ноги курносый мальчишка, и подбегает к заваленному хлебом лотку.

— Дяденька, — говорит он, — мы тут про бога поспорили. Кто из нас прав, тому дашь булку?

— Ну, ладно, дам, — отвечает тот и смеется.

— Я гавару, есть бох, он говорит, нет бох! — ударяет себя в грудь армяшка.

— Ну, ты и получи булку, — говорит продавец, и дает ему черствую, продавленную булку.

— Видишь, моя права, — говорит армяшка, блестя глазами. Он отламывает кусок булки и дает ее курносому мальчишке. Тот жадно запускает в нее зубы, потом вдруг срывается с места, кричит — прощай! — и на бегу сует краюшку в карман: со станции слышен свисток.

Маленький армяшка остается один и уныло продолжает уплетать свою булку.

Мальчишка в развевающемся пиджаке пулей вылетает на станцию, бежит за поездом и вскакивает на ступеньку заднего вагона.

— Успел! — радостно говорит он и старается отдышаться. Потом трогает ручку двери. Дверь заперта. Он вынимает из кармана недоеденный завтрак и, крепко держась за поручни, начинает уписывать булку за обе щеки.

К ближайшей остановке поезд подходит под третий звонок, на минуту замедляет ход и двигает дальше. Но мальчишка успел перебежать на открытую площадку второго вагона. Мимо каморки проводника он шмыгнул внутрь: но в глубине вагона стоял контролер, и помощник контролера, и проводник.

Мальчишка живо захлопнул дверь и пошел удирать от контроля к паровозу, — с площадки на площадку, через буфера, из вагона в вагон, пока не попал в гущу ребят в одинаковых, серых рубашках. С верхней полки кубарем скатился Мишка Волдырь.

— Кочерыжка!

— Ш-ш-ш! — оборвал его тот, и змейкою взлез под потолок, на третью, багажную полку.

Его почти никто не заметил, а кто и заметил, сейчас же забыл, — все сидели, прилипнув к окнам, и глядели на невиданно-зеленые склоны крутых холмов, густые леса и серые, слоистые развороты откосов.

Поезд все время полз в глубине ущелья. Вдруг ребята с хохотом отпрянули от окон.

— Мне облило всю грудь!

— А мне все лицо! — завопил Александров.

Это горный поток, водопадом слетая с кручи и ныряя под мост, обдал поезд струею студеных веселых брызг.

Кочерыжка лежал на третьей полке и вполголоса разговаривал с Мишкой.

— Ленка, полезай сюда, — крикнул Волдырь.

— Ванюшка! Как ты сюда попал! — обрадовалась Лена.

— С неба упал, — засмеялся Кочерыжка.

Прошел контроль, пересчитал ребят и пробил целую пачку билетов.

Кочерыжке повезло: ему удалось забраться в угольный ящик, он попал в скорый поезд и, как говорят наездники, усидел в седле до самого Армавира. В Армавир он приехал раньше ребят на добрых двадцать часов.

* * *

— Сейчас будут видны снежные горы, — сказал Николай Иваныч.

— Вон они, вон они, я уже их вижу! — в восторге завизжал Ерзунов.

— Какие там горы, это облако, — засмеялся Шурка. — Чудак-рыбак, поймал чурбак, кричит— рыба!

Но облако становилось видно все ясней и отчетливей, и скоро сам Шурка Фролов уверился в том, что это горы. Далеко на горизонте, за ширью холмов и долин, над сине-зелеными коврами лесов видны были молочные, белые, чуть дымчатые по краям, отроги Казбека.

— До них больше ста верст, а как ясно видны, — сказал Николай Иваныч. Только мы до них не доедем, дорога на Туапсе проходит далеко от Казбека. А в Туапсе таких гор нет, там только высокие холмы, покрытые лесом.

Ленька Александров и Елисеев подрались. Ленька отошел от окна, чтобы напиться воды, подходит, а Елисеев стал у окна, не пускает.

— Место, говорит, съезжено.

— Какой там съезжено, — разозлился Ленька. — Пусти!

— Не пушу, говорят, съезжено.

— Ну, я сам стану!

— А ну, стань!

Ленька вспылил.

— Ты, кричит, рябой, на меня не натыкайся!

Кто-то кого-то ударил — раз, два, но тут вдруг поезд влетел в темноту, как будто врезался в нутро земли.

— Туннель! Туннель!

— А гудит-то как!

— Как пять поездов!

— Я боюсь, тетя Феня, тетя Феня, я боюсь!

— Смотрите, ребята, не высовываться!

— Ну, и шибко! Ух, шибко как!

Ничего не было видно, только оглушал грохот и сквозь пол чувствовалось, как, дрожа, мчались колеса.

— Ну, и тьма!

Но вот стены туннеля из черных стали серыми, и поезд выскочил в яркий солнечный свет, — выскочил так поспешно, как будто боялся, что темнота туннеля прищемит ему хвост, прихлопнет его. Грохот все еще несся по туннелю, за поездом вдогонку.

Ленька сидел на лавке, тер грязными кулаками глаза и скулил.

— Рябой! Рябыня! Рябой!

— А ты с него шкуру сдери, а рябушки продай, — присоветовал Шурка Фролов.

— Еще должно быть семь туннелей! — прибежал от проводника Ерзунов.

Снова поезд загудел так, как будто прорывался вперед через камень, стало темно и пахнуло сыростью. Снова показалось, что поезд несется в глубину земли, и никогда уже не видать солнца.

Мишка Волдырь лежал, по своей привычке, на пузе, и рассказывал Кочерыжке и Ленке, что у дяди Сережи с собою охотничье ружье, что он будет охотиться на зайцев, на диких кошек и на шакалов.

XII. Цоб-цобе!

В Туапсе пришлось переночевать в вагоне, чтобы утром двинуться дальше, за десять верст, к Совхозу Магри.

На рассвете пошла канитель с перегрузкой, — все вещи перетаскивай в другой поезд. Кочерыжка попрощался с Ленкой, с Волдырем и с Шуркой Фроловым — он оставался в Туапсе.

— Если брюхо подведет, — приду к вам подкормиться — ладно? — сказал он на прощанье.

Наконец, готово. Маленький товарный состав, нежась на солнце и попыхивая лиловыми дымками, лениво ползет вперед.

— Приготовьтесь к выгрузке, — говорит проводник, — поезд будет стоять только две минуты.

— Успеете за две минуты, ребята? — тревожится Катерина. Степановна.

— Ого! С гачком успеем!

Поворот. Из-за горы навстречу поезду выбегают два — три белых домишки. Поезд замедляет ход и останавливается.

Из вагона горохом сыплется мальчишье; дядя Сережа по одной снимает девочек, что поменьше. В вагоне остаются Николай Иваныч и десяток самых сильных ребят.

— Сперва матрацы — кричит Николай Иваныч.

Раз, раз, раз — летят матрацы.

— Оттаскивайте скорей от колес, — кричит Мишка Волдырь, кидая один матрац и хватаясь за новый.

— Теперь щиты.

Щиты падают друг на дружку с сухим стуком.

— Все щиты?

— Все.

Щит — концом в землю, концом в теплушку — сходни. По сходням — громыхают мешки с баками, прыгают упругие тюки с бельем, скользят тугие кули с пшеном и сахаром.

— Все вещи?

— Все.

Свисток. Поезд ушел. У полотна груда вещей. Куль с пшеном прорвался и потек: тетя Феня — с иголкой. Красные, потные ребята загнались в конец. Но они уже на месте, они приехали! Шурка Фролов, Ленка, Ерзунов пулей слетают с обрыва к морю — синему, светлому, пахучему морю.

Шурка губами к воде — пьет.

— Не пей, не пей, — кричит Ерзунов.

— Ребя, она соленая!

— Горькая!

— Тьфу, ее пить нельзя!

Все ребята уже внизу. Наверху, над обрывом, стережет вещи дядя Сережа. Он раскраснелся, все время отирает платком с лысины пот. Николай Иваныч, тетя Феня и Катерина Степановна пошли в Совхоз за волами.

— Дядя Сережа, что я нашел!

Александров несется с горы, что по ту сторону полотна, и что-то тащит в руках.

— Черепаха!

— Черепаха лежит на спине, барахтается, шевелит в воздухе толстыми короткими лапами.

— Ребя, черепаха!

Кто близко — подбегает смотреть.

— И у меня черепаха! — кричит Вера Хвалебова.

— А улиток здесь сколько!

Солнце жжет горячо и ярко.

— Дядя Сережа, можно искупаться?

— Дядя Сережа, минутку!

— Помыться-то вам не вредно, — говорит дядя Сережа, и сам тоже сбегает на берег. Круглые, плоские камни шуршат под ногами.

— Что ж, вода теплая — говорит дядя Сережа, трогая воду. — Полезайте!

Плюх! Плюх! Плюх! — запрыгали в воду ребята. С непривычки обдало холодом, все повыскакивали обратно. Но освежились, и усталость, как рукой сняло.

— Гляди, Мишка, как дядя Сережа плавает!

— Дядя Сережа, там глубоко?

— С ручками будет?

— Утонете!

— Ишь, как плывет!

— Матросы все так плавают, правда? — спрашивает Павлика Мишка Волдырь.

Едва дядя Сережа оделся, из-за белого домика, стоявшего недалеко от полотна, выкатилась повозка, запряженная парой огромных волов. Босой, загорелый парень в белой рубашке, с взлохмаченной головой, осторожно вел волов по крутой дороге, вниз, к полотну.

— Цоб-цобе! — кричал он, помахивая хворостиной.

Повозку нагрузили; в нее не уместилось и трети вещей.

— Цоб-цоб-цоб, цоб-цобе! — покрикивал парень, и быки спокойной медленно шли в гору, крепко влегая в ярмо.

— Ребята, потащим, что можно, сами! — предложила Верка Хвалебова, вскидывая на голову матрац.

Почти все нагрузились сундуками, ведрами, баками и пошли за повозкой.

Мишка Волдырь был внизу, у моря. Он нагнал ребят уже на шоссе, — на ровной, широкой, убитой камнями дороге, которая серою лентой прорезает густые леса, каменными мостами перепрыгивает через потоки и хитрой спиралью вьется вокруг крутых холмов. Лениво ступая широкими своими копытами, быки тащили повозку.

— Цоб-цоб-цоб-цобе! — подгоняли их ребята.

Повозка жалась к отвесному скату холма, чтобы не сорваться в пропасть. Холмы, точно громадные волны, ходили по небу. Из пропасти тянулись к свету деревья, порою она совсем скрывалась под густою завесой листвы; в глубине пропасти было совсем темно.

По сухим камням шоссе скользнула большая змея. Парень, отшвырнув хворостину, бросился наземь и разом схватил змею за хвост. Змея стала извиваться жгутом, свиваться в кольца, распрямляться, точно пружина, блестя зеленою, сероватою чешуей.

— Змея! Ужалит! — ахнули все.

— Эта не жалит. Это — глухарь, он только давит. Видишь, какой жилистый, точно плетка. Поймает мышь там, или птичку, сдавит кольцами и готово.

Мишка Волдырь перекинул матрац на левое плечо и тронул глухаря пальцем.

— Вьется-то как!

Он боязливо взял его в руку.

— Ишь, сильный! Даже удержать трудно!

Вот он, совхоз. Распахиваются красные деревянные ворота, и повозка, скрипя, въезжает в длинную аллею, по бокам которой в две гордых шеренги стоят кипарисы, стройные, как тополя. Вот дом, двухэтажный, с большим крытым балконом. На балкон ведет лестница с деревянными перилами, ступеней в пятнадцать. Перед домом площадка, а впереди нее — обрыв и хрустальный, звонкий ручей.

Ребята тащат вещи из повозки в дом.

А внизу, за двадцатью поворотами шоссе, у полотна, на груде вещей сидит дядя Сережа и маленькая Нюшка Созырева. Они ждут, пока снова вернутся волы. Нюшка Созырева щурит веселые глазки и спрашивает:

— Дядя Сережа, почему здесь все камни лепешкою? Они растапываются, а, дядя Сережа?

XIII. Вверх по ручью

Чуть свет Шурка Фролов вскочил с матраца, который лежал прямо на полу, потянулся и стал будить Мишку Волдыря. Он подергал его за руку, поднял и посадил; но это не помогло, — голова у мальчонки свисла, он что-то буркнул, но не проснулся. Тогда Шурка взял с окна кружку воды и плеснул Волдырю в лицо. Тот сразу прочухался.

— Идем на ручей, посмотрим, как ловится рыба.

— А у тебя крючки есть?

— А то нету?

Он гордо вытащил из-за пазухи пучок веревки и пробку, утыканную крючками.

— Идем скорей.

Проснулся Ерзунов.

— Ребя, и я с вами!

— Ладно, только живо.

Огольцы потихоньку спустились по скрипучей лестнице вниз, — мальчишек уложили наверху, внизу — девочек, — вытащили болт из дверей и припустили к ручью.

— Мне вчера Цоб-Цобе говорил, что у этого ручья нет начала, сказал Ерзунов. — Говорят, сколько вверх не иди, все течет и течет.

— Говорят, кур доят, — ответил Шурка, прикусывая узел на леске, чтобы крепче держался крючок.

Ребята сидели на камне у ручья и готовили снасти.

— А на что мы ловить будем? — спросил Мишка Волдырь.

— На мясо.

— А где ты мясо возьмешь?

— Где возьму! У меня уже есть.

— Да ну! Откуда?

— Э, брат, я уж захочу, так захочу. Я меткач рыбу ловить.

Шурка раскрыл кулак, — на ладони лежал почерневший желвачок мяса.

— Я его еще из Москвы берегу!

— Так оно ж завонялось!

— Ну, и что ж. Лучше рыба пойдет.

Покуда можно было, ребята шли посуху. Колючие прутья держи-дерева — ежевики, то и дело хватали их за ноги, за штаны, за рубахи.

Вода подошла под самые корпи кустов.

— Скидай сапоги, ребята!

Мелкая рыбешка шныряла под ногами.

— Сядем тут, — сказал Шурка, увидав местечко поглубже.

Солнце жарило все сильней.

— Я сымаю рубаху, — решительно сказал Мишка Волдырь, и разделся.

Шурка и Ерзунов тоже остались в одних трусиках.

Сидят ребята полчаса, час, — ничего.

— Клевать клюет, да рыбешка мала — ей крючка не проглотить, — говорит Шурка. Он даже помутнел весь.

— Тут сетка нужна, — решил Волдырь.

Раз, два — рукава рубашки завязаны узлом, ворот стянут бечевкой.

Мишка Волдырь взялся зубами за один край, другой завел в воду.

— Вон она сидит, вон она! — крикнул Шурка.

— Есть! — Мишка выкинул на берег не то рыбку, не то червяка — в полпальца длиной.

— Так у нас живо пойдет. И уха же будет!

Дело пошло в шесть рук.

— Есть!

— У меня сразу две!

Ушла, проклятая!

— Эх!

— Вон, вон, вон — туда заводи! Да скорей, скорей, удерет!

— Их, мамаша, толстенькая-то какая!

— Мы, знаешь, ее с тобою на пару поделим, — ладно? Тебе полпуда мяса будет, и мне полпудика, — зубоскалит Шурка Фролов.

Солнце жжет все жесточе и жесточе.

— Там, поди, уже пообедали, — говорит Ерзунов.

— Какой там! Еще, верно, и не почайпили!

— Гляди, там сразу четыре рыбешки под камнем сидят!

— Где, где?

— Вон, там.

— Чур, мне по первому ловить!

— Ну, и жарища же здесь, на ихнем Кавказе! Как в бане!

Мишка Волдырь отскочил от берега.

— Змея!

— Где?

Камни градом посыпались в траву. Серая змейка с белым брюшком и желтыми пятнышками на головке скрючилась и перестала шевелиться.

— Готово!

— Это, верно, медянка и есть!

— Она ко мне подбиралась, да? У, гад ползучий!

После этого рыба уже как-то не ловилась.

— Есть охота, — сказал Мишка Волдырь.

— И то ведь. Идем домой, — там, небось, работают.

— Дай-ко картуз, — протянул Шурка руку к: Волдырю, — Так это всего-то мы наловили? Только всего? — сказал он, потряхивая картуз с рыбешкой.

— А ты что думал? Тут песок, а не рыба, — ответил тот.

Пошли домой. Обуваться не стали, — и без того было жарко.

Волдырю надоело нести картуз.

— Возьми ты, Ерзунов, понеси.

— У меня змея.

Он нес змейку домой — похвалиться добычей.

— Ну, ты, Щурка, возьми.

Шурка понес немного, потом сказал:

— Из нее ухи все равно не сваришь. Бросим ее к черту.

И не дожидаясь, пока ребята ответят, вывернул картуз в воду. Рыбешка, перекатываясь в воде, блеснула белыми брюшками.

— А все-таки здорово жжет плечи, — сказал Шурка.

— Батюшки, да какой же ты красный! — ахнул Ерзунов.

И правда, у Шурки спина была малиновой.

— У рыжих всегда тонкая кожа, — сказал Волдырь, выпрыгивая из воды на сухой камень.

— Я те дам тонкую кожу! — пригрозил кулаком Фролов.

Когда ребята пришли домой, уже начинало темнеть.

Павлик, член комитета, который распределял работу, напустился на ребят.

— Мы здесь с ног сбились, а вам гулянка! — Ты хоть, Ерзунов, постыдился бы. Пионер!

Рыболовы смутились. Кругом кипела работа. Девочки мыли полы, зашивали продравшиеся матрацы, а для тех кому не хватало матрацев, насыпали и зашивали сенники. Мальчики возились со щитами. Кóзел было делать некогда, да и не из чего, так что они просто отпиливали от дубовых бревен чурбаки, разбивали каждый чурбак надвое и приколачивали крепко к щитам. Шурка, Мишка Волдырь и Ерзунов стоя проглотили суп и кашу и принялись нагонять работу. Шурка пошел к щитам, тезки — на кухню: помогать тете Фене.

— Мы еще больше твоего сделаем! — быстро водя пилой, говорил Павлику встрепанный, красный, как рак, Шурка.

Но у него нещадно болела спина. Ему казалось, что у него между лопаток содрана вся кожа. Он лихорадочно колотил обухом по широким шляпкам гвоздей, вгоняя их в твердые, дубовые чурбаки. Выручила его темнота. Щиты были готовы, за другую работу приниматься было поздно. Чуть не плача от боли, он втащил наверх одну за другой три койки и свалился без сил.

Змея, которую принес Мишка Ерзунов, оказалась простым ужом.

XIV. Собрание

На следующее утро было назначено собрание, — нужно было решить ряд очень важных вопросов. Но ребята собрались на балконе с карманами, полными шишечек кипариса, и подняли перестрелку.

— Тише! Тише! Бросьте баловаться! — старался перекричать шум Николай Иваныч. Но твердые шишечки прыгали по полу, ударялись о стены, попадали в грудь, в руки, в лоб.

Павлик не вытерпел, и съездил Александрова по уху. Тот нахмурился и спрятал свои снаряды в карман.

— Бросайте разом в ручей! — крикнул Николай Иваныч, ну — раз, два, три!

Сеткою шишечек затянуло воздух; ручей захлебнулся под дождем тяжелых градин; на балконе стало тихо.

— В председатели Ерзунова!

— Веру Хвалебову!

— Не нужно девчонок! Долой!

— Веру! Веру!

— Ерзунова!

— Павлика!

— Веру! Веру!

— Павлика! Ерзунова! Павлика!

— Просим! Долой!

— Просим, просим, а завтра бросим!

— Ерзунова!

Мальчиков было больше, но одни были за Ерзунова, другие за Павлика, и их голоса разбились. Выбрана была Вера Хвалебова, — смуглая, черноглазая девочка, высокого роста, с коротко остриженными волосами и красным галстуком на шее.

— Ага, наша взяла!

— Цыганка!

— Цыга!

— Тише, мальчики!

— Дура, дура хвост надула!

Павлик и Ерзунов наконец утихомирили мальчиков. Ерзунов был щуплый, но его все уважали за справедливость. А Павлик мог, осердясь, отпустить такую затрещину, что мое-мое.

— Кто секретарь?

Ерзунов сам предложил себя в секретари и уселся писать.

— Повестка дня:

1) О фруктах.

2) О купаньи в море.

3) О пионерах.

— По первому вопросу слово дается Николаю Иванычу, — звонко сказала Вера.

Николай Иваныч достал из кармана бумагу и начал:

— Ребята, вот наш договор с Курупром. Договор у нас прижимистый, в особенности насчет фруктов. В совхозе тут очень большой сад и виноградники.

— Здесь в лесу больше того груш растет — очень нам нужен их сад! — крикнула Фрося.

— Ну, и хорошо, если не нужен, — продолжал Николай Иваныч. — Так вот, в договоре у нас такие условия: за первую кражу фруктов мы отвечаем вдесятеро против испорченного, за вторую — пять червонцев штрафу, а после третьей— выезжай с дачи.

— Ого!

— Шалавые!

— Очень нужны нам их фрукты!

— Никаких здесь фруктов нет, все зеленые!

— А ты уже смотрел?

— Ну, и что ж!

— По-моему, кто проворуется, — отправлять в Москву.

— В Москву нельзя, одного не отправишь.

— Ну, в Туапсе, там тоже детский дом есть.

— На месяц — по кухне.

— Просто дать подписку, и никто не станет ходить.

Спорили долго, но порешили провинившихся отправлять в детский дом в Туапсе — до конца лета.

Вера Хвалебова стучит кулаком по столу.

— Второй вопрос — о купаньи в море. Слово Чистякову.

Чистяков — член санитарной комиссии.

— Дело в том, говорит Чистяков, — что в море долго купаться вредно; докторица сказала, сперва можно только три минуты, а больше вредно. И чтобы выгонять из воды нужен комитет.

— Какой комитет! Сами вылезать будем!

— Нет, уже вчера Карасев не хотел вылезать.

— Мишку Волдыря в морской комитет!

— И Шурку Фролова!

— Где Шурка Фролов?

Только теперь заметили, что его нет на собрании.

— Он обжегся, — сказал Волдырь, — у него вся спина в пузырях.

— Чего ж ты прежде молчал?

— Шурка не велел сказывать, — смутился Волдырь.

Чистяков пошел посмотреть, что с Шуркой.

— Третий вопрос о пионерах. Слово Павлику.

Павлик подошел к столу. Всегда, когда он говорил, он делался красный, как кумач.

— Я насчет того, что у нас мало пионеров. Елисеева выкинули за курение и ругань, Корненко с Тоней и Фросей ходили к утрене за святой водой, и их исключили. Остались в пионерах только Вера? Ерзунов и я. Все потому что дом сборный и нужно привыкнуть. Так вот, что я предлагаю. Мы тут все лето будем жить, как пионеры. А когда вернемся в Москву, запишемся в отряд.

— Правильно!

— Запиши тех, кто хочет быть пионером!

— Меня запиши!

— И меня!

— И меня!

На первый раз записалось немного, человек десять. Мишка Волдырь записался первым.

— И у костра будем ночевать? — спросил Ленька.

— Ну да, будем.

— Будем! Будем! Будем! — обрадовались ребята.

— Сегодня!

— Сегодня нельзя, еще все устали с дороги, — сказала Вера. Нужно рано лечь спать.

— Ну, завтра!

— Завтра можно.

— Завтра! Ура!

Все повскакали с мест.

— Собрание еще не кончено! — крикнула Вера. — Тише, кто будет шуметь, не пустим к костру.

Сразу стало тихо.

— Куда пойдем после обеда? На море или в лес?

— На море, на море! — был общий голос.

— Ты, Верка, молодец, — сказал Николай Иваныч.

XV. Шляпа в море

Наша старая приятельница, Ленка, идет позади всех с Нюшей Созыревой и Муркой Лютиковой и учится говорить по новому.

— Дёмте-и скорей-по море-на! Водня-се дем-бу паться-ку, там где сочек-пе.

— Ничуть мне здесь не нравится, — говорит Лютикова и пожимает плечами. — Куда ни посмотришь, всюду горы болтаются.

Карасев зазевался и не заметил, как кончилось шоссе, — растянулся.

— Бог помочь, еще девять раз! — пищит Нюшка.

Вот и обрыв. Тут спускаться нужно осторожнее.

— Тут раскадушиться недолго! — охает Лютикова и вихрем слетает с горы.

Ленка слабая, она сходит медленно, держась за Нюшкину руку.

Лезут в воду. Дядя Сережа сидит в стороне, пересыпает песок с руки на руку. Лысина у него загорела и лупится. Около него сетка для бабочек; пока у ребят шло собрание, он все мастерил сачок и прилаживал ремешки к склянкам.

Морской Комитет, Мишка Волдырь (Шурка остался дома) сидит возле него по-турецки и смотрит на часы.

— Дядя Сережа, я бабочек хорошо смогу ловить, у меня глаз меткий, — говорит он.

Вдруг из-за мыса вылетают Чистяков и Фрося.

— Там, за мысом, в море плавает шляпа!

— Шляпа?

Ребята повыскакивали из воды, бегут туда.

Правда, — саженях в двадцати от берега легкая зыбь колышет что-то черное, с загнутыми кверху полями; похоже на шляпу.

— Нет, она под низом белая, — кричит Александров. Дядя Сережа уже тут.

— Это скат, рыба! — говорит дядя Сережа, схватывает палку и бросается в воду. Скат все плещется, изгибается, заворачивает кверху края своего плоского, как блин, тела.

— Скорей, скорей, — не терпится ребятам.

Дядя Сережа перехватывает палку в зубы и плывет бесшумно и быстро, бочком, делая большой круг, чтобы отрезать скату отступление в глубину.

У ската — длинный, как плетка, хвост, хвост с острою костяною пилкою на конце;— если он хлестнет хвостом, он может глубоко рассечь ногу. Потому дядя Сережа прежде глушит его тяжелым ударом палки по голове, потом палкой же подталкивает к берегу.

— Ну, и чудище!

Скат норовит уйти, бьется, плещется, рвется в глубину. Но вот он уже у берега, ребята окружили его частоколом палок и гонят на сушу. В рыбине чуть не аршин в длину, столько же в ширину; она плоская, как блин, и только от головы к хвосту — вокруг позвонка как будто круглое тело.

— Глядите, дядя Сережа, у него рот на брюхе!

Это потому, что он из породы акул.

— А его есть можно?

— Отчего ж, только мясо невкусное.

— Сойдет!

— Несем его домой!

— В чем?

Мишка Волдырь живо скидываете себя рубашку.

— Берегись хвоста! — кричит Ерзунов.

Рыбу с трудом укладывают в рубаху, завязывают, вешают на палку, и Мишка Волдырь с Чистяковым подымают добычу на плечи.

— Ого! фунтов тридцать будет! — счастливо улыбается Чистяков. Идут короткой дорогой — круто, но не беда, — лишь бы скорей донести.

— Пустим его в ручей, он там жить будет!

— В пресной-то воде?

— А мы соли насыпем.

Наконец, донесли. У ручья поднялся такой шум, что даже Шурка не утерпел: накинул простыню на горячие, намазанные вазелином, плечи, отставил в стороны локти, чтобы не натягивалась кожа на спине и, взлохмаченный, веснущатый и костлявый, выскочил из спальни.

— Батюшки, и это все мне!

— Открывай рот пошире!

— А то, думаешь, не справлюсь? У меня зубы — во, я с быка шкуру сдеру зубами — с одного разу, от хвоста до головы! — подмигивает Шурка и шмыгает носом. — А знаешь, — говорит он Волдырю, — мне его всего и не нужно. Мне бы окорочек, фунтиков в пять. Уж я ел бы! Щеки бы стали красными!

Тем временем Чистяков побежал на кухню.

— Тетя Феня, нам соли нужно!

— Зачем тебе соль?

— Мы ската принесли. Нужно ручей посолить, он в пресной воде жить не будет.

— Выдумаешь, тоже!

Соли тетя Феня не дала, однако, пошла посмотреть ската.

Подошла, на чудище посмотрела и постановила:

— Ежели оно захочет — и в пресной воде будет жить. А не захочет — все одно помрет.

Скат, видно, жить не захотел, и часа через два подох. Его выпотрошили и положили на стол, чтобы зарисовать. Взялся за это главный спец, — Александров.

Потом решили ската изготовить на ужин. Тетя Феня даже руками замахала.

— Этакую дрянь жарить! Да я пальцем до нее не дотронусь. Жарьте сами, если хотите.

Чистяков засучил рукава и взялся за дело. Когда он нарезал мясо на куски, его взвесили; в нем оказалось полпуда.

Вера Хвалебова и Фроська принялись жарить его. Мясо было вкусное, но немного сладковатое; долго потом еще ребята вспоминали, как недостаточно прожарены были большие, сочные куски.

— Не надо было стоять над душой, — отвечала Фроська, — вот и дожарилось бы.

Тем и кончился этот день.

XVI. У костра

Когда рубанишь доску и разойдешься во всю, так что стружки ровными завитками побегут из-под руки, — непременно наскочишь на гвоздь. И если соберется команда в далекую прогулку на лыжах, — как на зло пригреет солнце, — и плакало твое веселье.

Так и тут. Все было готово к ночевке у костра; приготовлен был котел для каши, отвешены были крупа и сало, намечено место, — как вдруг хлынул дождь. На Кавказе дождь льет потоком; точно серая стена повисла вокруг дома. Сады и виноградники, что были за ручьем, исчезли; ручей забурлил и запрыгал, как взмыленный конь. Шум капель слился в ровный, оглушительный гул.

Только на третий день ребята двинулись в путь. Пошли одни мальчики, потому что перед уходом Александров сказал:

— На кой нам девчонки? Они только будут мешать!

Карасев и Елисеев с ним согласились.

— Только ныть будут. Незачем им идти.

— Они, как темно станет, все плакать начнут.

— Посмотрим, кто раньше заплачет.

— А ты, двухлемешная дура, молчи!

— На вот тебе, буду я молчать!

Мальчики решили идти отдельно, все почти были согласны с Александровым. Павлик и Ерзунов из кожи лезли, старались убедить ребят.

— Нам с ними никакого интересу нет идти, — стояли те на своем.

Мишка Волдырь хотел бы, чтобы Ленка пошла, но сказать об этом стыдился. А когда увидал, что Павлик и Ерзунов на стороне девчонок, осмелел.

— По-моему, пусть пойдут.

— Кок им в бок, пойдут! — разошелся Шурка.

Вера начала было говорить.

— Но, но, цыганка, затараторила!

— Катись!

— Катись колбаской по Малой Спасской!

Вера рассердилась не на шутку, даже ногой топнула.

— Хороши из вас пионеры будут! Дурошлепы вы, а не пионеры. Мы и без вас обойтись сумеем. Думаете, нам без вас костер устроить — слабо?

— Ишь ты! — ухмыльнулся Шурка, все еще намазанный вазелином.

— Рыжий, конопатый, бил бабушку лопатой! — ввязалась Лютикова.

Вера остановила ее.

— Вы, мальчики, крепко пожалеете об этом! — сказала она.

— Их ты, какая грозная!

— Дайте срок, поквитаемся, — отрезала Хвалебова, — Идемте, девочки.

— Ой, боюсь боюсь, меня цыганка украдет! — завизжал, как зарезанный, Шурка Фролов.

Мальчики зашагали по накалившемуся за день шоссе.

Ерзунов шел злой и молчаливый.

А Павлик отчитывал на все корки сперва Александрова, после него — лопоухого Корненку, а потом — Чистякова.

Темнота. Глубоко в лощине, где слаб ветер, черною стеною леса окружен костер. Лица ребят как будто натерты огнем. Над костром на шестах подвешен котел, — в нем варится каша.

Ребята молчат, насторожив слух.

— У-угу-гу-у-у-у, — воют шакалы.

— И противно же они воют, — говорит Мишка Волдырь, Шурка Фролов как-то по-особенному складывает руки и начинает подвывать шакалам.

— Брось! Итак сосет, — толкает его Мишка.

— Жаль, Николай Иваныч не пошел.

— Лучше бы дядя Сережа. Он с ружьем.

— Он без девочек не хотел.

В черной тишине леса слышится хруст, ближе и ближе.

— Кто-то идет, — говорит Чистяков, старательно помешивая кашу в котле.

— Хруп-хруп, хруп-хруп, хруп-хруп… — все ближе подходит шум.

Вот из-за деревьев показалась чья-то фигура. Рослый парень в кожаных туфлях-пóстолах подходит к огню. Это — пастух, что поблизости пасет коз.

— Кирюха! — радуется Корненко, — как ты нас нашел?

Пастух усмехается и садится наземь. Он обхватывает колени руками и смотрит в огонь.

— Ты не боишься шакалов? — спрашивает Корненко.

— Они человека не трогают. Вот кабан — другое дело.

— А здесь есть кабаны?

— Теперь нет. Говорят, в семнадцати верстах вверх по ручью у них водопой, — следы видали. А прежде были и здесь. Мы в голодные годы пять кабанов и двух медведей съели. Да вот, еще месяца за два до вашего приезда я сам одного утопил.

— Как утопил?

Охотник, если у костра разговор поведет, — непременно врать станет. Так ужу них повелось.

— Иду я лесом, один и без ружья, — говорит Кирюха — и вдруг на меня, посреди бела дня, туша как вырвется! Испугался я насмерть и задал тягу. А он за мной — как камень с горы.

— Большой был кабан-то? — перебил парня Чистяков.

— Здоровущий! Клычища — во! Я все сильней нажимаю, слышу — храпит за плечами. Я — вбок, и назад побежал. А он с разгону пролетел вперед, дал маху. Повернул, снова за мной, опять нагоняет. Опять я его таким же манером обманул.

— А ну, запнулся бы?

— Он бы меня в один миг смял. Только я бегаю прытко. Решил я его так к одному месту подманить — там обрыв крутой, а под ним вода. Только далеко туда, — ну, думаю, черта с два, догонишь! Пру это я — света не вижу. Две недели потом ноги болели.

— А кабан?

— Он в ярость вошел — чуть на деревья не налетает. Подлетел я к обрыву, ногу о сук пропорол, чувствую — кровь хлещет. А он по пятам— духом своим мне ноги обжигает. Эх, думаю, была не была! И в воду!

Ребята ахнули. Смолистый сук треснул и заиграл яркими языками.

— Нырнул я глубоко, и вбок, слышу — бух! — в двух шагах от меня пузыристым комом мой кабан туда же!

— В воду?

— В воду. Выплыл я, воду ему в сопатку хлещу; тут братишка мой подоспел, — как раз купаться пришел. Обрыв крутой, кабану не взлезть; а мы камнями наяриваем. Так и утоп.

— Так совсем и пропал? — ежась, спросил Мишка Волдырь.

— Зачем пропал? Мы его на берег выволокли, сколько дней потом свинину особачивали! Девять пудов — шутка ли?

— А не врешь ты? — спросил Ерзунов.

— Чего мне врать. Я тебе хоть завтра могу щетину его принести. Увидишь — в два вершка щетина.

Снова стало тихо. Где-то звонко и весело застрекотал сверчок.

— Не подгорела у тебя каша-то? — спрашивает Кирюха кашевара и тянет носом воздух.

— Маленько подгорела, — смущенно отвечает Чистяков.

— А то был у нас еще такой случай, — начал Кирюха, подсаживаясь поближе к котлу и вооружаясь большой деревянной ложкой. — Пошло нас человек двадцать ребят, — и железнодорожников, что на линии живут, и греков из Вишневки, собирать дикую черешню. Черешни здесь у нас в ущельях тьма, — поживете — сами увидите. Только дикие черешни высоки очень, собрать трудно. Вот мы и решили одну старую черешню свалить.

Она у самого обрыва стояла, так что ей жизни все равно был год-другой. А дерево громадное, с него одного ягод можно пуда два собрать. Только трудно так срубить было, чтобы в пропасть не упало. Случился тут черкес один, Ахметка. Ловко так он петлю на сук накинул, говорит — подрубайте с того конца. Рубили мы долго.

— Ну, — кричим, — Ахметка, берегись, как бы не раздавило.

Он в сторону за веревку тянет. Нет, дерево не идет. Еще глубже подрубили. Крякнуло оно, треснуло, стало опрокидываться, чуть Ахметку не подмяло. Зашумело сильно. Чуть упало, мы к нему. И вдруг из ветвей — медведь!

— Ух, ты!

Мы как завизжим — и бежать. Так никто и не видал, что с Мишкой сталося.

— И Ахметка убежал?

— Неужто нет?

— Чего ж это он на дереве сидел?

— Черешни обирал. Медведи до фруктов страсть как охочи, — ответил Кирюха, отваливаясь от котла.

— А я вот на кашу спец, — добавил он, ухмыляясь.

Тихо-тихо стало в лесу. Летучая мышь ломаным лётом пронеслась над костром.

XVII. Отважные охотники

Когда живешь на Кавказе, где в траве нет-нет, проскользнет змея, где по вечерам заводят песню шакалы, и дикие кошки таскают из курятника цыплят, — поневоле станешь охотником. Дядя Сережа в свободное от дежурств время с утра до ночи бродил по лесам с двустволкой, и ребята не отставали от него.

Самый храбрый из всех охотников — Шурка Фролов. Он запорол дикую кошку.

Дело было так.

Разыскал он где-то под кустом ржавый русский штык, длинный и трехгранный. Отточил его в иголочку и насадил на палку.

— Как по-твоему, Костя, этим штыком буржуйчика проколоть можно?

— Я думаю, можно, — отвечает Чистяков.

Ружье на плечо ходит Шурка гоголем и поет:

От Невы до Британских морей
Красная армия всех сильней!

И недаром поет: он даже приемы ружейные знает; потому что вместе с Чистяковым прожил больше двух лет при части ГПУ и даже в детском доме не расстался со своим старым шлемом.

Услыхал Шурка, что дикие кошки таскают в совхозе цыплят.

— Я, — говорит, — этому делу положу конец.

И сел караулить подле курятника.

Повезло ему, как никогда в жизни. Чуть стемнело— мимо курятника крадется кот — большой, серый, шерсть щеткой.

— Ах ты, гад ползучий! — крикнул Шурка и всадил в него штык так, что штык ушел в землю.

Кот как замяучит, как завизжит!

У Шурки руки ходуном ходят.

— Нужно, думает, приколоть получше, так — уйдет.

Выдернул штык, опять ударить хотел, только кот метнулся в сторону, будто его пружиной подкинуло, и пропал.

«Эх ты, растяпа, дикого кота упустил, — выругал себя Шурка — Все ребята смеяться будут».

Однако, штык ребятам показал.

Только приходит на утро молочница, что жила внизу у десятой версты. Молоко отмеривает и спрашивает тетю Феню:

— Не ваши это ребята моему Ваське бок ободрали? Может, и собаки, только собаки у нас все на цепях сидят.

Шурка услыхал это, слова никому не сказал. Только затылок поскреб. «Дурак я — подумал — дурак — сглуху поймал муху, кричу таракан».

Тоже завзятый был охотник Мишка Волдырь. Он специальность имел — на птиц охотиться. Все другое пропади-пропадом, а птицы нет. Еще дома, при отце, бывало, к корзине веревку привяжет, под край корзинки подставит колышек, и ждет синичек. Раз так целое лето ловил, одну синичку поймал, и та улетела.

А тут привалило ему счастье.

Бродил он по берегу, собирал ракушки; ракушки на море разные: белые, желтые, лиловые. Шел, уставившись в песок, а как глаза поднял — у самой воды стайка диких гусей. Перо в перо, — красавцы!

Идут вдоль берега, поклевывают рыбешку, что за ночь выбросило волнами.

Сердце у Мишки как екнет!

Лег на пузо, камень в руку, ползет.

«Видно, тихо я ползу — не слышат гуси», — радуется Мишка.

Шагов двадцать до гусей, не более.

Мишка едва шевелится, почти застыл; хлоп, хлоп, хлоп — снялись гуси с места, шагов на двадцать отбежали.

«Поторопился я некстати, — думает Мишка, — лучше я круг сделаю, из-за камня к ним подберусь».

Ползет Мишка, ползет, из-за камня выполз, хлоп, хлоп, хлоп, шагов на двадцать отбежали гуси.

«Неужто же я к ним не сумею подкрасться?»

Мишка к ним, они от него, Мишка к ним, они от него.

Схватил Мишка горстку камней, побежал в открытую.

Хлоп, хлоп, хлоп, поднялись гуси, полетели, сели на воду.

«Хоть бы одного подшибить!» — тосковал Мишка.

Камень за камнем, все впустую, — плывут гуси, плывут, уходит Мишкино счастье.

Уж и камнем не достать.

Сел Мишка, пригорюнился.

Вдруг баба.

— Ах ты, такой сякой, куда ты моих гусей загнал!

Лицо красное, концы платка — по ветру, в руке хворостина.

Стеганула Мишку по загривку, — хворостина — надвое.

— Пропали мои птичушки! Разве, к лодочникам побежать!

Подобрала баба подол, пустилась к рыбакам.

А охотничек — тягу, рад, что ноги унес.

Всего лучше охота была у Ерзунова.

Лопоухий парнишка, Корненко, решил ребят напугать. Спрятался он вечером под кустом, притаился, стал ждать, чтобы кто-нибудь подошел к кусту.

Как на счастье, вышли из дому Ерзунов с Гороховым половить светлячков. На Кавказе светлячки — летучие, чуть стемнеет — начинают летать с дерева на дерево, с ветки на ветку— будто ветер носит по темноте огненные снежинки.

Корненко подпустил ребят к самому кусту, а там как завоет.

— У-ух-уху-ху-у!

— Шакал! — шарахнулся в сторону Гундосый.

А Ерзунов в куст руку сунул, ухватил Корненку за вихры, и ну нахлестывать.

— Ах ты, шакалка проклятая! Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Бей шакалку! — завопил он на весь сад. — Ребя, я шакалку поймал!

Корненко струсил насмерть.

— Я — голосит, — не шакал! Мишка, кащей проклятый. пусти! Я не шакал! Я — Корненко!

— То-то! Так бы сразу сказал, — засмеялся Ерзунов. — Ведь я тебя мог до смерти убить.

Вот какие охоты бывают на свете.

XVIII. Клад

На море поднимались волны. Ветер крепчал, белые гребешки выбегали все дальше на берег, прилизывая песок и брызжа пеной. Сразу стало шумно, зашуршали камни, и в воздухе запахло соленым.

— Вылазь из воды, ребята, уже дома наверно пообедали! — крикнул Морской Комитет — Мишка Волдырь, натягивая трусики.

Тонкое полотно сразу промокло, прилипло, Мишке стало холодней прежнего, и он застучал зубами.

В стороне, шагах в двадцати, Верка Хвалебова и Фрося выскочили из воды и быстро стали одеваться.

— Черти! Век будут киснуть! Шурка, Александров, Костя, — выходи! Что там около тебя плавает, Пискля?

— Где? — оглянулся Корненко.

— Вон, справа, — да нет, нет, дальше!

— Бутылка!

— Кидай сюда, я ее камнями! — крикнул Щурка, вылезая на берег.

— Да нет, она запечатанная! — ответил Корненко; он уже ухватил бутылку и плыл к берегу.

— Ну, и фиг с ней, что запечатанная!

— В ней что то есть!

Все ребята повылезали на берег, сгрудились вокруг Корненки.

— Дай посмотреть!

— Она из-под квасу!

— Иди ты! Не толкайся!

— Пусти!

— Там бумага, трубкой свернута!

— Отбей горлышко!

— Дай, я отобью!

Шурка выхватил у Корненки бутылку и стукнул по горлышку камнем.

Стеклышки звякнули, Шурка выхватил из осколков листок бумаги, скатанный в трубку, — желтый, истлевший, плесневый.

— Что-то написано.

У Шурки захватило дух.

— Дай сюда!

— Порвешь!

— Читай, Волдырь!

Волдырь крепко держал листок. Шурка, Ленька, Александров, Костя и Корненко стиснули его со всех сторон.

— Наверно, с утопленника!

— Кораблекрушение, — уверенно сказал Костя.

— Здесь не прочтешь. Каракули, и почти букв не видно — выцвели. А вот ясно:

«… Меня взяли в плен турки… кто найдет — выкупите… по Новороссийскому… на 27 версте под грушей с отломанной …»

— Не пойму!

— Веткой!

— Нет, с отломанной верхушкой.

— Верно, верно, с отломанной верхушкой!

«… в ста шагах от верстового столба зарыта …»

— Тут совсем пятно. Больше не видно. Сгнила бумага.

У Мишки дрожали руки.

Все молчали.

— Дай мне посмотреть, — сказал Ленька. — Нет, больше ничего не видно. Ребята, я понял! По Новороссийскому шоссе! Это от нас десять верст!

Ребята оцепенели.

— Правда!

— Конечно!

— Там зарыты деньги!

— Мы его выкупим!

— Кого? Дурень!

Никто не заметил, как ушли Верка и Фрося. Никто не заметил, как полил дождь. Шурка Фролов бежал домой, прижав бумажку к своей костлявой груди. Корненко опередил его. На балконе стучали ложки, все сидели за столами.

— Мы нашли!.. — крикнул Корненко.

Больше он не мог говорить.

— Его взяли в плен турки! — крикнул Шурка, размахивая письмом.

— Что? Кого?

Ребята повскакали с мест.

— Под грушевкой зарыты деньги!

— Где? Где?

— На шоссе, около нас!

— Где?

— На 27 версте!

— Так это ж семнадцать верст!

— Нет, по шоссе десять!

Наконец прибежали Чистяков, Александров и Мишка Волдырь.

— Я с Ленькой кувыркался, еще тут Верка подплыла, потом мы нырять стали, а Волдырь кричит — бутылка! — захлебываясь, рассказывал Пискля. — Горлышко у нее засургучено, красным сургучом.

— Я бутылку — кок, — а в ней бумажка, — вставил Шурка.

— Идем копать!

— Где там! Сегодня не успеем!

— Десять верст!

— Нужно приготовить лопаты…

— Моя по первому!

— Моя по второму!

— По третьему!

— По четвертому!

Все лопаты были заняты. Шурке и Волдырю пришлось только по большому кухонному ножу.

Казалось, день никогда не кончится. Лопаты наточили — в блеск.

Утром, чуть рассвело, Шурка ткнул Чистякова в бок.

— Идем, пора.

Пошли Шурка, Чистяков, Корненко, Волдырь, Александров и Карасев.

Первых пяти верст не заметили. Потом стали понемногу приставать.

Александров сказал Щурке:

— Понеси, Фролов, немножко лопату.

— А копать дашь?

— У тебя ведь есть нож.

— Сам копай ножом. Понесу я тебе! ишь! — Шурка подмигнул Волдырю. — Холуев ищет.

— Чего ты…

— Знаю, знаю, нету, брат, холуев, — в семнадцатом году отменили. Дудки.

Наконец, 26-я верста, вон видна уж 27-я.

Побежали. Вот он, столб.

— Сто шагов!

Все пошли от столба в разные стороны, отсчитывая шаги.

Двадцать. Сорок. Пятьдесят. Восемьдесят. Девяносто. Сто!

— У кого грушевка?

— Вот! Вот! И верх обломан! Ей-ей, она — завизжал Карасев.

Все к нему.

Конечно, она — не иначе. Как раз под ней бугорок насыпан, вроде холмика.

— Рой, ребята!

Лопаты застучали о лопаты. Шурка и Волдырь толклись тут же со своими ножами.

Раз, раз, раз. Идет дело. Земля мягкая, рыхлая, лопата входит в нее, как в масло.

С поларшина глубины.

— Погодите, я влезу в яму.

Шурка взял у Корненки лопату, прыгнул в яму; двоим в ней не уместиться; копает один.

Минут десять — устал; работает Волдырь.

Однако! Уже добрый аршин!

Ребята устали. Промокли до нитки: пот в три ручья.

— Ну его, ничего здесь нет! — Корненко бросает лопату. — Вранье!

— А ты что думал, деньги сверху, в грязь кладут? Клад откопать — не шутка. У нас в деревне один чудак десять лет рыл, пока горшок с золотом нашел, — сказал Карасев.

Еще полчаса.

Вдруг у Шурки под лопатой что-то звякнуло.

— Есть, нашел! — крикнул он и сунул руку в землю.

— Гадина! Там стекло!

Он выдернул руку, по пальцу текла кровь.

— Опять бутылка! — крикнул Волдырь; осторожно вытащили из-под земли и из осколков пожелтевшую темную бумажонку, свернутую трубкой.

— Вот она!

— Читай скорей!

« Ройте на 22 версте у ручья, на запад от водопада 55 шагов под камнем ».

— Здесь ясно.

— Больше ничего не написано.

— Что это он сразу не спрятал?

— Дурень! Чтобы верней было!

— Нисколько так не верней.

— Эта бумажка в воде не мокла.

— Вот кабы ту всю прочесть, это — да!

— Наверно, большой клад.

— Идем скорей.

Две версты прошли, сели отдыхать. Совсем измаялись.

24-я верста.

23-я верста.

22-я верста.

Водопад.

— Где запад?

— В той стороне.

— Солнце оттуда всходит, значит, напротив. Пятьдесят пять шагов.

Раз, два, три… девятнадцать, двадцать, двадцать один…

— Левей немного!

…пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…

— Где же?

— Мы неправильно взяли. Нам правей нужно. Пересчитали. За колючим кустом ежевики — плоский, широкий камень, на нем крест, врезан ножом.

— Здесь, конечно, здесь!

И земля рыхлая.

Рыли быстро десять минут. Потом пошло медленней. Очень устали.

Шурка трясется от волнения.

Сейчас найдут. Еще немножко. Еще удар, еще, еще.

Мягкая рыхлая земля, как будто недавно ее копали.

Скорей, скорей!

Ленька Александров и Пискля отдохнули и прыгнули в яму. У них дрожали руки.

Раз два, раз два, раз два.

Карасев сменил их. Его скуластое лицо стало красным, глаза налились кровью, на руках вздулись синие жилки.

— Есть!

На рыхлую кучу вместе с землею вылетела бутылка. Такая же, — зеленая, квасная.

— Опять записка!

Дзин!

Щурка, Чистяков, Ленька, Волдырь, Пискля и Карасев стукнулись головами.

Желтая, плесневая, истлевшая бумажка.

Почерком Верки Хвалебовой на ней написано:

« Будете без нас ходить к костру? »

XIX. Старый друг лучше новых двух

Ребята, на этот раз и мальчики и девочки вместе, — сидят у костра, и дядя Сережа рассказывает им о том, как ему случилось однажды попасться в медвежий капкан. Оставим их у костра и посмотрим, что делает в Туапсе курносый московский оголец.

В прибрежном морском песке живут червячки — бокоплавки, похожие на наших мокриц. Когда они подохнут и подгниют, они начинают светиться ярким голубым светом. Так, теперь, — каждая волна, выбегая на берег, оставляла на песке ожерелья немигающих огоньков. Ночь была темной, и потому весело и ярко светились в воде голубые искорки. Ласковые волны играли огоньками, перебрасывали их из стороны в сторону, то выносили их на сушу, то увлекали их вглубь. Огонек, уходя в глубину, бледнел и таял.

Рыбаки тащили из воды сети. До сетей было еще далеко, пока только мокрая черная веревка вытягивалась из темноты. Сеть тащили с двух концов, но людей у второго конца не было видно. Здесь же, около Кочерыжки, работало семь человек. Каждый из них, подойдя к самой воде, обвивал лямкой веревку сети, откидывался назад и, влегая поясницею в лямку, как лошадь влегает в хомут, медленно, по щиколотку увязая в песке, отступал назад, — шаг за шагом, покуда не приходил ему черед снова перехватывать веревку впереди товарищей.

Кочерыжка сидел у корзин с перемётами и насаживал мелкую рыбешку — феринку — на бесконечный ряд крючков, привязанных к длинной, смоленой веревке. Крючок сразу впивался в наживку, и упругий перемёт ровными кольцами ложился в пустую корзину.

Высокого роста, с плечами в косую сажень, крепко влегал в лямку статный парень и, перебирая струны балалайки, пел:

Ты скажи, моя дочка,
в кого ты влюблена…

И коренастая рыбачка, Маруська, которая, высоко подоткнувши подол, шагала вровень с дюжими хлопцами, туже натягивала лямку и подхватывала:

Я скажу тебе, мама,
в кого я влюблена…

Голубые фонарики в воде играли в ловитки и в пряталки, а Кочерыжка наживлял крючок за крючком, насаживал рыбку за рыбкой, и ровные кольца перемета заполняли корзину.

Люди с того конца подошли ближе, из воды потянулась черная паутина сети. Большой краб, растопырив лапы, бочком перебежал через край сети и плюхнулся в воду.

Люди стоят уже тесно, друг около дружки. Часть вошла в воду. Кочерыжка вскочил помогать.

Поднялся шум и плеск. В сети — трепыханье, как будто в бочке ожили и запрыгали. сельди. Это бросается скумбрия, — извивается, переливается серебром. В сети уже не вода, а прыгающий серебряный студень.

Но вот студень отяжелел, сеть выволокли из воды и стали насыпать рыбу в корзины. Скумбрия, бычки, случайная тяжелая камбала, похожая на сверкающую змею саргань, игла-рыба, чудные морские коньки, запутавшиеся в тине, барабулька, как будто облитая кровью, — чего здесь нет?

Поздно засыпает Кочерыжка под перевернутой вверх дном лодкой, накрывшись верным своим пиджаком. И скоро солнце, точно умытое, подымается из-за моря, обливая золотом берег и перетрясая в воде блестящие жаром червонцы.

Мишка Волдырь только что кончил таскать воду из ручья на кухню, когда к нему подбежала Нюшка Созырева.

— Мишка, а, Мишка, тебя тот мальчик зовет.

— Какой?

— Что с нами в поезде ехал.

— Кочерыжка! Где?

— Там на шоссе, у мостика.

Мишка пустился бежать по аллее.

Кочерыжка, бледный и запыленный, сидел на мостике и дожидался товарища. Когда он увидал Мишку, его лицо засияло: он крепко стосковался за две недели, прожитых в чужом городе, где у него не было ни знакомого лица, ни знакомой берлоги.

Друзья хлопнули друг друга по рукам.

— Есть хочешь?

— Еще как!

Мишка сбегал на балкон, пошарил в ящиках обеденных столов и вернулся на шоссе с целою грудою огрызков. У него было даже два куска сахара.

Ванька был очень голоден. Он ел долго, пока не устали челюсти, и все молчал.

После сухого хлеба захотелось пить, и мальчики спустились вниз, к ручью. Здесь, в тени, под кустом желтодревки, Кочерыжка стал рассказывать, как прожил две недели в Туапсе.

— Чудной город, — рассказывал парнишка, — совсем куцый город. Из конца в конец — полчаса ходу. И куда ни глянешь — всюду греки. Хитрый народ. В самый жар сидят на припеке, в шашки играют. Буржуев — тьма, все на курорт лечиться понаехали. Только подавать — не подают. Хорошо, шибзик один научил, где бамбуковые палки срезать.

— На что?

— Для гулянья покупают. По пятаку дают. Только ходить за семь верст, я не стал.

— А с чего жил?

— Я, было, у рыбаков устроился, помогать. Только тамошние ребята обиделись. Ты, говорят, нездешний, только зря у нас хлеб отбиваешь. Измутузили меня здорово. Уж и мутили! Три дня только я там пробыл. Потом к пастухам ушел. По огородам лазил, — огурцов очень много здесь.

Кочерыжка помолчал.

— Мне очень тут нравится. Главное— тепло. Я как будто и покрепче стал. Я теперь каждый год на курорт приезжать буду. А в море-то как хорошо купаться! Я на нашу Москва-реку и не посмотрю теперь. Мы, знаешь как, — мы с набережной, с мола — бух головой вниз. Две сажени.

— Неужто и ты прыгал?

— А что ж?

— Я все плавать никак не научусь. На спинке могу, и по-собачьи, а на распашку не идет.

Ребята и не заметили, как пришло время обеда. Александров, дежурный по столовой, зазвонил в привязанный к дереву буфер.

— Ну, ты здесь подожди. Я обед тебе как-нибудь спроворю.

Мишка Волдырь оставил своего приятеля одного. Тот лег на спину и тотчас же уснул. От Туапсе до Магри десять верст хуже других двадцати: дорога плоха.

Мишка сговорился кой с кем, — первым делом с Ленкой, Шуркой и Ерзуновым. Скоро все сидели на лужайке вокруг Кочерыжки, который, держа на коленях миску с лапшой и мясом, уплетал обед так, что скулы трещали, и тут же рассказывал про туапсинскую жизнь, про туапсинский детский дом и про то, как в порт зашли дельфины, и один из них хвостом стегнул женщину, которая далеко заплыла.

— У нас этих дельфинов — пропасть, — сказал Ерзунов. — Вчера близко-близко от берега четыре штуки проходили.

— Три, — поправил его Чистяков.

— Может быть, три, — согласился Ерзунов. Говорят, из них сало топят.

— У Кирюхиного отца целая жестянка дельфинного жира. Он, как рыбий жир совсем, — сказал Мишка Волдырь. — Говорят, хорошо на скоте ссадины залечивает.

Вечером Кочерыжка потихоньку пробрался к мальчикам в спальню и улегся вместе с Мишкой Волдырем. Когда дежурный руководитель Николай Иваныч обходил спальни, Кочерыжка незаметно скользнул под койку.

XX. Дежурство по кухне

Вышла Ленке очередь вместе с Фросей, Карасевым и Тоней чистить картошку. Кухня на свежем воздухе, дело идет быстро. Картошка — рада стараться, кувыркается под ножом и прыгает в звонкий бак.

— Костя-то как нас вчера напугал — говорит Тоня. — Он гнилушек где-то набрал, налепил рога, и глаза, и всю морду налепил, к нам в спальню залез и как завоет!

— Это он за сараем пенек нашел, — ухмыльнулся Карась.

— Гнилушки светятся, чисто черт! Страшно как, все девочки испугались, а Нюшка даже плакать начала.

— А у нас и слышно ничего не было, — удивилась Лена.

Фрося тыльною стороною руки откинула со лба прядку соломенного цвета волос и сказала:

— Я и голос его распознала, слышу — Костя, никто другой, а шелохнуться боюсь, не дышу даже.

— Я вот темноты боюсь, — тихо сказала Ленка. — У нас в спальне всегда свет горит, только лампа не в спальне, а в коридоре. Я проснусь, когда темно, и думаю, что это дверь закрыта. А потом вижу — это лампа потухла. Я тогда уже никак не усну. Все лежу и боюсь, и мне столько кажется…

— А вот Лютикова ничего не боится.

— Я прежде тоже не боялась, — сказала Ленка.

Шелуха завитыми червяками сползала с картошки и, скользя через нож, падала в корзинку.

— Я с того дня боюсь, когда брат умер. Мы тогда в Царицыне под мостом жили, в трубах. Я ночью проснулась, говорю Петруше — холодно мне. Он не отвечает. Я потрогала его, — спишь, Петрусь? А он мертвый.

Тоня вздрогнула.

— Отчего это он?

— Не знаю. Тиф, наверно.

Ребята молчали. У Ленки запрыгали руки, картошка выпала и покатилась по земле.

Тоня обняла ее.

— Не плачь.

С того дня Лена полюбила Тоню.

XXI. Веселый день

Шурка Фролов стоял с Чистяковым у козел и пилил дрова.

— Ишь, криводушное! И кто тебя выдумал? — бранился он, укладывая на козлы корявое, скрюченное бревно.

Чистяков работал не за страх, а за совесть. Крупные капли пота текли по его упрямому лбу, волосы на висках слиплись.

— Ну, и пекло! Восьмой час, а как жжет!

Шурке было и того жарче: руки и плечи все не заживали, он обжог их снова и теперь должен был ходить в рубашке.

— Фьють-ють, фьють-ють, фьють-ють, — подсвистывал Шурка в лад пиле.

— А что, если бы это была шея, а не полено, стал бы ты пилить? а?

— Если бы белого шея — стал бы, — ответил Чистяков.

Шурка Фролов с Чистяковым большие друзья.

Они сдружились еще, когда вместе жили при части ГПУ. С тех пор, как в детский дом попали, — держатся друг за дружку, как черт за Петрушку.

— Что, каргач, чья взяла? распилили тебя все-таки? — говорит Шурка, отбрасывая в сторону последний чурбак.

Взялись за новое бревнышко. Распилили. Только Шурка вдруг закричи:

— Чур, отвечать на пару!

— За что отвечать?

— Да ведь мы ходулю распилили, — она, небось, нужная! Дяденька вчера дрова привозил, она у него отдельно поверх дров лежала!

Костя струсил.

— Что ты! Чего ж ты ее на козлы клал?

— А ты чего смотрел? — засмеялся Шурка — Знай себе пилит. Баранья голова.

Костя осердился, плюнул и ушел.

Шурке — смех.

— Дрессированный! Костя! — закричал он ему вдогонку, — я пошутил!

Но тот даже не обернулся.

Мимо сарая, где держали кур и поросят, шмыгнули Мишка Волдырь и Кочерыжка.

Шурка окликнул их.

— Ребя, куда вы?

— В лес. Цоб-Цобе говорит, на горе ежевика поспела.

— И я с вами!

— Одень стукалки, искарябаешься, — сказал Мишка.

Шурка сбегал в чулан, выбрал из кучи деревянных сандалий пару себе по ноге и нагнал ребят.

— Это я-то искарябуюсь? — засмеялся он. — У меня ведь кожа, как у слона. Видал в Зоологическом слона? Вот такая самая у меня кожа!

Пошли по шоссе, но не к морю, а вверх, в гущу леса. Небо становилось синей и синей: красная крыша совхоза потонула далеко в зеленых волнах холмов. Воздух казался густым от треска цикад, задорный ветер порой налетал с моря и ударял наотмашь прямо в лицо; ветер пахнул солью, смоленым канатом и мокрыми парусами.

Кочерыжка неловко ступил, из под ног у него посыпался горячий песок, и два яичка, — маленькие и белые, — покатились вниз.

— Черепашьи яйца!

— Чур, на одного!

— А эти нам!

В ямке лежало еще два яйца.

Выпили, — Кочерыжка пару, Шурка одно и Мишка Волдырь одно.

— Чисто куриные!

— В Москве скажи кому, — ел черепашьи яйца, — не поверят.

— Факт.

Пошли дальше. Вырезали себе каждый по палке.

Шурка — кизиловую, Мишка — желтую, из желтодревки, а Кочерыжка по старой своей привычке — из орешника. Очень уж хорош орешник для палок, — прям, как струна.

Потом все палки побросали к черту. Нашли самшит, кавказскую пальму; он тверд, как кость, и так тяжел, что тонет в воде.

Весь нож искалечили, а обровнять не пришлось.

— Обровнять всегда успеем, — сказал Волдырь. — Зато самое кавказское дерево.

Острокрылые ястреба висели в небе, едва колышась, как змей на тугой бечевке. Тонкие крики их прорезали тишину и треск цикад.

— Глядите, ребя, телеграф!

Над узкой просекой с холма на холм в две струи текла проволока; широкой дугой опускалась вниз, где-то далеко долетала до второго столба.

Ежевики не нашли. Зеленой ягоды была пропасть, а спелой — ни одной, даром, что ребята обшаривали всякий куст.

Было за полдень, когда Мишка Волдырь вдруг насторожился.

— Никак нас кличут.

Прислушались.

— Ми-и-и-шка! Фроло-о-о-в!

— Это Корненко.

— Пискля!

— Мы ту-у-та! — надрывался парнишка.

Шурка сложил рупором руки и крикнул:

— Иде-о-о-м!

Полезли на гору. Корненко покатился вниз, им навстречу. Вот из-за листьев выглянуло его лицо, — сине-красное, густо вымазанное ягодным соком, — точь-в-точь, индеец.

— Мы сколько ежевики нашли! Невпроворот!

— Да ну!

— А кто там на горе?

— Все, и Николай Иваныч тоже.

— Давно пошли?

— Только почайпили и пошли.

— А здесь все неспелая.

— Там на горе маленькие кустики, на ник раньше поспела. Девчонки полные кружки понасбирали.

На лужайке — привал. Кто лежит, кто бродит, щиплет ягоды. Всюду миски и кружки с ежевикой. Николай Иваныч в растяжку на спине, нежится в холодке.

Ребята обступили. Ленка с полной миской, Костя с кружкой, Ерзунов с сеткой для бабочек и со склянкой у пояса.

— Мы с тобой на пару, — подмигивает Шурка Чистякову, набивая ягодой рот.

— Гляди, кого я поймал, — говорит Ерзунов Волдырю. — Большой павлиний глаз!

В склянке огромная мохнатая бабочка, в ладошку, серая с лиловыми глазками.

— Угу!

Красные хвостики галстука плетутся у Ерзунова на костлявой, загорелой груди.

Вокруг Николая Иваныча сгрудились ребята.

Шурка с Костей все уминают ягоды. Мишке с Кочерыжкой надоело, подсели к Николаю Иванычу.

— Пришел человек в магазин покупать шляпу, — говорит Николай Иваныч, — Выбрал, примерил. Сколько стоит шляпа? Пятнадцать рублей.

— Ого!

— А у него бумажка была в двадцать пять рублей. У хозяина нет сдачи. Послал к соседу, к портному, разменять. Тот разменял. Отдал хозяин шляпу и десять рублей сдачи, человек ушел. Только проходит полчаса, прибегает портной. Те, говорит, двадцать пять рублей — фальшивые. Вот они, гляди, на них знаков нет. Отдавай мне мои двадцать пять рублей.

— Вишь ты! И отдал?

— А как же иначе? Портной-то не виноват?

— Вот и вопрос, — сколько денег потерял шляпник?

— Двадцать пять и десять, — сказала Верка Хвалебова. — Тридцать пять.

— А шляпа?

Николай Иваныч засмеялся.

— С шляпой пятьдесят, — решил Александров.

— Так нет, ведь он за шляпу получил пятнадцать правильными, — смекнул Кочерыжка.

Николай Иваныч все молчал.

— Сами решите. А как толком обдумаете, так, что каждый за свои слова согласится отвечать, я скажу, кто прав.

Ребята ломали голову долго, и так прикидывали и эдак, все у них выходило по-разному. Про то, кто из них был прав, и как со шляпой дело решилось, я скажу в другой раз.

Когда порешили, сколько денег потерял шляпник, Николай Иваныч задал новую загадку.

— Из Москвы до Серпухова сто верст, — сказал он, откинув со лба свои черные космы. — Выехали в одну и ту же минуту из Москвы и из Серпухова два велосипедиста. Один проезжает в час 6 верст, другой — 4 версты. А у того, что выехал из Москвы, на носу сидела муха. И в ту самую минуту, как он двинулся в дорогу, она у него с носа снялась и полетела прямехонько к тому велосипедисту, что выехал из Серпухова. Села ему на нос и тотчас же пустилась назад, к носу московского. И так летала между их носами, пока они ее носами не расплющили.

— Вот так муха! — прыснул Мишка Волдырь.

— Муха эта, — Николай Иваныч перевернулся на другой бок, — пролетала в час 10 верст. Сколько верст пролетела муха?

— Ну, сто, сколько от Москвы до Серпухова! — тяпнул Павлик.

— Эх, ты! А она ведь взад и вперед летала!

— Нет, дай сочту, — сказал Ерзунов. — Сколько она в первый полет пролетела? Если бы до самого Серпухова, она бы в первый полет летела 10 часов. За 10 часов тот бы проехал четырежды десять—40 верст. Ей, значит, лететь надо было не все сто верст, а только 60. Она бы их летела…

— Так ты ведь считал, что она их 10 часов летела!

Тут Мишка Ерзунов сбился.

Верка, та даже палку взяла, и на ней Москву и Серпухов отметила, по ней пальцем полозила вместо мухи.

— И тут ответа я тоже не скажу, отвечу потом, только чур, не забегать вперед.

А потом Николай Иваныч задал третью загадку — про пироги.

— Вот, говорит, я с Нюшкой и Лютиком пошел гулять. У Нюшки было два пирога, у Лютиковой один, у меня ни одного. Погуляли мы славно, съели пироги поровну. И потом я за свою часть заплатил Нюшке с Лютиковой три гривенника. Как им эти деньги нужно было поделить?

— Пирогов-то сколько было? — спросил Кочерыжка.

— У меня два, у Лютиковой один! — выскочила вперед Нюшка.

— Ну, тебе два гривенника, ей один. Так, Николай Иваныч?

— А что сказал Николай Иваныч, — не скажу, ни теперь, ни потом не скажу. Эта загадка легкая.

— Пора домой, — сказал Николай Иваныч. — Эй, команда, домой!

Тут и пошли домой. Нюшка Созырева и Мурка Лютикова обменялись мисками с ежевикой, чтобы не съесть ее до дома.

Нюшка Муркину ежевику несет, у нее слюнки текут. Она и говорит Фросе:

— Фроська, дай ягодку!

— Ишь ты, шалавая, у тебя свои.

— Это не мои, это Муркины.

Так до дому ягоды целиком донесли. А дома смешали их вместе, размяли с водой, и вышло у них варенье.

XXII. Красный факел

СТЕННАЯ ГАЗЕТА № 3

ДЕТСКОГО ДОМА № 36, НА КАВКАЗЕ

г. ТУАПСЕ, 15 ИЮЛЯ 1924 г.[1]

НАША БОРЬБА

Мы, юные пионеры, недаром называемся младшими братьями и помощники комсомольцам, коммунистам, помогающие им в борьбе с темнатой и буржазией и вырабатываем из себя стойкую не побидимую силу, на которую возлагается довисти начатое дело старшими товарищами до конца. Ну нам пионерам трудно все это провисти в жизнь без участия всех пролетарских детей. При этом наша задача стараться лучше связаться с товарищами, живущими в капиталистических странах, где их эксплотирувает буржазия, сажает ихних родителей в тюрьмы, а также не дает им сплотиться в детскую коммунистическую организацию, стараясь разогнать и задурманить религиозным дурманом.

А тоже взглянем на положение нашей республики, где тоже не все воспитвуются с коммунистическим духом, где тоже отчасти властвует религиозный дурман.

И такой тормаз развитию всемирной органезации пионеры должны изжить. Но каким образом пионеры могут изжить этот тормоз? Да, очень трудно его изжить на западе и востоке и можно изжить тот тормоз только тогда, когда все пионеры дружной семьей изучат заветы Ленина и зазвучат агитации пионеров среди темного населения. Все пролетарские дети вписувайтесь в ряды пионеров и только тогда мы зажженный факел Ильичом осветим им все темные места земного шара и объединимся в мировую арганезацию юных коммунистов.

Павел Серединский.

СМЫЧКА С КРАСНОЙ КАВАЛЕРИЕЙ

Один раз мы с Костей стали купать ихних лошадей. Федор нам рассказал, что прошлый год он был чесовой и видит турецкую лодку, которая двадцать дней не могла пристать ни к какому берегу, потому что был не такой ветер. И все умерли с голоду, только было живых два и было много сукна и золота, которое они тишком везли в расею но умерли. И Федору дали награду 300 рублей и он послал брату строиться.

Потом мы принесли на кордон диких яблок и там Федор и другие красноярмейцы играли на гармони и плясали и я тоже плясал. А потом мы все приходили в казарму где у них был партейный уголок и военный уголок. Потом приходит их командир и начал говорить так: ребята, я вам скажу о Красной армии. Как мы находимся в ней, то и будем говорить о ней. Он сказал, потом начали ему задавать вопросы, как у вас между солдатами нет ссоры? Нет. Какая у вас бывает занятия? строевое, разбор ружья, газовая, политчас, ученье не грамотных, дежурство. После один красноармеец вышел и стал говорить: как я здесь научился читать и писать. Потом Волдырь спросил как стрелять с ружья и скоких частей состоит ружье. Красноармеец взял ружье и сказал: состоит она с 7 главных частей и показал какие части, потом принес клинок и про это сказал. Потом командир сказал — теперь вы нам скажите о своей жизни. И мы ему рассказали, что хочем все записаться в пионерах. Мы пели пионерские песни и после этого Федор познакомил нас с ихними лошадями. И вывили одну лошадь арабской породы и Федор начал говорить как ее можно узнать, сколько ее пищи, воды давать, надо понемногу и чаще, тогда у нее будет желудок постепенно переваривать пищу. Надо чистую, а то получится болезнь и дрг. Потом начал упражняться на лошади с клинком как рубить в бою и дрг. Потом мы кричали лозунг да здраствует смычка с красной кавалерией, построились и и пошли домой, где нас красноармейцы провожали и говорили мы придем к вам на спектакль.

Писал и составлял Ш. Фролов.

КАК МЫ ХОДИЛИ В ВИШНЕВКУ

Мы ходили в греческую деревню Вишневку. Там изоб нет а дома из тесу или из глины и около каждого дома сад и сушится табак. Он сушится двадцать дней. Мы с гречами не могли разговаривать и только смеялись. А потом мы походили, походили и стали играть во всякие игры, и сперва начали играть мы, а немного погодя осмеливались гречи и стали играть с нами вместе и тут же стояли их родители и смеялись над ними. Потом уже совсем привыкли играть и когда стали мы то да другое, говорим — ты желаешь записаться в пионеры, то они говорили хочем, и мы понимали, что они говорят хочем. Они показали нам шелк, как делается шелк. У них червяки прямо на дереве и потом они собирают коконы и парят и снимают шелк белый и желтый. Они дали нам орехи, у них называется фундук, и дали нам виноград. И мы когда уходили то запели интернационал, потому что у них тоже советская власть.

Карасев Сергей ( Грачев ).

ОБРАЩЕНИЕ К ПТИЦАМ

Птички вы меня не бойтесь.
Я ведь вам же не палач.
Ко мне в сад вы прилетайте,
раскрашу я вам калач.
Если где увижу сети,
или может западни,
прям пойду и растерзаю,
колочки будут одни.
Я же вас, малютки птички
буду холить и любить,
вы меня не бойтесь крошки,
я не буду вас губить.
Мы не будем вас бояться,
вас, хороших, мы людей.
Укрывайте нас от лютых
шалунов и палачей.
М. Ерзунов

МОРЕ

Пришла летняя пора,
невыносимая жара.
Тут морская уж волна
вся ребятами полна.
Все хохочут и шумят,
и ныряют и кричат,
то на берег вылезают,
то опять на дно ныряют.
Кто закапывается в песок,
кто ложится на осок,
на воде они же чутки
и плывут же, точно утки.
Посмотреть на ту потеху
оборвешь живот со смеху,
летней знойной же жарой
обсмеешься тут порой.

М. Ерзунов

ТАКИЕ НЕ ПИОНЕРЫ

Некоторые наши ребята не достойны имени пионера.

Пионер должен помнить, что он есть сын и ученик Советской Республики; он должен вводить в жизнь правила и задачи Ильича. А Шурка Фролов, Костя, Елисеев и Корненко ходят в туннель стыкаться с греками из Вишневки, и таким образом портят нашу смычку. Это не дело, товарищи. А когда вчера они шли домой из туннеля, они сбросили в море вагонетку, что стояла на линии. Вагонетка ржавая, но нужна рабочему классу и кроме того, когда красноармейцы с кордона купают лошадей, они могут порезать лошадям ноги и грудь, потому что вагонетка поломанная и острая.

Еще некоторые наши ребята выходят на шоссе, бросают вверх камни и ждут, на кого бог пошлет. Мы, пионеры, против этого невежества и темноты протестуем, потому что бог не существует. Вы должны перестать играть в на кого бог пошлет. Пора вам уже открыть глаза. Уже прошло семь лет.

В. Хвалебова.

НАША ЖИЗНЬ

Позволимо ли это, чтобы наша хозяйственная комиссия устраивала заседания в кладовой? Они там лижут сахар целыми горстками. Есть такие, что видали. К примеру, когда были черешни, хозкомиссия, между прочим, Фроська, целый день бегала из кладовой в уборную. Разве же позволимо так делать? Нет, товарищи, это не позволимо.

Ш. Фр.

В спальне у мальчиков, которая справа, завелось привиденье. Хоть привиденьев и нету, и мы в их не верим, но оно есть. Ночует оно у Волдыря под кроватью. Пора уже ему поставить койку и наделить порцию.

К.

Наши поросята, Тамара и Антон, поручены Косте Чистякову. Он целый день их моет в ручье, отчего они легко могут простудиться и даже умереть. Между прочим, они даже охрипли так визжат. Лучше бы он сам хотя один раз помылся, чем их мыть.

Фрося.

С Шурой Дорошиной ночью случилось, а Корненко с Александровым увидали мокрый матрац и стали ее дразнить. И до того додразнили, что она ушла в лес и пришла только поздно, когда уже выли шакалы, и все плакала, Довольно таки стыдно вам, как вы не понимаете, что это болезнь, а не смех. А еще большие.

Тоня.

РЕБУС

ШАРАДА

Первое — снежный ***

Второе — коровье **

Третье — не верх, а ***

Четвертое — буква *

А все теперь у нас,
Потом будет везде.

Редакция: В. Хвалебова, М. Волдырь, М. Ерзунов.

Рисунки: С. Карасев (Грачев), Л. Александров.

XXIII. Дедова хатка

В лесу заготовляли телеграфные столбы и возили их на буйволах к полотну железной дороги. Буйвол похож на быка, только он пониже и покряжистей. В полдень буйволовой работе конец: жарко ему, невтерпеж, и лезет он, — с телегой ли, без телеги, — в воду. Зайдет в море так, что только нос видать, стоит и жует жвачку, пока солнце не своротит с обеда.

Стрелочников сын, Федька, приставлен был днем смотреть за буйволами. Мишка Волдырь крепко подружился с Федькой, стал часто к нему приходить. Федька учит Мишку, как какую птицу зовут, каких змей бояться, где находить больших крабов. А Мишка ему про Москву рассказывает, про восьмиэтажные дома, про трамвай, про то, как Ленина хоронили, и какой тогда был мороз.

Одного не показал Федька приятелю, — а давно обещал, — дедовой хатки.

— Что же она такое, — дедова хатка! — спрашивал Мишка.

— Дай срок, увидишь, — отвечал Федька.

Вот, наконец, собрались ребята туда сходить.

Вышли из воды, натянули трусики; совхозский пес, Шарик, встряхнулся, обрызгал Мишку и вильнул хвостом. Федька, щурясь, пересчитал черные морды буйволов, лежащих в воде, и сказал:

— Ну, пошли.

Мальчики вскарабкались по скату наверх, на шоссе и быстрым шагом зашагали вдоль обрыва. Было жарко, и не хотелось разговаривать.

Справа, внизу, лежало море, точно гладкий кусок синего стекла. Белый треугольный парус прошел по синеве моря и исчез где-то далеко, в голубом небе.

— Вот мы и у перевала, — сказал Федька. — Так оно вдвое ближе, шесть верст. А по шоссе двенадцать. Петлит оно здесь.

Перевал был похож на седло — узкая дорога между двумя крутыми холмами. Осенью черкесы по ней возили из лесов в город каштаны. За перевалом ребята напились студеной ключевой воды и снова пошли по шоссе. Еще с версту, и они по узенькой тропинке свернули в лес.

Сразу со всех сторон к ним потянулись колючки.

— Ну, и дорожки. Не дорожки, а куриные рожки!

Федька уверенно шел вперед.

Было темно и пахло не то плесенью, не то грибами. Потом посветлело, и мальчики неожиданно вышли на поляну.

Посреди поляны стоял большой дом, сложенный из пяти цельных камней. Четыре камня — стены, пятый — крыша.

— Вот она, дедова хатка, — сказал Федька и сел на траву.

Мишка оторопел. Эти громадные, грубо отесанные плиты серого камня были так велики, что из одной только плиты можно было бы построить дом, одною плитой можно было бы вымостить целую площадь.

В передней стене внизу было прорезано круглое оконце. Шарик подбежал к дыре, сунулся внутрь, фыркнул и отскочил.

— Что внутри? — подумал Мишка.

Подошел, заглянул в дыру. Черною копотью покрытые стены, обугленные сучья на полу, — кто-то разжигал костер.

— Кто в нем жил? — спросил Мишка, ложась на траву подле Федьки.

— Этого никто не знает. У нас на Кавказе много таких хат, и никто не знает откуда. Учительша говорит, что это дольмены.

— Черкесы, наверное, знают, — сказал Мишка. Они ведь здесь давно.

— Ничего они не знают. У них про дольмены сказка есть.

Мишка даже привстал.

— Расскажи!

— Ладно, отчего ж.

В прежнее время здесь, на Кавказе, жили не такие люди, как мы. Здесь жили карлики и великаны. Одни — боколазы, в пять саженей росту, а другие — шибзики. Великан дуб вырвет, ощиплет, — вот ему и дубина. Целого буйвола он за раз съедал. А карлики на зайцах верхом ездили.

Великаны были глупый народ, а карлики — продувные. Карлики себе из веток плели хибарки, а великаны не придумали, просто на ветру жили. Где вечер захватит, там спать лягут.

Вот раз карлики решили великанов облапошить. Приходят к великанам и говорят.

— Здравствуйте, дорогие товарищи. Вы вот очень плохо живете. Нам вас очень жаль стало. Мы вас научим, как построить себе хаты. Мы вам серого камня дадим и все покажем, как и что.

Великаны рады. Говорят:

— Мы очень согласны. Покажите, где ваш камень.

Карлики забегали туда-сюда.

— Вот, — говорят, — здесь у горы нужно верх обломить, там наш камень спрятан.

Великаны потрудились, отломили верх у горы, кого-то из хлопцев даже пришибли. А карлики на зайцев поседали, туда-сюда ездят.

— Хорошо, говорят, хорошо. Теперь надо гору разбить на пласты, а из пластов повыломать плиты.

Великаны так и сделали. Сперва не могли, а потом смогли. Камня наворотили — пропасть.

— Ну, говорят, малыши, покажите, как хаты делать.

А те с зайцев повскакали, вокруг камней бегают, лопочут, руками машут.

— Так вот и так. Нужно чтобы четыре стены и одна крыша. А в одной стене нужно оконце, чтобы светло было.

Великаны еще потрудились, и поставили хаты: четыре стены, крыша и оконце.

Совсем уморились.

Карлики на зайцев — скок, в дыру — гоп.

— Ничего, говорят, хаты добрые. Вот только здесь и здесь дует. Поправить нужно.

Великаны поправили.

— Что — говорят — готовы хаты?

— Готовы.

— И можно нам жить в них?

— Можно. Нам на вас камня не жалко.

— Как же нам в хату войти?

Карлики опять возню подняли.

— Батюшки! Двери-то мы и позабыли! А в окошко вам не войти. Ай-ай-ай! Ай-ай-ай! — головами качают, будто жалеют. — Очень — говорят— у вас рост негожий. Теперь только одно можно сделать. Подите, спрыгните вон с той горы, станете нашего роста, сможете в хатах жить.

Великаны пойди и спрыгни с горы.

Упали с горы и разбились насмерть. Ни одного в живых не осталось.

А карликам — смак, им досталися хаты. Так они, в них и жили, прямо на зайцах в окошки лётали.

— А куда потом делись? — спросил Мишка.

— Вот чудак! Куда делись! Их-то и не было никогда. Это так, чтобы складно было, говорится.

— А я думал…

— Думал, думал. Идем домой, Волдырь, а та жара спадет, буйволы по берегу разбредутся.

Мишка сколько шел домой, все про дедову хатку думал. В воротах повстречал Ленку с Тонею. Подружки шли в обнимку.

— Эх, Мишук, где ты пропадал! — укорила его Ленка. — К нам тут из Туапсе детский дом приходил. Хорошо как они песни поют. Весь день пробыли.

XXIV. Еще один летчик

Хоть руки были и в клейстере, а все разом схватились за носы. Шурка Фролов кинул в сторону камышину, которую прилаживал к змею, и ущемил Карася за ухо.

— Это он, ей-ей, я слышал, как он зайца подстрелил.

Все бросились к Карасю.

Шурка тянул его за ухо и приговаривал:

Касындыр, касындыр,
к чему ты присындыр,
ни кошке мурчать,
ни собаке ворчать,
черненький хвостик
побёг на погостик
не людей поминать,
себе брюхо набивать.

— Пчела или муха? — спросил он Карася, за ухо повернув его лицом к себе, точно его голова была насажена на винт.

— Пчела!

— Пчела — снова зачала! — в один голос крикнули Корненко и Фроська.

Карась и смеялся и хныкал. Шурка перехватил его за другое ухо, снова спел песенку и спросил:

— Кочан или рог?

— Рог!

— Пока уши не сосклизнутся, тяни до ног!

На счастье, уши сосклизнулись скоро. Карась ухмылялся, потирая пунцовое ухо.

— Погоди ты! — пригрозил он Шурке, принимаясь за клейстер. — Ужо я тебя не так угощу.

Неловок был Шурка клеить — просто страх.

Он все больше языком трепал, чем работал.

— Глядите, ребята, чей монах высоко поднялся?

За ручьем на поляне Мишка Волдырь, Кочерыжка, Ерзунов и Лютикова пускали монахов.

— Чей монах?

— Лютиков!

— И правда, Лютиков! Ай да ну!

Верка Хвалебова вернулась из кухни с горячим утюгом. Клейстер под каленым железом зашипел, пар разошелся, змей сухонький и крепкий лежал на столе.

Через час над полянкой за ручьем вилось двенадцать, не то пятнадцать змеев. В этот день они взлетали в небо особенно охотно, ветер подмывал их выше и выше, мочальные хвосты трепались в самом поднебесья.

У Шурки с Костею змей на пару, — Шуркин не вышел, пришлось бросить. Шурка держит змей за бечевку, Костя смотрит и радуется, — смеется во всю свою добрую скуластую рожу.

У Шурки ноги идут в пляс. Он упирает руки в бока и начинает откалывать русскую, подпевая визгливым бабьим голосом:

Через речку быструю,
телефон я выстрою,
и по тонким тем струнам
пошлю милой телеграм.

А телеграмма точно осколочек белой тарелки, скользит по бечевке вверх, к самому змею.

…И по тонким тем струнам…

— Хрю!

— Тьфу! Чунька проклятая!

Это поросенок Антон, увиваясь за Костей, попался Шурке под ноги.

— У, дьявол, было придушил его! — сердито огрызнулась Фроська и бросилась ловить поросенка. Но тут ей под ноги подвернулась другая чушка — Тамара.

— Надувай, надувай, нечего там! Бог, подавай ветра! — топает ногою Карась.

Но Мишке Волдырю этого мало. Он подбивает своего тезку и Верку Хвалебову идти строить настоящего змея, — полотняного, на деревянном скелете.

— Я раз видел — так и рвет! Высоко! Маковым зернышком кажется!

— А где полотна возьмем?

— Катерина Степановна одну простыню даст, если я попрошу — даст, — машет худенькими своими руками Ерзунов, — Ей ничего не сделается, что разрежем, потом сшить можно.

— Из ветоши подберем, — соглашается Вера.

— Ладно, идите к ней. А я в совхозе бамбука спрошу и гвоздочков, — говорит Волдырь и бежит прочь.

Заведующий совхозом бамбука дал, даже сам спилил, и Катерина Степановна ветоши не пожалела. На бамбучинах Ерзунов и Ленька Александров очень ловко вырезали насечки, чтобы палки не соскальзывали. Волдырь приклепал гвоздочки, только одна палка раскололась. Рамы связали, получился остов как в фанерном ящике, высотой в полтора аршина, в аршин в поперечнике. Девчонки накроили и сшили две длинных широких полосы полотна. Карась размалевал их красною краскою. До пустячных монахов уже никому не было дела, когда огромный змей натужился, напружинил веревку и, плавно покачиваясь, поднялся в небо.

— Трави канат! — по морскому выкрикнул Кочерыжка.

Мишка Волдырь едва успевал разматывать клубок крепкой веревки.

— Вира, вира, вира… Майна! — крикнул Кочерыжка, когда клубок подошел к концу.

— Высоко-то как! — удивлялась Нюшка; глаза ее совсем ушли в щеки, блестящими щелками она глядела вверх, в синеву.

— Еще веревки! — мучился Мишка Волдырь.

— Вот бежит, Шурка бежит, с клубком! — взвизгнула Фроська.

Второй клубок, пядь за пядью, ушел ввысь. Мишка Волдырь устал удерживать змей. Змей был точно белое пятнышко, веревки вверху не было видно. Он тянул все сильнее, Мишка боялся, что упустит его; он передал палку, к которой был привязан конец веревки, Вере.

Все надержались вволю, напосылали в небо телеграмм.

Потом все пошли обедать. На полянке остались только Шурка, Костя, Волдырь с Кочерыжкой и Фроська, — им еда не шла на ум.

Шурка Фролов привязал того поросенка, что побольше, к веревке змея.

— Подержи и ты малость, лодырь! Только знаешь, что хрюкать.

Можно было помереть со смеху. Ребята катались по траве. Только Волдырь был озабочен.

Тамара, хрюкая и вереща, как угорелая носилась по поляне. Ее волокло из края поляны в край, от ручья до шоссе, от шоссе до грушовки, снова бросало в придорожные кусты ежевики и опять перекидывало на середину лужайки. Антон, меньший поросенок, бестолково гонялся за Тамарой, тряся закорючкой и тупым рылом. А кудлатый пес, Шарик, как полоумный, кидался из стороны в сторону, норовя ухватить хрюшку за хвост.

— А ей ничего, что она бегает? — спросил Волдырь. — Ведь она упреет.

— Чего ей делается? — уверенно сказал Шурка и вскочил с места: Тамару потащило напрямки через всю поляну.

— Но, но! — кричал ей вдогонку Шурка, — садись на веник, поезжай без денег!

— Я пойду, ее отвяжу, — двинулся Костя — ему поручены были. поросята, он их крепко любил и тоже забеспокоился.

— Брось, чего там!

Тамара, хрюкая пуще прежнего, сшибла с ног Фроську и понеслась дальше; Антон и Шарик — следом за ней.

— Давай ходу пароходу! — чуть не плакал от смеха Шурка, во все стороны тычась своей рыжей, встрепанной головой.

Вдруг все ахнули.

Мишка Волдырь, зазевавшийся было, обернулся и увидал, как мимо самого лица Кости пролетел поросенок.

Ребята с открытыми ртами, застывши с перепуга, смотрели, как Тамару быстро несло над поляной. Костя стоял, растопырив руки.

Потом он сорвался с места и побежал со всех ног за летящей над землею Тамарой.

Все бросились за ним.

Костя несся пулей, вот он почти догнал ее, вот-вот-чуть не схватил, но ее опять подбросило вверх, выше рук, пронесло над ручьем, выше, выше… Сверху, с неба, несся отчаянный визг и хрюканье. Ребята посыпались с балкона, — все, и дядя Сережа, побежали к ручью. Хрюканье становилось слабее, слабее, серый комок — все меньше, меньше, вот он стал точкой, вот и точки не видно.

Только жалобно сопел Антон и заливался лаем Шарик.

XXV. Абрикосовый меткач

Тень, которую бросали наземь нависшие над шоссе ветви, дрожала: казалось, что это легко шевелится дорога, что это ветер играет серыми, темными лоскуточками, зыблет их и колышет.

Колючие кусты чуть-чуть раздвинулись, два загорелых лица проглянули сквозь листву и стали робко осматриваться.

На шоссе было тихо, юркие ящерицы спокойно шныряли по раскаленному солнцем щебню, пересвистывались дрозды.

Раздвинув пошире колючие прутья, Корненко и Александров выскочили из сада на дорогу. У Корненки в руках — туго набитая наволочка, у Леньки — рубаха.

— Пошли, что ли?

— А не зазекают?

— Чего там зазекают! Мы вдоль забора и в шалаш.

— Я боюсь.

— Пустое. Я пойду. Идешь?

— Иду. Нет, я лучше спрячу их. Потом приду за ними, как стемнеет.

— Эх!

Корненко вскинул наволочку на плечо и, не глядя на Леньку, двинулся к дому. На шоссе не повстречался ни с кем; задами, мимо старой уборной, скользнул в дачу, по кипарисовой аллее не пошел, а стал пробираться вдоль забора к шалашу, сложенному из кирпичей и веток.

— Вот и ладно, — легко вздохнул парнишка, ныряя в низкий шалаш.

— Корненко! — в ту же минуту раздался окрик.

— Чего!

— Что у тебя в наволочке?

— Да ничего!

— Покажи!

— Да ничего у меня нет, — смущенно отпирался парнишка, нехотя отдавая тугую наволочку дяде Сереже.

Тот покраснел; особенно красной стала его гладкая лысина.

— Разбойник! — ахнул он. — Груши! Ведь это дюшес, твердые, как камень!

— Что я, один рвал, что ли, — угрюмо огрызнулся Корненко.

— Ах, негодяй, негодяй! Завтра же тебя отправим. Ведь каждая груша потом в фунт будет! На раз одной не съешь! Ну, и заплатим же мы штрафу.

Ребята подошли, обступили дядю Сережу и Корненку кольцом. Дядя Сережа срамил, стыдил его и обливался потом; парнишка молчал, уставившись в землю. Все внимательно слушали, что говорит дядя Сережа, осматривали груши; Чистяков взял одну, прикусил.

Немного погодя пришел Александров, Ленька, — вспаренный и красный. К Шурке Фролову:

— Корненку поймали?

— Поймали.

— Про меня сказывал?

— Как будто не сказывал.

— Он где?

— Должно, у Катерины Степановны.

Как стало смеркаться, Ленька шепнул Горохову:

— Гундосый, а Гунда!

— Чего?

— Подсоби!

— А что?

— У меня груши спрятаны. Принесть только.

Горохов поморщился.

— Нельзя. Корненку и то завтра судить будут, наверно, в туапсинский дом погонят.

— А тебе-то что?

— А поймают!

— Дурошлеп! Ведь не ты рвал их.

— Я — не я, а в ответе быть не желаю.

— Брось, Гунда, чудить. Если что, — я скажу: я рвал.

— Правда, скажешь?

— Неужто нет?

Гундосого привел садовник.

— Ребята, где у вас заведующая?

— Вон она.

Катерина Степановна — ни жива, ни мертва.

— Смотрите, Катерина Степановна, что ваши безобразники делают. Эдак они весь сад обдерут!

Ленька Александров слово сдержал, выручил.

— Я — говорит — рвал. Он только нес.

Ленька глядит волком, будто прав, а у Гунды слезы ручьем так и хлещут.

На утро, как чаю напились, было собрание. Всем собранием судили Корненку и Александрова. Собрались не на балконе, а в спальне у мальчиков; койки сдвинули к стенам. На балконе нельзя было — там заливало дождем. Дождь висел сплошною серой завесой, хлопанье капель по листьям и рокот сразу запрыгавших по камням ручейков сливались в ровный, оглушительный гул. Большой ручей, внизу у поляны, забурлил и покрылся пеной. Катерина Степановна горячилась, кусала губы.

— Подумайте, — говорила она, — что вы делаете!

Ведь денег нам взять неоткуда. А теперь — извольте! Из-за зелени, из-за пакости такой, что и свинья отвернется, придется нам выложить пять червонцев штрафу. Значит, придется нам целую неделю вместо обедов, вместо мяса, огурцов и винограда, сидеть на одной каше. Ведь больше неоткуда — нужно снять с питания. А вы… Ну, что ж, продолжаете! Завтра с каши перейдем на хлеб, послезавтра и на хлеб денег не станет.

Гул за окном усиливался, хлестче и хлестче стегали по стеклам длинные, косые струи дождя.

Корненко, заплаканный, с раскрасневшимися ушами, сидел на койке подле неугомонной Мурки Лютиковой и понуро ковырял в носу. А Ленька, нахохлившись, поблескивал исподлобья своими черными глазами, будто ему на все было наплевать.

Верка Хвалебова попросила у Павлика слова.

— Нам таких ребят не нужно, — сердито сказала она. — Сами постановляли — не рвать фруктов. По-моему, пока не случилось чего худшего, нужно отправить…

Она не договорила: грянул удар грома, стало темней, и дождь хлынул еще сильней, точно подхлестнутый. Дверь отворилась; на пороге стоял садовник с мокрым мешком на голове, — как носят грузчики, — и Щурка Фролов. Садовник крепко держал его за руку, повыше локтя. Вода лилась с них в три ручья, на полу сразу стала лужа.

Шурка — мокроволосый и бледный, даже веснушки у него побелели; глаза бегают, не то зеленые, не то серые, как у кошки. За пазухой — полно.

Где-то внизу, у полотна, тонко свистнул и пропыхтел паровоз, Под Николай Иванычем скрипнула койка.

— Вот вам еще одного молодчика привел, — сказал, наконец, садовник.

Он запустил Шурке руку за его матросский воротник и вытащил пяток абрикосов.

Раз, раз, раз, — выгружал он на стол мягкие, пушистые шарики.

Больше, больше, больше, — нет им конца.

— Их там двое было, этот, да еще один, длинный.

— Я с п-пастухами б-был, с Кирюхой и Федькой. Они уб-бежали, — всхлипывая и прикрываясь локтем, говорит Шурка. Губы у него дрожат, он прислонился к высокой чугунной печке, потупился, пальцем собирает с глаз слезы и рисует ими на черной печи домик с трубой и дымом.

На утро Корненке, Александрову и Фролову дали бумажку в туапсинский детский дом и усадили их в поезд. С того времени за Шуркой пошло прозванье абрикосовый меткач, за то, что ловко крал абрикосы, и так оно за ним и осталось.

XXVI. Мои долги

Прежде всего я должен рассказать, кто правильно решил задачи, что Николай Иваныч загадал ребятам в тот день, когда все объелись ежевикой.

Первая задача была про шляпу.

Мозговатей всех в тот раз оказался Кочерыжка. Он рассудил так: жулик сдал свою фальшивую монету и за нее получил шляпу на 15 руб. и 10 рублей чистоганом сдачи. И он был прав, — по-моему тоже, шляпник потерял ровным счетом 25 рублей.

Второй задачи никто не решил, даже Верка Хвалебова. А решается она очень просто. Велосипедисты вместе проезжали в час 10 верст. А всего верст было сто, — значит, ехали они десять часов; и столько же времени летала муха, а муха в час пролетала 10 верст. Значит, всего она пропутешествовала — от носа до носа, от носа до носа, от носа до носа —100 верст и ни вершка больше.

А теперь о поросенке.

Верстах в десяти от Магри стояла деревня Конопушка. Почему она называлась Конопушкой, — не могу сказать; а только Матрена Евстигнеева, что жила у самой опушки, на околице, была такой конопатой, будто ее какой-нибудь подслеповатый переплетчик спьяна обрызгал желтой краской, как обрызгивал весь свой век книжные обрезы.

Стала Матрена вечером загонять свиней в хлев. Первой загнала десятипудовую тётеньку, а за нею посыпались поросятки.

Матрена их, по привычке, перечла.

И как дошла до восьми, ахнула и протерла глаза. Опять перечла и опять ахнула, подняла нос крючком к небу и перекрестилась;

— С нами крестная сила!

Задвинула засов и побежала из избы в избу.

— Не Пелагеин, не Манькин, не Фёклин, не Дунькин, — прикидывала она по дороге.

Хозяина поросенку не нашлось.

Снова Матрена перечла поросят, и увидала, что у одного из них, у десятого, большенького, брюхо под самые передние ноги перехвачено веревкой, и довольно-таки длинный кусок веревки запутался у него между ног. А бок у него был порядочно ссажен.

— На то воля божья, — снова осенила себя Матрена крестным знамением, обмыла поросенку ссадину и побежала опять к соседке своей, тетке Авдотье, чтобы потолковать о чуде.

Так никогда никто и не узнал в деревне Конопушке, что этого поросенка звали от рожденья Тамарой, что он пролетел по воздуху шесть вёрст и еще три версты бежал, хрюкая, как угорелый, по безлюдным путям и дорогам.

Есть за мной еще один долг, но уже пустяковый.

Кочерыжке выделили порцию и поставили койку в той же спальне, где спал Мишка Волдырь.

XXVII. Мертвый час

После обеда — мертвый час, — все должны лежать. Кто хочет, лежит на поляне за ручьем, кто хочет — по спальням.

У мальчиков в спальне мало народу. Спит Кочерыжка, Костя-сиротинка уткнулся носом в подушку, похрапывает Карась, Волдырь лежит рядом со своим тезкой, Мишкой Ерзуновым.

В доме тихо.

Из-под поломанной койки выползла Шуркина черепаха, Инвалидка. У нее не хватает одной ноги, она неловко ковыляет от стенки к стенке, высоко подымая на сухих, заскорузлых лапах свой тяжелый иссеченный череп.

Мишке Ерзунову нездоровится. Он лежит на спине, закрывши глаза, и хоть и слаб он, а ему хорошо. В голове — туман, и на ум лезет все чудное и позабытое.

Вспоминается ему, как давно, давно, когда он еще был совсем маленьким и жил не в Москве еще, а в деревне, проснулся он ночью, — он на лавке спал, — и видит: в углу лежит мать, плачет, бабка работает, кровушка льется; а потом тоненький голосок запищал. И опять сестренка родилась! Восемнадцать душ родила мать, а он один — мальчонка.

— А ведь овцы тоже рожают, — думает Ерзунов. — Раз больную овцу резали, а внутри — пузырь, в пузыре — барашки, беленькие-беленькие.

А с барашками, подле них — много, много черненьких баранчиков.

Как вспомнил Мишка эти баранчики, — так смешно ему стало, что засмеялся.

— Чего ты смеешься? — спросил его Волдырь.

А Мишке еще смешнее. Так вот и видит, — маленькие барашки, и такие большие, большие баранчики. Слова вымолвить не может, совсем его разобрало, в захохот хохочет. Сел даже, ноги свесил, чтоб легче было смеяться.

— Ну, чего смеешься, Мишук?

— Потому что смешно очень — такие маленькие барашки и такие большие, большие баранчики!

Долго еще вздрагивал и всхлипывал со смеху Мишка, потом заснул.

Волдырю стало скучно: спать не хотелось.

Прибежала Нюшка Созырева, попросила:

— Мишка, нарисуй кукле глаза и рот, чтобы был красным, как ты Лютиковой нарисовал.

— Потом нарисую. Не знаешь разве, что мертвый час. Ступай, ложись! — строго прикрикнул на нее Волдырь.

— Потом нарисуешь, — из-за двери, высунув язык, мотнула головой Нюшка.

Инвалидка уперлась в угол комнаты, стала на единственную свою заднюю лапу и кувырнулась на спину. Поцарапалась, перевернулась и поползла под койку.

Мишка Волдырь вытащил из-под кровати свой сундучок и достал из-под вороха диких груш и незрелого кизила плотный конверт с надписанным адресом и с наклеенной маркой, листок бумаги и химический карандаш.

Вытянувшись на койке, он облокотился о подоконник и стал писать письмо летчику, Матвей Никанорычу.

«Здраствуйте, дорогой летчик Матвей Никанорыч! Шлет вам письмо Михаил Волдырь и поклон от лица моего вашему любезному брату доктору и всем вашим товарищам, московским летчикам. Мы здесь живем ничего, только вот, что у нас здесь очень жарко. Мы уже записались, кто хочет быть пионером, как приедем в Москву. Записались почти все, мало не записалось, а то почти все записались; только не записалось человек пять. У нас есть комиссии избраны, как например, санитарная комиссия следит за чистотой, другая ведет доходы и расходы, и естественный кружок по изучению над природой, в котором я. Мы изучаем природу и ее дары, делаем экскурсии, мы пишем коллективное творчество и уже наблюдали рыб, черепах, змей, бабочков, жуков и разнообразные микроскопические насекомые. Я поймал в коллекцию бабочков 21, жуков 13, летучих мышов 3, и дядя Сережа набил с их чучелу. Присылайте мешков побольше, я буду вам присылать диких груш и яблок: здесь очень много, и кизиль доедет безусловно. У меня есть глухарь и два ужа, я их кормлю яйцами, какие протухнут в кладовой. Смогут ли они жить в Москве? Вот чего я не знаю. Я с ребятами делал змей, и вот теперь у нас улетела Тамара. Наш руководитель, комсомолец, устраивал с нами беседку, отчего змей летает, и отчего аэроплан. И я уже теперь очень понимаю, как ее тянет вперед и вверх, и между прочим хочу, и мы все хочем строить модель самолета. Только не приходится, как у нас нет резины. Только мы сделали пропеллер жестяной, который очень хорошо пропелит вверх. Он делается так, я вам объясню, как в Москве, А только я непременно хочу быть летчик и может статься буду.

Вы обещались к нам прилететь. Прилетите хотя на денек, а то очень я хочу видеть и тоже с вами может покатался бы. И Кочерыжка тут, уже приписался в дом. От Ленки вам поклон, она все слабая какая была, и ничего ей тут не делается лучше.

Я теперь понял, что пионеры — это такая организация, которая разведывает новую жизнь, и я тоже, как я уже теперь не заброшенный элемент, хочу жить и бороться по новому быту. Потому до свиданья вам, любезный Матвей Никанорыч, и всем вашим товарищам летчикам. Шлите ответ по адресу: Кавказ, Туапсе, Магри, Волдырю Михаилу, потому как это есть мой самый точный адрес.

Волдырь Михаил ».

XXVIII. Работа в совхозе

Косте без Шурки никак нельзя. С того самого дня, как Шурку отправили в Туапсе, ему все не ладно: и то не так, и это не так. Работает спрохвала, слоняется весь день-деньской, и ночью ему неймется.

Сегодня он даже чаю не пил, — неохота ему была сходить вниз. Лежит поверх покрывала и уныло посвистывает. Дежурный по спальне, Горохов, ругался, ругался, так и не выгнал.

Выполз Костя на свет поздно, как ящерица из щели, щурится. Ребят что-то нет, один Кочерыжка сидит под кипарисами, увязывает вместе два шеста.

Костя подошел к нему.

— Кочерыжка!

— Ась?

— Чего делаешь?

— Ась?

— Да ты слушай ухом, а не брюхом!

— Цыц!

Костю досада взяла. Вода камень точит, а он нынче не камень, — капуста квашеная.

— Задам же я тебе темку! — подступил он ближе.

— Ась?

— Да ты оглох, что ли? Говори!

— Ась?

— У, каргач длинноногий!

— Цыц!

Костя ушел, так и не узнал, для чего Кочерыжке нужен длинный прут с расщепом на конце. Сунулся в кладовую — Фроська шугнула.

— Иди ты, не лезь, еще чего подлапаешь!

На кухне попался тетке Фене под ноги, чуть-чуть она не ошпарила его кипятком.

— Тьфу, постреленок!

Чуть-чуть хоть и не считается, а. все-таки— оскомина.

Слазил в подвал за летучими мышами, — нет ни одной, все пораспуганы.

Вышел из подвала, — навстречу Мишка Волдырь с корзиной на голове.

— Чистяков, что ж ты не идешь в совхоз?

— Зачем в совхоз?

— Как зачем? Сливы рвать!

— А кто звал?

— Садовник, кто звал! Со всего сада, пятьсот корней. Сколько хотите, говорит, ешьте, а сливы чтобы в два дня были сняты.

— Да мы их в полчаса оберем— просиял Чистяков. — А где все ребята?

— Уж давно пошли. Я и то за корзиной прибёг. Где это ты зазевался?

В саду — черт что делается. Французская слива слаще меду, махровым пушком покрыта. Уж как ветки тяжелы, а стволы-то как белы, в известь крашены от мурашины. Слива сладкая, с ветки падкая, не зевай, оголец, налетай, молодец, — знай, ешь, уминай, добрым словом поминай.

Под деревьями уже полные лиловые корзины. Только и слышно, как хлопают о землю тяжелые, сочные градины.

— Ну-ко, ну-ко, потруси дерево! — кричит Ерзунов Косте.

— Да, тебе трусить, — пожалуй трусом станешь, — развеселившись, шутит Чистяков.

— Будет трясти, ребята, — говорит завхоз, — как бы веток не обломить.

— Нет, дяденька, мы с толком! — кричит Ерзунов.

Кочерыжка — опытный малый. У него расщеп на двухсаженном пруте; он захватит на верхушке дерева тоненький черешок, тряхнет, — оно и готово.

— Вот это дело, — хлопнул его по плечу Костя. И злость забыл. До того ли?

Из девочек Верка Хвалебова и Лютикова, Фроська тоже — хоть в самое пекло. И цепки, и ловки, — хороши девчонки.

Ленка, Нюшка, Тоня, Дорошина, — другие, что послабей, — собирают сливу в корзины.

Корзины тяжелы, ребятам — куда! Садовник с завхозом и то упрели. Зной.

У ребят кожа — коричневый цвет, с молоком кофе. Чуть ветка царапнет ногтем, — вычертит белый след; все исчерканы вдоль и поперек.

Сперва — ох, как всласть была слива!

А потом — в охотку.

А еще потом — тоже в охотку, только шкурку содрать, а то тяжела. Зато без шкурки — мармелад!

А потом — мармелад-то хорош, да не со всякой сливы. Вот эта — да, а эта — нет. Как будто нет. Хороша слива, когда в новизну или на голодный желудок.

Мишки Ерзунова галстук высоко треплется. А Горохов, сатана, вот ловок! По длинной ветви перекинулся к концу, на одной руке висит, другою рвет сливу.

— Ну, и ребята у вас, — вечером сказал завхоз Катерине Степановне, — бедовые. Я еще в тот раз, когда они у нас сено сгребали, видал, что молодцы, а теперь — шутка ли! С лишком сто пудов в один день! Молодцы, совсем молодцы!

XXIX. Буйвол

Вот, какой был случай.

Ленка с Тоней бродили над морем, искали в траве витых раковинок, в которых когда-то жили улитки. Из этих маленьких белых раковин выходили красивые нитки бус.

Так девочки, глядя себе под ноги, дошли до места, где стоял, понурив тяжелую голову, старый, морщинистый буйвол.

— Бежим, забодает! — сперва испугалась Тоня.

Но буйвол был слаб, и у него на шее была большая болячка. Туча мух вилась и жужжала над ним. Девочкам стало жалко, они подошли ближе. Зловоние, которое шло от болячки, было так сильно, что у Ленки сладкий ком подкатился к горлу, ноздри раздулись, ее чуть не вырвало.

— Его наверно бросили подыхать, стар он, — сказала Тоня.

Серый сгусток не то гноя, не то сукровицы, скатился по свалявшимся космам до самой ляжки и повис.

Кругом не было ни души. Только ястреба, крестами паря высоко в небе, перекликались резкими криками. Буйвол неподвижно смотрел в землю большими черными блестящими глазами.

Тоня растерянно посмотрела на Ленку.

— Он тут подохнет. Гоним его домой, — сказала Ленка.

— Да как гнать-то? Нешто он пойдет?

— Цоб-цобе! Цоб-цобе! — замахала руками Ленка, негромко, будто боялась спугнуть громадного зверя.

Только чуть-чуть повернулись громадные глаза, поднялись тяжелые бока и снова опустились, — не то с шорохом, не то с хрипом. Мускулы под черной кожей передернулись, мухи слетели с ссадины.

— Кто ж это его бросил? Он у нас не пойдет.

— Это я знаю — кто. Прошлый вечер всё повозки тянулись к Туапсе — черкесы и бросили.

Ленка вытащила из канавы длинную сухую жердь и осторожно тронула ею буйвола.

— Убьет, не тронь лучше; говорю, убьет! — забоялась Тоня.

— Не убьет, он добрый.

Буйвол качнулся и шагнул вперед.

Послушно, медленной и тяжелой поступью, подрагивая мускулами шеи, он шел туда, куда гнали его девочки. Ленка осмелела и уже уверенно, по воле, направляла его к шоссе. Девочек мутило от душной трупной вони. До дома и без того было неблизко, а тут буйвол то и дело останавливался, качался, будто готов был упасть, потом осторожно подымал широкое копыто и понуро брел вперед.

Лютикова и Верка Хвалебова полоскались у ручья и увидали их издали; они пустились к ним наискосок, по склону холма.

— Батюшки! Верблюд-то какой! — всплеснула руками озорница Мурка.

— Скорей тащите воды, обмыть рану, очень ему садко. Мишка, беги сюда! — крикнула Ленка Ерзунову.

Когда бык остановился на лужайке за кипарисами, все ребята уж были вокруг него.

Уже Ерзунов, сгибаясь в три погибели, тащил хлюпающее ведро; уже Павлик бежал навстречу, чтобы помочь ему. Вот уже Лютикова, зачерпнувши кружкою воды, плеснула первую хрустальную струю на открытую рану. Буйвол потянулся к воде; его напоили и стали промывать ссадину.

Кружка за кружкой, вода ударялась о черное тело, гной тек и вытекал, болячка открывалась все глубже.

— Это ему ярмом стерло!

— Не знаю, какой подлец его бросил.

— Дряни-то сколько — дряни!

— Попадись он мне, я б его по башке дербалызнул раз, ему б разонравилось больную скотину пущать на четыре стороны!

Буйвол стоял неподвижно, только при каждом всплеске у него мускулы передергивались от шеи до самого хребта.

— Мы его теперь у себя оставим, — сказал Карась. — Правда, Николай Иванович? Он без нас все одно бы подох.

— А тебе он на что?

Карась потерялся.

— Как на что? Мы на нем… Мы на нем из города будем продукты возить. Чем каждый день за провоз платить и еще таскать их от самой станции! Чем плохо? Я и то нынче горб ссадил.

Карась ухмыльнулся, жалобно потирая загривок.

Спустя полчаса, Мурка Лютикова, взмокшая и распаленная, грохнулась в дверь Кирюхиного отца, железнодорожника.

— Дяденька, нам очень дельфинового жиру надо, верблюда лечить!

— Какого такого верблюда тебе, чертенок?

— Буйвола этого самого. Мы нашли — весь в ссадинах, гноем проело, воняет. Дайте скорее, дяденька, — самую малость, чуточку, столечко хотя!

— Ишь, тараторка!

Старик отлил в пузырек из жестяного бидончика густого, желтого жиру.

— Уж какое вам спасибо, дяденька! — убегая крикнула Мурка.

— Да заткни пробкой, прольешь!.. Бедовая девчонка, — усмехнулся старик, смотря ей вслед.

Мурка прибежала назад победительницей; еще издали она размахивала в воздухе желтой склянкой.

— Ему, небось, больно будет, если мазать. Он те шибанет лбом, так мое-мое! — сказал Карась и взял у нее из рук пузырек.

— Ну, чего там, давай я, — вызвался Павлик.

Но у Ленки уже был готов помазок, — на сучок намотана была тряпка. Она обмакнула ее в сало дельфина и бережно провела по краям ссадины.

— Ты глубже бери.

— Знаю, не учи.

Глубже и глубже, в дрожащие мускулы, девчонка вдвигала тряпку с лечебною смазкой. Буйвол покачивался, широким лбом упершись в кипарисовый ствол.

— Ты там тряпку с жиром оставь, пускай дрянь повытянет.

Четыре дня Ленка холила грузную скотину, гоняла буйвола к ручью на водопой, обливала, как могла, водою и приносила охапки травы.

Уж все думали, что ему не найдется хозяина, когда в аллею, отбиваясь посохом от Шарика, вошел рослый черкес. Он с односельчанами вез из аула в город остатки прошлогоднего урожая орехов, и ему пришлось оставить упавшего буйвола без присмотра до своего возращения.

Ребята напоили его чаем и взяли с него слово, что он еще приедет к ним в гости. Мишка Ерзунов рассказал ему, как Лейка ходила за буйволом. Прощаясь с ребятами, черкес положил Ленке на голову свою широкую корявую ладонь и сказал:

— Хорош, очинь хорош дочь! Красавица! Очинь спасибо тебе, дочь.

Уж как Ленка от похвалы закраснелась!

А с буйволом расставаться ей все-таки было жаль, — и ссадина стала затягиваться, и привыкла она к нему. Долго она потом о нем вспоминала.

XXX. Международный детский день

О том, как готовились ребята к встрече седьмого сентября, как протягивали между верхушками кипарисов плакаты, и как дожидались в этот день гостей — я рассказывать не стану. Перевелись уже у нас в городах, переведутся скоро и в деревне такие ребята, которые не знают, как идет все вверх дном, какая стоит кутерьма перед этим праздником в любой школе и в любом детском доме.

Поезд, которым ехали в Магри туапсинские ребята, подошел к станции под барабанный бой. Первыми вылетели из вагона Шурка Фролов. Корненко и Александров, — в зеленых портках и рубахах, как все туапсинцы. Потом посыпались туапсинцы, — пачками, тачками, вагонами, эшелонами, — ровным счетом восемьдесят человек. Все как один, в галстуках, — не то, что у нас, — раз, два, три — и обчелся.

О том, как москвичи встречали туапсинцев и наозоровавших москвичей, как кормили их пирогами с капустой и пирогами с дикою грушей— я тоже пропущу и начну с дела.

На лужайке за ручьем, — той самой лужайке, с которой улетела Тамара, — собрание.

К московским ребятам держит речь сухопарый и востроносый туапсинский оголец Иванов:

— Дорогие товарищи! Вот сегодняшний день мы, юные пионеры, узнаем друг друга и видим своих сестер и братьев. Когда-то, несколько лет тому назад, нашим пролетарским детям не приходилось узнавать друг друга. После Октябрьской революции всем пролетариатам от царского гнета пришлось освободиться, то-есть нам открыл дорогу, путь и цель наш великий учитель Владимир Ильич Ленин. Но в данное время его нет в нашем земном шаре, он умер. Умерло его тело, но живут молодые ленинцы, которые должны добиваться его заветов. Дорогие товарищи, вот начинается международная детская неделя. Для чего она? А для того, чтобы собрать под свои красные знамена беспризорных детей и дать помогу детям Запада. Вот эти самые главные задачи. Товарищи, мы сегодня должны высказаться твердо, чтобы после детской недели по улицам не ходило ни одного беспризорного. Кроме того мы должны стесниться с пионерами деревни и протянуть руку всем пионерам всех стран. Здесь, где власть принадлежит Советам, пролетарские дети живут спокойно, свободно могут устраивать митинги, парады и прочее. Там же, где власть капитала, — там все это достигается трудом и лишениями, и там у них нет нигде светлой точки, кроме одного ленинизма. Мы тут сделаем, как можем, а вы помните про это в Москве. И еще вам скажу, московские пионеры, не забывайте нас, которые живут на окраинах молодой Советской республики, далеко отдаленных от центра, то-есть пишите нам письма, и мы будем писать вам.

Первым хлопнул Чистяков, а потом долго не смолкал над лужайкой дружный плеск.

После этого ответную речь сказал Павлик, и Мишка Ерзунов прочел стихотворение собственного сочинения. Когда он окончил, Вера Хвалебова огласила постановление детского комитета, вынесенное накануне. Это постановление читалось так:

«Рассмотревши постановление Чистякова Константина, что он ручается за Фролова и согласен отвечать за него, чтобы взять его обратно, то комитетом вынесена единогласная резолюция, а именно: несправедливо, чтобы взять одного Фролова, а других нет…»

Тут Костя рванулся было с места, но Мишка Ерзунов удержал его.

— Сиди, дурень, слушай.

«Потому по случаю праздника международного детского дня комитету взять на поруки Фролова, Корненку и Александрова с предупреждением в последний раз и смотреть, чтобы не баловались».

— Это значит, мне эти портки скидать, — засмеялся Шурка. Он как-то от радости стал даже рыжей и конопатей.

Еще Интернационал висел в воздухе, и звонкими бубенчиками заливалась Ленка, так что иные туапсинские ребята замолкали, уставившись на нее с открытыми ртами, когда громыхавшая где-то по шоссе телега остановилась у ворот детского дома, и Шарик, зарычав и наёршив загривок, одним прыжком перелетел через ручей и понесся вихрем встречать незнакомого гостя.

— Магомет приехал! — бросился к воротам Мишка Волдырь.

— Ура! Магомет!

Ребята выхватили у гостя из рук постромки, Ерзунов с Карасевым стали путать лошадей, а черкес, широко улыбаясь и сверкая зубами, вытащил из повозки тяжелый мешок и вскинул его себе на плечо.

— Чего у тебя там, дяденька?

— Фундук — орех, — сказал тот, мягко ступая по аллее в легких, без каблуков, сапогах.

— Дяденька, какой ты ножастый! — ахнул Шурка Фролов, увидевши кинжал.

— Да не тереби, не надоедай человеку, — остановил его Карасев.

Гостя отвели прямо на лужайку; Николай Иванович растолковал ему, как мог, что у ребят праздник, советский праздник; кажется тот даже понял — какой.

Горец расчувствовался, заулыбался еще приветливей, от глаз у него побежали тонкие морщинки. Он протянул свою длинную руку, чтобы стало тише, стряхнул наземь бурый бешмет и, слегка покачиваясь, стал говорить речь.

Говорил он по-черкесски, и голос у него был горячий и ласковый.

Ребята притихли, как завороженные, слушая гортанные, чудные звуки непонятного языка.

— Мы хоть и ничего не поняли, но никогда этого не забудем, — в восторге сказала Вера Хвалебова, когда черкес, вспоровши кинжалом мешок, стал оделять ребят пригоршнями орехов.

Кочерыжка сидел рядом с ним, обхватив руками колени и не спускал с него глаз.

— Вот такие бывают, наверно, разбойники, — сказал он Мишке Волдырю.

Шурка Фролов крикнул — На шарап! — и кинул свои орехи в воздух. Ребята их живо расшарапали, а Шурка Фролов снова подошел к мешку.

— Ох, и люблю же я из-подтешки таскать золотые орешки! — заливался он, опуская новую пригоршню орехов за пазуху. — Они мне нужны, ты не думай, — вдруг остепенившись сказал он черкесу. — Половину я дам Косте, потому что он у меня жадный. Я ему и то говорю: «Косой, на мосол!» а он: «Не вижу». «Косой, на другой!» «Не слышу», — «Косой, на мякушку» — «Давай, батюшка!» — А половину я в Москву привезу, вот, скажу, черкесский сундук.

— Фундук, а не сундук, — ткнул его в бок Костя.

— Ну, фундук. Я кондуктору орех дам, скажу — вези нас двоих за орех. А он скажет — на-кой мне твой орех? Езжай даром. Так, дядя?

Черкес все улыбался, пригоршню за пригоршней пересыпая фундук из бездонного мешка в широко открытые руки.

Теперь и туапсинские ребята осмелели и облепили широкоплечего горца. Другие пошли состязаться с москвичами в ходьбе на руках и в ходьбе колесом, иные пошли прыгать стрекозой далеко, до самого шоссе, а иные упрели и пошли искупаться в море, потому что на после обеда была назначена большая игра — Махно и Буденный.

XXXI. Готовься к отлету

Вот тебе лето и прокатилось. Быстро оно прошло или медленно? Если вспомнишь теперь, кажется быстро. А если в самый зной бредешь по шоссе домой, распаришься и разморишься и вдруг вспомнишь, что в Москве, у дворника в чулане спрятаны у тебя «Снегурочки», что там, у Горбатого моста, зимою веселье, скрипучий снег и крепкие ледяные горки, что из-за угла нет-нет, вылетит там на салазках губастый Егорка и зыкнет так, что хмурый прохожий выронит в снег пузатый сверток, — вот тогда, ох, каким длинным и тягучим покажется лето! Ну его совсем, с Кавказом вместе.

Пора, пора. Уже в лесу поспели каштаны и грецкий орех; уж давно у ребят в сундуках гниют дикие груши, а на крышах без толку сушатся и пересушиваются рыжие ломтики яблок. Инжир — и то созрел, клеится и липнет. Зажились, пора возвращаться.

Шурка целый день бегает за Шариком. Уж наготовил даже веревку, — Шарика повезут в Москву — завхоз позволил. Ну, как в последнюю минуту убежит?

Александров сколачивает четвертый сундук. В одном орехи, чищенные, без зелени—220 штук. В другом — каштаны, без счету. В третьем — сушеные груши. А куда черепаху?

— Да ведь тебя не пустят с этим, Катерина Степановна сказала — только по одному сундуку. Орехи все сдали сегодня на кухню, в общий мешок, — говорит ему Мишка Волдырь.

— Шалавые! В общий мешок! Там, небось, поделят поровну. А если я по дороге захочу кушать?

— Мне что? Сколачивай! — махнул рукой Мишка Волдырь.

— Вот так он всегда высчитывает, — усмехнулся Ерзунов. — Помнишь, я тебе третьего дня дал два подсолнуха? — передразнил он Леньку.

Всем в доме теперь правит тетка Феня, — ей и укладывать, ей и готовить съестное в дорогу.

Завтра будут колоть Антона. Шурка Фролов и к нему подоспел. Гладит его, ласкает, приговаривает:

— Бедненький ты! Несчастненький! Отца, матери у тебя нету! Заступиться за тебя некому! Дрыгай, не дрыгай ножками, тебя всякий обидит. И чего бы тебе улететь вместе с Тамарой?

— Брось возиться с поросенком! — кричит тетка Феня — я что сказала? Ступай, лови кур.

Кур, как назло, нипочем не поймать. Позабивались в кусты, в колючки, кудахчут на огороде и на винограднике.

Шурка командует и Карасем, и Фроськой, и Лютиковой, и Нюшкой Созыревой:

— Забегай, забегай оттуда! Как я в нее камнем сейчас замизиню! Да куда ты гонишь, Нюшка, черт!

Наконец-то, одну поймали. Шурка скалит зубы:

— Целая дивизия, а я палач!

— Палач, дай калач! — подскочила к нему Мурка.

Шурка прищурился. Чего бы такого сказать?

— Нет, уж лучше ты поплачь! — в лад отвечает он и рад тому, как складно вышло.

Тетка Феня с противнем в руке снова выбегает на балкон.

— Ребята, ступайте стирать в море пальто! Ведь не высохнут.

Вера Хвалебова с Ленкой вытаскивают из кладовой два больших тюка. Вот уже весь балкон завален грудою синих ватных пальто с рябою подкладкой.

— Давно ж я тебя не видала, мое милое! — говорит Нюшка Созырева, вытаскивая из кучи кургузое пальтишко с большой фиолетовой меткой на подкладке: Н. С.

Чуднó видеть теплые суконные пальто на голых, загорелых плечах. Все, сколько есть ребят, жарят по самому солнцепеку вниз, к морю. Карась даже застегнулся на все пуговицы и поднял воротник. Ватное пальто — добрый друг в зимнюю стужу.

Первыми бухнулись в воду Корненко с Гороховым. Пальто не сразу намокло, зато потом стало тянуть ко дну, точно мешок с мукою.

Карась забрался на вагонетку, потопленную в море, — на ту самую вагонетку, о которой Верка Хвалебова когда-то писала в газете.

— Ребя, глядите как я ныряю!

Плюх — вынырнул, выпучив глаза парнишка, и тяжело захлопал по воде рукавами.

Мишка Ерзунов блещет, точно именинник, прокис в воде, даже нос посинел. Кочерыжка хлещет чьим-то пальтецом по воде, — словно пистолетные выстрелы. Верка Хвалебова трет, что есть силы, Нюшкино пальтишко песком. А Павлик с Чистяковым выжимают, выкручивают, выдавливают из бухлой ваты мутные струи.

— Ну, и грязь! Это чье такое грязное? Мой снова! — швыряет Костя обратно в море намокший ком.

Весь берег уж покрылся черными, лоснящимися лоскутами.

— Никак оно до завтра не высохнет.

— Я ему не высохну, — говорит Карась, расправляя по песку смятые полы.

Снова доняла жара, — ни облачка, ни ветерочка.

— Ребята, кто на бревна?

Одно за другим выплыли в море изглоданные волной и червями коряги. На такой хорошо лежать и легко подгребаться руками. И где ее ни брось, наутро море выволочет ее снова на берег. Ленька Александров остался на берегу. Бьется, силится спустить на воду огромнейший дуб. Бревно у самой воды, у Леньки в руках— крепкий рычаг, но ему не удается своротить колоду с места.

— Гундосый! Чистяков! Карась! — зовет он на помощь.

Наконец, Чистяков подплыл к берегу. Под двумя рычагами бревно качнулось и село на воду.

Ленька, отгребаясь шестом, поплыл верхом, как на коне.

— Дай-ко, я нырну с него!

Чистяков влез на колоду, разбежался — и прыг— головой вперед.

— Хорошо!

Вернулся — и снова.

За ним — Карась, за Карасем — Волдырь, за ним— Шурка Фролов.

— Ладно тебе! Да ну, будет, мое бревно! — замахал шестом Александров.

— А тебе что, жалко?

— Не жалко, а мое бревно, не пущу.

— Мое, мое! У, язва! — сунулся к нему Горохов.

— Не лезь, говорю, сшибу!

— А ну, тронь!

Александров двинул шестом и скинул Горохова с бревна. Бревно кувырнулось, и когда снова, покачиваясь, остановилось на воде, Щурка, Карась и Чистяков оседлали его прежде, чем Ленька успел за него ухватиться.

— Слезайте с бревна, мое бревно, — ныл Александров.

Горохов, вскарабкавшись на колоду, утирал мокрою рукою слезы.

Скоро разревелся и Ленька. Он стряхнул песок со своего пальто, накинул его, мокрехонькое, на плечи и побрел один по шпалам, жаловаться Катерине Степановне.

— Ленид Иваныч, скинь портки на ночь, а как день — опять одень! — крикнул ему вдогонку Шурка Фролов.

Так готовились ребята к отлету.

XXXII. Возвращение

Наконец-то! Гудка паровозного ржанье.
Качнулись по рельсам катушки колес;
тронулся поезд, назад побежали
Кирюхин домишко, ручей и совхоз.
— В Москву! — под ногой буфера задрожали.
— В Москву! — замахнулся локтем паровоз.
— Сколько берешь, паровоз, за провоз?
— Таких огольцов я б и даром провез!
Шурка Фролов, конопатый и рыжий,
с собакой на верхнюю полку полез.
— Гляди-ко, ребята, как пес его лижет!
А Шурка — растрепанный, чисто, как бес.
Ведь Шарик скатушится! Лег бы пониже!
Ишь, дурень, — с собакой залез до небес!
— Шурка, дружище, а что, если пес
в Москве отморозит морозами нос?
Но Шурка уже задремал — укачало:
поезд та-та-та, та-та-та, та-та.
Ветер, как будто сорвался с причала,
вдруг по вагону забил, залетал:
быстро гроза подымалась, крепчала,
молния блещет, в глазах — слепота.
Поезд завел свою песню сначала,
Поезд та-та-та, та-та-та, та-та.
Тучи повытекли, поезд ли вынес,
только на утро — опять синева.
Синие клубы за поездом вились,
колеса гудели и пели слова.
Какие слова колесом говорились?
Шла ходуном, колесом голова.
Ну, если вдруг полетит паровоз
кубарем и кувырком под откос?
Кто его знает, придется ли снова
увидеть мохнатый, зеленый Кавказ?
Дождаться у моря ночного улова,
а то — разбежаться по молу — и враз
ухнуть до дна золотого морского,
где рыбы рябят, убегая от глаз,—
придется ли снова хотя бы разок
лечь животом на горячий песок?
Бродить ли придется по тропам колючим,
сбирать ежевику, просыпать, собрав,
и вдруг увидать, как над самою кручей,
над пропастью веток и листьев и трав
проносится провод струею текучей,
в Европу из Индии телеграф?
Придется ли вдруг с крутизны увидать
синего моря блестящую гладь?
Поезд — та-та-та, та-та-та, та-та-та,
тах-тарарах, тарарах через мост.
Вот промелькнула соломою хата,
вот покривился крестами погост.
Лапчатый ельник, косматый, мохнатый,
поросший цветами обрыв и откос.
Ближе и ближе, верста за верстой,
станция снова кричит — постой!
Туапсе — за спиной, Армавир — позади,
прощай, Кавказ, прощай, жара.
Коротким гудком паровоз гудит,
прощай, Ростов, пора, пора!
Веселый ветер гудит в груди,
за лесом лес, за горой гора.
И вот уже не видно гор,—
простор, простор, простор, простор!
Эй, паровоз, погляди, коль не слеп,
каких ты в Москву везешь ребят:
каждый парнишка подрос и окреп;
Мишка Волдырь, не узнать тебя.
Или кавказский хлеб не хлеб?
Вырос орленок из воробья!
Ай молодец, молодец, молодец,
быть тебе летчиком, оголец.
Лежишь весь день и глядишь в потолок,
будто все тебе трын-трава.
О чем же думаешь ты, паренек?
О том ли, как пены белы кружева,
о том ли, как чушку змей уволок,
о том ли, Москва теперь какова?
Нет, не о том, не о том, не о том,—
о Матвей Никанорыче, вот о ком.
О том, как пропеллер воздух рвет,
и как стальной самолет летит,
летит сквозь радугу вместо ворот;
а если вдруг сорвется с пути
и ляжет на землю во весь разворот,—
покроет крылом домов пятьсот;
затем, что летун силён и высок,
а дома — что мелкий, белый песок.

XXXIII. Всесоюзные планерные испытания

Сентябрь на исходе, а все еще горячо жжет солнце на Кавказе.

И горячо еще жжет солнце в Крыму.

Здесь, в 20 верстах от города Феодосии, среди холмов, широкою улицей раскинулась деревня Изюмовка. Издалека видать ее — блестят белые земляные хаты, рябит в глазах черепица.

Деревня деревней, круторогие коровы щиплют и пережевывают траву, под ногами шныряют цыплята.

Но кто увешал всю деревню номерками и надписями? И надписи какие чудные! «Технический комитет», «Служба погоды», «Медицинский пункт», «Караульное помещение».

А вот, повыше, над деревнею, на склоне холма Кара-Оба, — гляди что творится! В два ряда стоят просторные палатки — ангары, — целых одиннадцать палаток, а перед палатками — птицы, — большие белые птицы, распластав крылья, дружною стаей уселись на склоне холма.

Это — планеры. Планер — тоже воздушная птица, как и самолет, но у планера нет мотора и нет винта, — планер летает так, как летает змей. Только змеем нельзя управлять, а на планере сидит летчик и направляет его по своей воле, — то по ветру, то против ветра, то вправо, то влево. Если против ветра, планер поднимается вверх, парит, а если ветер спадет, летчик медленно посадит планер на землю.

Здесь, у холма, теплый воздух поднимается вверх, приближаясь к склону, и планеру легко подняться, его несет вверх восходящий воздушный поток.

— Эй, берегись! — кричит рыжий летчик, — Матвей Никанорыч, зазевавшемуся пареньку.

Это тащат на буксире лошади его планер за восемь верст, к возвышенности Узун-Сырт. Кара-Оба— хороший холм для полетов, — и деревня близка, и службы и склады запасных частей и инструментов; пологие скаты далеко раскинулись во все стороны. Но этот холм невысок, и склоны его чересчур пологи; восходящие потоки воздуха здесь не сильны, и планер, как бы хорош ни был, может здесь подняться в воздух только на короткий срок, — минуты на две, не более.

А у возвышенности Узун-Сырт, что возле деревни Султановки, склоны круче, воздух сильней выпирает парящую птицу в небо. Рекорд можно взять только здесь.

Не одному Матвей Никанорычу лететь с Узун-Сырта.

Вот перед ним вылетает на своем «Икаре» летчик Арцеулов. Сперва — недолгая балансировка: стартовая команда еще удерживает планер.

Вот Арцеулов отпустил буксирный трос. Рано, летчик, отпустил ты трос: планер круто пошел на снижение. Нужно скорей попасть в восходящий поток.

Арцеулов боком дал отнести себя ветром к склону, дал прижать себя к горе: у горы сильнее воздушные течения.

Наконец-то!

Птицу подбросило вверх. Вот, планер застрял на месте; белый корпус резко выделяется на густой синеве неба.

Выше, выше! Летчику трудно не терять высоты.

Опускается.

Нет, поток снова подхватил планер, аппарат опять поднимается вверх.

— Поперечное управление слабо, — говорит Матвей Никанорычу приятель его, прилетевший с Украины. — Планер с трудом забирает высоту.

Однако, планеристы устали уже следить за полетом.

— Надоело? — кричит сверху Арцеулов.

— Надоело! — отвечают ему планеристы.

Час уже держится в воздухе летчик.

Планеристы раздобыли шахматную доску и составили партию: не дождаться. Прошлогодний рекорд побит. Арцеулов продержался в воздухе 1 час 17 минут 55 секунд. Он сделал 29 кругов и плавно спустился в Коктебельскую долину.

— Матвей Никанорыч, лети!

Матвей Никанорыч спокоен. Не впервые ему подниматься с земли. Планер!

Не то, что парить в воздухе; не то, что кувыркаться над облаками— четыре вражеских самолета он сбил наземь еще в германскую войну и спланировал в плен на самолете с разбитым мотором.

Матвей Никанорыч уселся в гондолу своего «Комсомольца».

Взлет — как по маслу. Взмыв, — клевок, взмыв, — клевок. Ручка, педаль, ручка, ручка, педаль. Аппарат стал плавно скользить вдоль гребня горы.

Выше!

Каждый порыв ветра, даже самый слабый, подымал планер кверху.

Выше! Выше!

Но планер заупрямился. Он накренился. Летчик, почему планер накренился? Планер стал заворачивать носом к горе!

Крен увеличился, — больше, больше! «Комсомолец» круто спускается книзу.

Треск.

Крылья сложились кверху, аппарат камнем упал к подножию горы.

Летчик, Матвей Никанорыч, был мертв, когда его вытащили из-под обломков. Из-под рыжих волос, по глубоко запавшей щеке, текла узкая струйка крови.

Он продержался в воздухе 2 минуты 18 секунд и погиб оттого, что поломался кабанчик элерона — рычажок руля поперечной устойчивости. Планер перестал слушаться летчика, круто пошел книзу, крылья не выдержали сильного напора воздуха и сломались.

XXXIV. Бюст Ильича

Ребята устроились, прибрали дом, расставили по местам койки, разобрали матрацы. Дворник Иван, посасывая вечную свою козью ножку, выгреб в сарай ворох мятой бумаги и соломы. Отпыхтел грузовик, и со скрипом затворились тяжелые створки ворот.

Когда все было готово, ребята стали устраивать ленинский уголок.

— Портрет нужно повыше, — сказал Ерзунов.

— Так? — спросил Шурка, наготовив гвоздь.

— Еще правей чуточку.

Шурка приколотил портрет. Это был хороший портрет, делегаткин подарок; та самая делегатка, с лицом в оспе, что провожала ребят, когда они уезжали на Кавказ, принесла его. Ильич в пальто и шапке идет по снегу и улыбается, добрый такой и веселый.

Потом Ленька Александров склеил четыре плаката и выложил по черной глянцевой бумаге красными жилками: Ленин, Ильич, Владимир и Вождь.

Повесили плакаты.

— Хорошо бы еще из цветной бумаги цепки, — сказал Карась — Только мне одному не склеить, долго это.

— А я тоже буду клеить, — сказала Ленка и сразу взялась за дело.

И Лютикова пришла и тоже стала клеить колечки.

— Вы вместе не склеивайте, вы только колечки клейте, — сказал Карась.

Лютикова надула губы.

— Да, хитрый! Я тогда вовсе брошу, — Но не бросила.

Потом увидала, как Карась мудрено клеит, и перестала дуться. Сережка не по одному кольцу склеивал, а по три, с подвесками. Костя за братом побежал, чтоб тот пришел провести в уголок лампочку. Шурка с Волдырем тем временем наладили полку, чтобы на нее класть книжки про Ленина.

— А книг-то у нас почти и нету, — сказал Мишка.

— Ну, будут.

К вечеру Костин брат провел лампочку, ее обтянули красным и зажгли. Карась с Лютиковой поразвешивали цепочки, и стал уголок готов.

— Хорошо-то как! — засмеялась Ленка.

— И светло!

— Очень вышел хороший уголок, — сказал Карасев, обтирая с рук присохший клейстер.

Сперва всем очень понравилось. А потом Шурка скажи:

— Нет, нехорош уголок. Вот я видел в клубе ГПУ, — там на полочке гипсовая головка — по грудям как раз, и не то чтоб маленькая, а как будто живая. А без бюста у нас и не уголок вовсе.

— Хорошо, как у ГПУ деньги есть. А как у нас нет, — сердито сказал Ерзунов. — Бюст, небось, рублей пять стоит, — окуснешься!

— Да, не меньше.

— Катерина Степановна ни за что пять рублей не даст.

— А я говорю — даст!

— Не может она дать, — вмешалась Фроська. — У нас на переезд все деньги ушли, осталось только на питание.

— Ну, что ж, можно с питания снять.

— Да мы уж на каше-то посидели, — просопел Карась. — Будет с нас.

— Нельзя, — сказал Ерзунов. — Слабых у нас много.

— Снять с питания! Снять с питания! — разошелся Костя, — даже красным стал.

Шурка, Волдырь и Чистяков хлынули к Катерине Степановне.

Катерина Степановна — наотрез.

— Я, — говорит, — на это не имею права. Кормежка у нас и то не ахти какая, слабых — смотрите, сколько, — Ленка, Дорошина, Тоня, Горохов, Ерзунов. С питания снять ничего нельзя. И чем у вас уголок плох? Портрет хороший, лампочка светлая, цепочки. Вот и в пятнадцатом, и в седьмом доме бюста нет, и в тридцать первом.

— Ну, там пусть не будет. А мы хотим — стоял на своем Шурка.

— Теперь нельзя. Вот в будущем месяце нам снова на расходы денег дадут, тогда купим. Не все равно, что теперь, что через месяц?

— Было бы все равно, ходили бы в окно, а то ходят в дверь, — сдерзил Шурка.

С тем и ушли.

Шурка с Костей сбегал к делегатке и вернулся, повесив нос.

Вечером, залезая под одеяло, Шурка вдруг сказал:

— А бюст у нас все-таки будет.

— Откуда? — спросили разом и Костя и Кочерыжка.

— Уж я знаю.

— Да ну, откуда, говори!

— Шарика продадим, — отрубил Фролов.

Ребята оторопели. Они уже было окрестили Шурку из-за Шарика «песьим батькой».

— Продадим Шарика? — переспросил Волдырь, привстав.

— Ну да, продадим, а он сбежит.

— А вдруг не сбежит?

— Сбежит. Он хоть цепь перегрызет, а сбежит.

— Шарик безусловно сбежит, — согласился Волдырь.

— А не сбежит — фиг с ним. Туда ему и дорога! — тяпнул Кочерыжка.

Шурка обозлился.

— Шарик сбежит, — сказал он и натянул одеяло на ухо.

Утром Шурка, Костя, Волдырь и Кочерыжка улизнули сейчас же после чая. Шарик очень удивился, когда Шурка, завернув за угол, надел ему на шею веревку. Шурка нарочно прихватил веревку потоньше.

— Ну, Шарок, не выдай, старина! Облапошим мы их с тобой, а?

— Облапошим! — Шарик подпрыгнул и изловчившись, лизнул Шурку прямехонько в нос.

— То-то, — обрадовался Шурка. У него пропал всякий страх, — будто Шарик языком слизал.

— Их, ребята, и бюст же у нас будет! Шик с отлетом.

Шарика забавляла веревка. То он упирался и прыгал на задних лапах, то натягивал веревку в сторону и тащил Шурку вперед.

— Продаешь пса? — спросил Шурку мужик в косматой шапке, когда ребята пришли на ту сторону рынка, где продавали собак, кошек, голубей, лисенят и всякую живность.

— Пятнадцать рублей, — буркнул ему Шурка и, не оборачиваясь, пошел дальше.

— Такому нельзя продавать, — сказал Шурка ребятам. — Он его сразу на цепь посадит, — жди когда сорвется.

И у Шурки, и у Кости, и у Мишки все прыгало внутри; толчея, давка, гам, — от них ещё больше было беспокойно. Только Кочерыжке — ничего: он не любил пса.

— Вон, тому хорошо бы продать, — сказал Кочерыжка, указывая на седенького старика с прогнувшимся посошком. — Он, верно, добрый.

— Верно, — согласился Шурка, и все пошли к деду.

— А, дед, не купишь у нас Шарика? Такой сторож, что мухи не пропустит. Он в это лето шакала порвал.

— Кого?

— Шакала. Нам только кормить его нечем, вот и продаем.

— Видать, видать, хороший пес, и не старый, — сказал дед и погладил Шарика по спине. Шарик ощерился.

— А много за него хотите?

— Пять рублей, — решительно сказал Шурка.

— Хе-хе, хе-хе, — усмехнулся в бороду старичок. — У меня всего-навсего — тридцать пять копеечек. Хе-хе!

Прошло полчаса, час, — покупателей не находилось.

— Придется, видно, завтра, — сказал Волдырь. Тут к ребятам подошла толстенная баба в беленьком платочке, в новой овчине.

— Продаете, пса, огольцы?

— Продаем, тетка.

— А он как, не больно стар еще?

— Какой стар. Что ты, тетенька! — обиделся Шурка. — Самый что ни на есть молодой пес. Такой сторож, что мухи не пропустит. Трех шакалов порвал. Ведь тебе, тетка, сторож нужен?

— Ну да, сторож.

— Вот, значит, как раз по тебе товар. Это пес такой, что не спит ни днем, ни ночью.

— Что ты, сынок! Так-таки не спит?

— Истинная правда, тетенька. Только боюсь я тебе продавать его. Его ведь кормить хорошо нужно, он к сытным кормам привык.

— Ну, моя изба — первая на все село. Сколько за своего щенка хочешь?

— Десять рублей.

— Ну, ну, хватил. Десять рублей. Такой и цены нету. Три рубля.

Поторговались еще немного и сошлись на четырех рублях. Шурка еще двугривенный отморгал. Потрепал Шарика по загривку и передал бабе веревку.

— Ну, ребя, от бабы — наверняка сбежит!

— Как я ей сказал, что ни днем ни ночью не спит, — ведь поверила! — смеялся Шурка. Смеяться смеялся, а на душе — холодок.

«Кто его знает а вдруг не сбежит? — Нет, от бабы — непременно сбежит», — утешали себя ребята.

Четыре рубля — восемь полтинников, двугривенный в придачу.

Пошли покупать бюст.

Вошли в магазин.

— Какие у вас на четыре рубля бюсты?

Приказчик показал.

— Вот эти на четыре, эти на пять; а эти по три с полтиной.

Выбрали ребята на три с полтиной, потому что тоже веселое лицо было, доброе, как на портрете.

— Очень осторожно неси! — сказал Костя Шурке.

— А что с деньгами будем делать? — спросил Кочерыжка.

— Мы Шарику ошейник купим — предложил Мишка Волдырь.

— Верно, как раз Шарику ошейник купим.

— Только в магазине дорого. Нужно на рынок.

Пошли снова на рынок, за семьдесят копеек купили ошейник. Хороший, ременной, с бляшками. Шурка стоял в стороне, чтобы в давке Ленина не помяли.

— Откуда деньги, пока ребятам не скажем. И ошейник пока спрячем. Хоть ты, Волдырь, спрячь.

— Ладно, спрячу.

Пронесли бюст в уголок потихоньку. Перебили полочку на новое место, бюст поставили на нее, пониже портрета.

— Нужно бы полочку красным покрыть.

— Этого мы достанем!

У Катерины Степановны красная материя нашлась, — даже не полотно, а суконочка.

— Вот, когда уголок у нас настоящий вышел! — радовался Волдырь.

— Как раз так у них в клубе, — сказал Шурка. — Только у нас бюст лучше.

Ребята, как увидали бюст, на голову стали, — скажи им, откуда взяли деньги.

— Не можем сказать!

— Сами увидите!

— Не скажем! — открещивались головорезы.

— Нет, скажите! — наседал Павлик.

— Чего стырили? — сказала Фроська.

— Но, но, помалкивай. Через три дня скажем — решил Шурка. — Только уговор — не приставать.

На том и покончили, — нет и нет, раньше трех дней ни слова. И Катерине Степановне ни гу-гу.

На первый день — про Шарика — никаких вестей.

Шурка невесел. Скребет внутри.

— Неужто не вернется?

Мишка Волдырь задачу решал, у него пять раз шесть все получалось тридцать шесть.

Вечером Костя спросил Шурку.

— Как по-твоему, сбежит?

— Непременно сбежит. Завтра он должен быть тут. Если, скажем, баба в ста верстах живет. Как он ни беги, а ему сегодня не поспеть было. И веревку разгрызть!

Утром на второй день Костя с Кочерыжкой пошли на рынок, — авось, ту же бабу увидят, или узнают у кого, далеко ли уехала. Конечно, ходили зря.

Вечером Шурка стал сам не свой.

— Если, говорит, завтра Шарик не вернется, — значит, я этот бюст ломаю.

Ребята наседают, — откуда деньги, откуда бюст; тоже хватились — Шарика нет. Шурка — песий батька, — всякий к нему. И к Косте. Костя Веру Хвалебову даже прибил.

Уже легли спать, — скребки в дверь, вой.

— Шарик! — спросонья вскочил Шурка.

— Шарик! — проснулся Волдырь.

А Костя и заснуть не мог, так и не раздевался.

У Шурки ключ прыгает в руках. За дверью повизгиванье.

— Есть!

Серый, грязный ком, с обрывком толстого каната на шее, запрыгал, взвизгивая, между ребятами, лизнул Шурку в глаз, Мишке ослюнявил щеку.

— Ух, милый! — кричал Шурка, прижимая пса к груди. — Хороший мой! Какой канат оборвал! Волдырь, тащи ошейник! Ну, псина, Шарок, расскажи, где был!

Но Шарик так и не рассказал, где был. Только стали ребята с тех пор звать его Продувным. Бывало, Шурка подведет его к полочке, на которой стоит бюст, а Продувной замашет хвостом, будто говорит:

— Да, это наших рук дело.

XXXV. Звено «Красный Планер»

Мишка Волдырь робко вошел в полутемную прихожую больницы и спросил старшего врача. Сестра ушла наверх и сейчас же вернулась.

— Посиди, мальчик, доктор сейчас на операции.

Мишка присел на краешек стула и стал теребить свою шапку.

Ему было неспокойно. Он только что в третий раз был на Маросейке, у Матвей Никанорыча, стучал, стучал и снова не достучался.

«Уехал он, что ли? Надолго ли?» — думал парнишка.

Вот и доктор, в вечном своем туго накрахмаленном халате, завязанном назади. Он подошел к Мишке и, не здороваясь положил руку ему на плечо.

Мишка рад был ему — Мишке снова показалось, как тогда, когда его примяло пулеметом, что это — Матвей Никанорыч.

— Что Матвей Никанорыч, уехал? — спросил он. — Я вот уже третий раз не застаю его дома.

— Да, дружок, уехал, надолго… — доктор запнулся. — Навсегда.

— Как навсегда?

— Он разбился насмерть, — тихо сказал тот.

Мишка Волдырь, как сквозь сон, выслушал рассказ о том, как погиб летчик.

— Так он, значит, умер? — переспросил он, когда доктор кончил рассказывать, как упал на землю планер.

Натыкаясь на прохожих, зацепляясь ногами за обочины тротуаров, Мишка Волдырь брел домой.

Смеркалось.

Вдруг со звоном перед ним вырос трамвай. Мишка шарахнулся назад, трамвай прошел мимо.

На Тверской было тесно, яркие фонари резали глаза светом. Мишка свернул в переулок. Ему вспомнилось, как в последний день, когда уезжали на Кавказ, Матвей Никанорыч, высокий и рыжий, шагал между тюков и мешков с посудой и весело попыхивал своей коротенькой трубкой.

— Мишка! Волдырь! — окликнул кто-то парнишку.

Перед ним стоял Турхан, — чувашонок Турхан, — с пачкой газет в папке через плечо.

Мишка остановился, посмотрел на него стеклянными глазами, отстранил рукой и вдруг заплакал.

Турхан напрасно старался его успокоить. Он усадил его на ступеньки у чьих-то дверей, и Мишка долго плакал, вздрагивая всем телом.

Потом мальчики поговорили Турхан обещался прийти и побежал продавать свою Вечернюю Москву.

Когда Мишка пришел домой, в окнах уже было темно. Тетка Феня сердито проворчала что-то, открывая дверь; он тихонько проскользнул в спальню.

Все уже спали. Только Ерзунов лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок.

— Откуда так поздно? — спросил он.

— Из больницы. Матвей Никанорыч разбился, — с трудом сказал Мишка.

Когда ребята уснули, ночь уже подходила к концу, и серый сумрак вползал в окна.

Мой рассказ кончен. Мишка Волдырь устроил у себя в доме кружок юных авиаторов, и звено «Красный Планер» строит теперь модель аппарата, такого, на каком разбился Матвей Никанорыч.

Когда модель будет готова, ребята примутся за постройку настоящего, большого планера, Я не знаю, удастся ли им их работа, но в одном я уверен: кабанчики элеронов у нового планера будут достаточно крепки и не дадут поломки в воздухе.