Публикация А.д'Амелиа и В.Аллоя

В русской культуре конца прошлого -- начала нынешнего столетий Михаил Осипович Гершензон (1869-1925) занимает особое место. Будучи непререкаемым авторитетом в области истории литературной и общественной мысли, сам он, как мыслитель, остается по сути еще не открытым. Для исследователей он, прежде всего, автор "Исторических записок", "Образов прошлого", "Грибоедовской Москвы", "Мудрости Пушкина" и т.д. -- блестящий стилист, психолог, мастер художественно-философского портрета. Затем -- публикатор и редактор архивных материалов {См., напр., изданные под его редакцией ПИСЬМА А.И. ЭРТЕЛЯ (1909), ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ИВ. КИРЕЕВСКОГО в 2-х тт. (1911), СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ Н. НИКИТИНА (1912), СОЧИНЕНИЯ И ПИСЬМА И ЧААДАЕВА в 2-х тт. (1913), а также 6 тт. РУССКИХ ПРОПИЛЕИ (1915-1919) и НОВЫЕ ПРОПИЛЕИ (1923).}, вдумчивый текстолог, знаток исторического быта русской культуры. Наконец -- тонкий, изощренный переводчик {В переводе Гершензона вышли: ВСЕОБЩАЯ ИСТОРИЯ Лависса и Рамбо в 3-х тт.; ИСТОРИЯ ГРЕЦИИ Белоха в 2-х тт.; ОБРАЗОВАНИЕ Паульсена; МЕТОД В ИСТОРИИ ЛИТЕРАТУРЫ Лансона; ПЕТРАРКА (прозаические произведения) и др. книги.}. И лишь в последнюю очередь, да и то вскользь, упоминаются собственно философские работы Гершензона, что, по-видимому, должно подчеркнуть их несамостоятельность, вторичность в его наследии. Взгляды его обычно характеризуют одной фразой: "примыкал к философскому учению первых славянофилов" {См. статью А.Горнфельда в НОВОМ ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОМ СЛОВАРЕ. СПб, изд. Брокгауз-Ефрон, т. 13, с.345.}; развивал "вариант мистико-идеалистической философии" {См. статью Н.Пиксанова в БСЭ, под ред. Н.Бухарина, М.Покровского и др. М., 1929, т. 16, с.502.}; основывался "на идеях философского идеализма, /.../ интересовался исканиями религиозно-мистического характера, поисками иррационального начала в творчестве" {См. статью А.В. Белинкова в: КЛЭ, М., изд. "Советская энциклопедия", 1964, т.2, с.160-161.}. Либо не характеризуют вовсе, -- просто отсылая читателя к его книгам {См. предисловие М.Цявловского к кн.: М.О. Гершензон. ПИСЬМА К БРАТУ. ИЗБРАННЫЕ МЕСТА. М., 1927.}.

Интересно при этом, что у самого читателя имя Михаила Осиповича Гершензона ассоциируется прежде всего с "Перепиской из двух углов", в которой он выступает соавтором Вячеслава Иванова и развивает именно свои философские концепции. Но и здесь проявляется тот же парадокс: "Переписка из двух углов" -- книга для него в значительной мере случайная, создававшаяся в специфической обстановке, почти против воли самого Гершензона {См. письмо No 4 от 26 июня 1922 г. в настоящей публикации.}.

Даже у ближайших его друзей -- Вячеслава Иванова и Льва Шестова -- философская позиция Гершензона вызывает противоположные по смыслу возражения. Первый упрекает его в "обостренном чувстве непомерной тяготы влекомого нами культурного наследия", проистекающем "из переживания культуры не как живой сокровищницы даров, но как системы тончайших принуждений"; в том, что собеседник не мыслит "пребывания в культуре без существенного с нею слияния" и отказывается от нее, ибо "опротивела мумийная "культура", с ее неутоляющей жажды мудростью"; наконец, в забвении памяти человечества, которая собственно и есть культура. Вывод Иванова категоричен: "пуста свобода, украденная забвением. И не помнящие родства -- беглые рабы или вольноотпущенники, а не свободно-рожденные" {Вячеслав Иванов и М.О. Гершензон. ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ. Пг., "Алконост", 1921, с. 13, 20, 40, 57.}.

Лев Шестов, всю жизнь боровшийся с самоочевидностями, с принудительностью категорий разума, упрекает друга в отказе от этой борьбы, в сдаче на милость истины "мира сего", заменяющей личностное отношение к Богу "общечеловеческим". Сравнивая "Переписку из двух углов" и "Ключ веры", он с горечью заключает, что попытка вырваться за пределы этих истин Гершензону не удалась, и "все "религии, философские системы, знания, искусства и т.д.", память о которых так тяготила его душу и от которых он, слушая великолепные речи своего друга и товарища по здравнице, так страстно стремился освободиться, вновь приобрели власть над ним..." {Л.Шестов. О ВЕЧНОЙ КНИГЕ. -- УМОЗРЕНИЕ И ОТКРОВЕНИЕ. Париж, 1964, с.21.}

Если оба критика в чем-то и сходятся, то единственно в признании у оппонента "вопиющих противоречий", смешения понятий, отказа от диалектики и логики.

Между тем, Гершензона меньше всего можно обвинить в противоречивости и непоследовательности мышления. Ощутив разрыв между "логическим сознанием и чувственной личностью", он всю свою жизнь шел одним путем -- поиска органического единства, при котором направленному вовне сознанию "присущ характер личного дела, самосознания личности". Для такого "раскрывшегося сознания нестерпимо созерцать хаос, оно должно искать единства в мире, которое есть не что иное, как единство собственной личности" {М.О. Гершензон. ТВОРЧЕСКОЕ САМОСОЗНАНИЕ. -- В кн.: ВЕХИ. Сборник статей о русской интеллигенции. 2-е изд. М., 1909, с.73, 76.}. Бесконечность внутреннего мира обусловливает для него связь с миром внешним, и только через нее, через открытие в себе Образа Божьего, осуществляется полнота внешнего "культурного" делания. "Когда сознание обращено внутрь, когда оно работает над личностью, -- оно здесь, в ежеминутном соприкосновении с иррациональными элементами духа, непрерывно общается с мировой сущностью, ибо через все личные воли циркулирует единая космическая воля; и тогда оно по необходимости мистично, т.е. религиозно" {Там же, с.82.}.

Эти слова написаны за тринадцать лет до "Переписки из двух углов" и "Ключа веры". Проблема, сформулированная по отношению к русской интеллигенции в "Вехах", еще полнее раскрывается в "Тройственном образе совершенства" {М., 1918. Все цитаты из книги приводятся в дальнейшем по этому изданию.}, -- книге, которую можно назвать философским кредо Гершензона.

Мир един изначально, в нем все существует как личность, в нем "нет материи и духа, но вся материя духовна и все духовное воплощено; беспредельность действует только через предельное, и всякое проявление предельности исходит из беспредельности" (с.88). Трагизм человеческой судьбы определяется, по Гершензону, тем, что "человек поставлен в необходимость примирять два противопложных начала. Пока личность целостна, она неизбежно воспринимает и всякое другое создание как целостное, как личность, и потому встречает неодолимую преграду в личных волях всего, что ее окружает" (с.75). Расширение вовне -- и есть, в сущности, культура. Ее единственный метод -- отвлечение, и "отвлечением она не может не шириться, и потому неизбежно разлагает все уцелевшее в личности" (с.75), обезличивая ее, превращая уже не в субъект, но в объект культуры, в орудие ее бесконечной экспансии. Предел отвлечения -- число, одновременно означающее для Гершензона смерть личности.

Полярная противоположность культуры -- любовь, "потому что любить значит как раз целостно воспринимать чужую личность. Любовь /.../ одна дает человеку полное самопознание, тогда как творчество учит нас знать себя только частично; а познавать себя значит познавать свой образ совершенства" (с.75). "Любовь есть полнота жизни, реальное согласование противоречий: в пределе беспредельность, в двойственности единство, покой в движении и свет во тьме" (с. 100). "Острие любви направлено против отвлечения и орудийности, разрушающих личность любимого; а ее положительное хотение -- чтобы любимый осуществлял свой образ совершенства" (с.79).

Этот образ совершенства, "огненный центр" личности, существует в каждой человеческой душе, "тожественный у всех, и люди разнятся друг от друга только размерами его освещенной части. /.../ Поскольку человек ощущает его целиком, единый образ воспринимается им в трех видах: как образ своего лучшего "я", как образ лучшего мира и как образ своего лучшего положения в мире" (с.24). Гармония этих восприятий определяет и органичность человеческого бытия, и органичность культуры. "Нам даны три обители: первая -- чистое бытие или бытие личности в ней самой, в ее тройственном образе совершенства. Здесь нет раздельности. Вторая -- действенное бытие, где единство насыщено раздельностью. В каждом действии человек смешивает лицо и число -- и сам выбирает пропорцию. Третья -- смерть, царство Числа, где в ровном мертвенном свете все раздельно и все -- вражда" (с. 100).

В "Переписке из двух углов" Гершензон говорит в сущности о той же гармонии -- в приложении к творческой деятельности человека. Он отнюдь не отказывается от культуры, как упрекает его Вячеслав Иванов. "Разве я не сын ее? Не блудный сын, как вы думаете, а, что тяжелее, сын блудной матери. /.../ Я вовсе не хочу вернуть человечество к мировоззрению и быту фиджийцев, отнюдь не хочу разучиться грамоте и изгнать муз /.../" { ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ, с.31.}. Отвращает его лишь музей, пантеон, кладбище культуры. "Речь идет о динамичности познанной истины, об ее инициативности в духе. /.../ Объективная истина реально существует только как путь, как направление, но ее нет, как законченной данности, которую можно и должно усвоить себе. В "посвящениях отцов" драгоценно не содержание их, потому что содержание всякой познанной человеком истины условно, а постольку ложно и бренно: драгоценна только их методология" {Там же, с. 33.}.

При утрате динамичности память мертвеет, инициации превращаются в мумии и фетиши. Это и есть для Гершензона "культура числа" -- мертвое скопище раздробленных вещей, идей, систем, усвоенных без разбора и без потребности души, засоряющих ее и отвлечением подчиняющих себе разум, подобно "гуттаперчевым воротничкам, зонтам, калошам и часам, которые надевает на себя, выменяв у европейца, голый негр в дебрях Африки" {Там же, с. 18.}. Именно такая культура неприемлема для Гершензона. Но ведь то же самое говорил он и в "Тройственном образе совершенства": "Дикий не знает Числа, и потому не умеет, мы знаем закономерность безличных природных рядов, но забыли Лицо -- и потому все умеем, но творим без смысла и разумения" (с.86).

Спасением от разорванности, от числа -- для Гершензона по-прежнему остается согласование противоречий, исполнение обоих законов: познания ( = культуры) и любви ( = оживления личности), другими словами -- не свобода от умозрения, но свобода самого умозрения. "Исходная же точка, к которой все должно вернуться, -- личность. Она вместит в себя всю нажитую полноту /.../ вера снова сделается простою и личною, труд -- веселым личным творчеством, собственность -- интимным общением с вещью; но и вера, и труд, и собственность будут в личности непреложны и святы, а вовне безмерно обогащены, как из зерна проросший колос. Задача состоит в том, чтобы личное стало опять совершенно личным, и однако переживалось как всеобщее; чтобы человек знал во всяком своем проявлении, как Мария, заодно и свое дитя, и Бога" { ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ, с.38.}. Эта же мысль выражена и в "Ключе веры", но уже в применении к истории, которую Гершензон видит как "двойственное постижение [человеком] мира -- как внеположной данности и вместе с тем как имманентного себе образа" {М.О. Гершензон. КЛЮЧ ВЕРЫ. М., "Эпоха", 1922, с.90.}, т.е. по существу как постижение единого Бога. "В своем законченном виде Бог единобожия совмещает в себе три сущности или три смысла: образ мира, познаваемого как единство действующих в мире сил и вместе как закономерная объективация человеческого духа" {Там же, с.91.}. "Бог и человек не два отдельных существа, но Бог -- чистейшая и реальнейшая сущность человеческого духа" {Там же, с. 103.} -- тот самый образ совершенства, что составляет огненный центр личности. И потому "ключ всех земных дел -- в душе человека; история всецело определяется состоянием души человеческой, здорова ли она, живет ли по своему закону или нет, -- а это значит: цел ли в ней или выпал из нее ее главный стержень -- вера в истинного Бога" {Там же, с.71.}. Таким образом, ключом веры для Гершензона является "мысль о космически-правильном поведении человека, как непреложном условии его благоденствия" {Там же, с. 118.}, другими словами -- стремление к тому самому гармоническому бытию, когда личность вмещает всю полноту познания и любви. Религия -- лишь "методология такой правильной, благополучной жизни" {Там же.}.

* * *

В споре между Афинами и Иерусалимом, между дионисийским витийством Иванова и библейским неистовством Шестова -- Гершензон оказывается далек от обоих полюсов. Ему чуждо ивановское упоение, "пенье зажмурив глаза" {См. письмо No 4 от 26 июня 1922 г. в настоящей публикации.}, убежденность, что "довольно выйти в дорогу, найти тропу; остальное приложится само собой" {ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ, с.22.}. Не прикладывается ничего -- это Гершензон сказал еще в "Вехах". Истина дается лишь трудом, постоянным мучительным поиском, вырастает из человеческой истории, из ежедневной, практической жизни духа. Здесь Гершензон гораздо ближе к Шестову. Не потому ли Иванов упрекает его в плоскостном понимании культуры, а Шестова считает "трагическим и живучим могильщиком", всю жизнь свою пишущим один длинный и сложный трактат о духовном оскудении и тщете умозрений. Но и в этой близости есть своя черта. Там, где Иванов готов восставить вертикаль из "любого угла", лежащего на поверхности любой культуры, и воспарить; там, где Шестов, словно ветхозаветный Иов, ведет безнадежную тяжбу с человеческим разумом и Богом, -- там Гершензон ищет ответа в себе, в глубинах человеческой личности, оставаясь на земле и одновременно открывая в душе связь с небом, с беспредельным, с мировой божественной сущностью. Можно было бы сказать, что в споре Афин и Иерусалима Гершензона тянет к последнему, но к Иерусалиму преображенному, тому, где Мария знает "заодно и свое дитя и Бога".

Близость к Шестову и одновременно та грань, что отделяет Гершензона от шестовской мысли, еще более выпукло проявляется в письмах. "Твои статьи говорят только "нет" людской мысли /.../ по самому существу твоего мировоззрения, оно не ищет положительной формулы, -- оно может в словах только отрицать истинность всякой оформленной истины, говорить ей "нет", а не самой установлять свою оформленную истину" {См. письмо No 4 от 26 июня 1922 г. в настоящей публикации.}. "В общем твоя установка мне в высшей степени близка, но что-то не позволяет мне перейти на твой берег: меня удерживает на этом -- если не ошибаюсь -- конкретность моего зрения и чувства, т.е. страстное восприятие всего земного, человеческого, и сердечное участие в нем. Это земное можно улучшить только по старому способу; история не случайно выработала эти методы познания, эти идеи и идеалы; трехмерное пространство -- иллюзия, но мы в нем живем и наши органы познания суть органы познания трехмерного пространства; значит, кто действует или хотя бы только следит за действиями, должен мыслить мир трехмерным. От этого я не могу отрешиться; но твоя заслуга, как Эйнштейна, та, что ты учишь видеть условность трехмерного мировоззрения. Есть великое освобождение в том, чтобы знать, что этот берег -- не вся земля, что это именно берег, наш, человеческий берег, -- а за ним есть безбрежное море, и по ту сторону его -- иной, твой берег -- четырехмерный, зыбкий мир чуда. И не только умственное освобождение: это знание многому учит и в земных делах. Этот "корректив" оттуда сюда я, кажется, твердо усвоил, отчасти из опыта последних лет, отчасти из Ветхого Завета, отчасти от тебя" {См. письмо No 12 от 27 февраля 1923 г.}.

Упоминание "опыта последних лет" чрезвычайно существенно для понимания поздних работ Гершензона, его общественной и человеческой эволюции. Шестов покинул Москву в начале 1918 г., в январе 1920 эвакуировался из России, в Париже обосновался с начала 1921. Гершензон провел все это время в Москве. Таким образом, речь идет о годах военного коммунизма и гражданской войны, о развале не одного лишь устоявшегося быта, но крушении всех жизненных связей: дружеских, профессиональных, мировоззренческих. Объясняя другу свою жизнь, Гершензон пишет: "Я страдал лично, страдал за бесчисленные чужие страдания, которые были кругом, -- и думал про себя молча. /.../ Весь физический ужас нашей революции я чувствую наверное не меньше тебя, уже потому, что я его видел в большем количестве, -- я разумею кровь, всяческое насилие и пр. /.../ Самое трудное в России для меня было теперь, т.е. в последнее время, кроме личных трудностей и лишений, -- две вещи: во-первых, воспоминание о предыдущих 4 годах, воспоминание о том, как ужасно я и моя семья жили, и воспоминание о многих чужих ужасающих страданиях, которое за эти годы легло на мою душу тяжелой ношей на всю жизнь; во-вторых, что власть, всякая, делает свое дело всегда с кровью, -- но раньше (и в Европе) она работала за ширмами, теперь она у нас вся на виду, -- колоссальная разница! -- Жизнь почти невыносима, когда изо дня в день видишь, как она стряпает свою стряпню. А нынешняя русская власть к тому же -- из властей власть: сущность власти как закона беспощадного, отрицающего личность, -- и неизменный во все века спутник -- вырождение закона в произвол отдельных персонажей власти, -- в ней выражены ярче, чем где-либо. И все это у тебя постоянно на глазах; вот что очень страшно" {См. письмо No 8 от 7 декабря 1922 г.}. "/.../ когда впервые сам и на ближних познаешь подлинно Голод, тогда сам собой пропадает интерес к "истории литературы", -- и Холод, и когда кругом муки еще горшие, и смерть от них. Я и теперь люблю "историю литературы", но только отвел ей место, где ей следует быть, да и наполняю ее другим содержанием. По твоему примеру, и я не грешил пером, -- напротив, стал много строже прежнего: ничего не писал и не пишу сколько-нибудь безразличного, чего можно бы и не написать, пишу только обязательное для меня..." {См. письмо No 3 от 23 апреля 1922 г.}.

Другим мучительным опытом этих лет было одиночество, духовный вакуум, в котором очутился Гершензон после высылки или отъезда близких ему людей. "Ты спрашиваешь о друзьях; старых друзей нет -- "иных уж нет, а те далече"; из знакомых старые и больше новые, но именно знакомства, которые не греют, так сказать, "души ничуть не шевелят"; а в общем одиноко. Не скажу, чтобы молодое поколение было плохо; напротив, в старом, в наших сверстниках, обнаружилось за эти годы много непривлекательного; молодые чище, менее практичны, менее корыстны. Зато в молодых преобладают формальные интересы, не идейные или нравственные; на первом плане -- т.наз. "научность", затем эрудиция; если теория литературы, то работает над изучением ассонансов, или рифмы, или ритма прозы у Тургенева, и т.п., и дела ему нет до поэзии самой. Это мне скучно; все головастики" {См. письмо No 23 от 29 марта 1924 г.}.

Иногда одиночество это прорывается настоящим криком отчаяния: "Зачем ты сидишь в Париже? зачем тебя здесь нет?" {См. письмо No 21 от 15 февраля 1924 г.} или: "Я начал думать, о чем хотел бы написать, думал о многом, обо всем, -- и вот теперь, очнувшись, взялся за перо, чтобы написать, что ничего не напишу, потому что написать невозможно. А как мне жаль этого! -- до боли. Если бы не сентиментальный тон, я мог бы вполне повторить те четыре стиха, которые Татьяна пишет Онегину: "Вообрази", и т.д. ..." {См. письмо No 29 от 28 октября 1924 г.}

Гершензона и Шестова связывали двадцатилетние отношения, с начала 1910-х годов переросшие в глубокую интимную дружбу. Их сближало все: мировоззренческие и нравственные оценки, самоощущение в лоне русской культуры, наконец, похожесть личных судеб и жизненных ситуаций. Поэтому письма Гершензона отличаются той степенью искренности, открытости, душевной обнаженности, с которой можно обращаться лишь к человеку родному, "своему". Однако они представляют исключительный интерес не только тем, что раскрывают отношения двух мыслителей или помогают лучше понять внутренний мир Гершензона, движение его души и мысли. В них пульсирует то "страстное восприятие всего земного, человеческого, и сердечное участие в нем", -- в которых он признается другу. Несмотря на внешнюю бедность событиями, на замкнутую жизнь тех лет, письма Гершензона заключают громадный историко-культурный материал. Из них возникает пореволюционная Москва, с ее бытом, нищетой, холодом, но и с ее духовной жизнью, спорами, кружками, дружеским участием и взаимопомощью людей науки и искусства {М.О. Гершензон был одним из организаторов и первым председателем Союза Писателей, который занимался поисками средств для нуждавшихся литераторов в самые тяжелые годы гражданской войны. См. об этом, в частности: В.Ф. Ходасевич. ГЕРШЕНЗОН. -- В его кн. НЕКРОПОЛЬ. Брюссель, "Петрополис", 1939, с. 141-157.}. Наконец в них -- десятки портретов окружающих людей, зарисовок характеров и событий, сделанных рукой тонкого психолога, мягкого и мудрого наблюдателя. Эта ровная мягкость и особое, не просто серьезное, а поистине целомудренное отношение к слову -- создают полное доверие к тексту, ощущение его абсолютной правдивости: так было...

* * *

Эпистолярное наследие М.О. Гершензона огромно. По свидетельству М.Цявловского, в архиве писателя (в настоящее время находится в ЦГАЛИ) только писем матери и брату -- больше четырех тысяч {См. предисловие к кн.: М.О. Гершензон. ПИСЬМА К БРАТУ. ИЗБРАННЫЕ МЕСТА. М., 1927, c.VI.}. К сожалению, до сегодняшнего дня лишь ничтожная их часть дошла до читателя. В настоящую публикацию входит 30 писем Гершензона Льву Шестову за период с июля 1920 г. по февраль 1925 г. Последнее написано всего за пять дней до смерти отправителя. Все они хранятся в архиве Л.Шестова в библиотеке Сорбонны.

Пользуемся случаем выразить признательность Н.Л. Барановой-Шестовой, предоставившей нам копии текстов для публикации, и Д.В. Иванову -- за помощь и советы при составлении примечаний.