Снег скрипит под нашими ногами.
– Ну, и полетец будет сегодня! – ворчит Энгман. – Три часа при этом собачьем холоде на высоте 4000 метров!… Брр!…
Машина стоит уже перед ангаром. Только вода еще не налита. Помощник механика, как раз, несет ее в двух дымящихся кувшинах. Пока он наливает кипяток, мы одеваемся.
У нас вид полярных путешественников: подбитые ватой брюки, меховые сапоги выше колен, кожаная куртка, толстый шарф, меховые шапка и жилет, пробковый шлем…
А в придачу, лица смазаны густым жиром. Только губы и глаза остаются свободными.
Ну, теперь все в порядке!
Когда я осматриваю себя в зеркале, меня разбирает смех. Для поцелуя я не слишком-то аппетитен!…
Я грузно топаю своими слоновидными ногами и взбираюсь на свое место в кабине. Энгман приводит в действие мотор. От холода я высоко поднимаю плечи… Ну, и температура, чтобы чорт ее побрал!…
Ветер от пропеллера свистит, стонет и гонит кверху хрустальные снежинки, несущиеся от него в бешеном круговом танце.
Я прячусь с головой в корпус самолета… Все было бы хорошо, если бы не этот собачий холод!…
Мы катимся к концу длинной дороги, с которой дежурные по аэродрому сгребли в утренней мгле лопатами снег. Я надеваю себе на глаза очки, – специальные зимние очки, с двумя висящими кожаными щитками, которые должны оберегать от холода нос и щеки. В рот я беру конец шарфа…
Вперед!
Вот уже полчаса, как мы в пути…
Боже, какой лютый мороз! Сквозной ветер то и дело врывается через отверстие для бомб и накидывается на меня, как бешеная собака.
Чорт его знает, как это он ухитряется пролезать сквозь кожаную куртку и мое сложное одеяние! Я чувствую, что мало-по-малу коченею. Начинается это с пальцев ног, потом .холод медленно доползает до колен и, наконец, доходит до того, что все мое туловище, до самых рук, становится нечувствительным. Я усиленно разминаю пальцы, чтобы не отморозить их.
Потом я скольжу взад и вперед на моем подъемном сидении и хлопаю себя по бедрам кулаками, пока не согреваюсь.
Но при этом теплое дыхание моего рта попало под кожаные щитки очков и покрыло инеем их холодные стекла. И вот я должен снять очки и отверткой соскабливать с них лед.
Ну, и полетец! Энгман был прав…
* * *
Мы летим над окопами…
Первый снаряд зенитного орудия ложится довольно близко от нас. Я злобно смеюсь. Приятный денек, нечего сказать!…
Впрочем удачно ложащиеся гранаты, от которых гудит в ушах, и шрапнельные стаканы, свистящие уже совсем близко от корпуса аппарата, имеют и свою хорошую сторону. Ибо, – как это ни странно, – холод, проникнувший в мою горячую кровь и готовый прогрызть мое мясо до костей, вдруг уходит из-под моей кожаной куртки. Даже больше того. Один раз, мне словно кипятком облило спину…
Но, вот, мы выбираемся из сферы действия зенитных орудий, и холод снова проникает в мое тело… Я встаю, осторожно топаю ногами и хлопаю себя руками но туловищу… Это помогает, хотя на очень короткое время. При этом я смотрю направо и налево, чтобы не прерывать свои наблюдения. Потом я перегибаюсь через борт и ищу в пространстве неприятельских летчиков. Но их нет: куда их понесет в эту чортову погоду… Я вижу на железнодорожной линии серебристо-белую и резко-очерченную в морозном воздухе дымовую завесу. Руками в двойных перчатках я вытаскиваю кое-как карандаш из кожаного футляра, зажимаю его между пальцами, как длинную сигару, и царапаю им на карте. Затем я опять переступаю с ноги на ногу, хлопаю руками и прижимаю уши к голове…
Вокзал в Сероне. Мне надо его сфотографировать. С трудом я вытаскиваю камеру из гнезда. Она заряжена. Остается только поднять штору у кассеты. Но как это сделать? Моими медвежьими лапами мне никак не ухватить маленькое кольцо. Я быстро отрываю зубами кнопки на правой перчатке, зажимаю руку между коленями и срываю обе перчатки – меховую и шелковую. Потом я перегибаюсь через борт и делаю – снимок. Это отнимает у меня не больше трех секунд. Но снова опустить штору кассеты у меня уже не хватает сил… Рука окоченела, как ледяная сосулька. Я отодвигаю камеру в сторону и растираю свои скрюченные, совсем посиневшие пальцы между коленями. Но это помогает мало… Тогда я отпускаю конец шарфа, который крепко держал зубами, и стараюсь теплым дыханием снова согреть руку…
Вдруг я испуганно вздрагиваю.
Тррах! тррах!
Гранатный огонь! Я быстро оглядываюсь в воздухе и перегибаюсь через борт, – нигде не видно дыма от разрыва. Странно! Вот опять: тррах! И совсем близко…
Внезапно я начинаю смеяться… Ну, и глуп же я! Да. ведь это не орудийные выстрелы, а просто конец шарфа, который я держал во рту! Он намок от моего дыхания и на морозном воздухе моментально обледенел. Ветер от пропеллера стал раскачивать его затвердевший конец и ударять им по моему пробковому шлему с такой силой, что меня оглушало точно огнем зенитных орудий…
Я вдуваю жизнь в мою окоченевшую правую руку. Постепенно кровь в ней согревается… Я быстро надеваю перчатку, чтобы холод снова не въелся мне в пальцы. Поток я опять захватываю зубами конец шарфа, достаю камеру – и опускаю, наконец, штору кассеты.
* * *
Я делаю еще пять снимков. Едва покончив с последним, я замечаю вдруг в поле моего зрения, далеко подо мною, что-то блестящее. Я впиваюсь глазами в подозрительный предмет. Ага!… Француз… Биплан Спада.[5]
Только этого недоставало!
И удивительное дело! – я снова переживаю самообман. Вместо холода, теплая волна разливается по всему моему телу…
В одно мгновение я поворачиваю пулемет. Но что это? Противник, по-видимому, еще не желает встречи с нами: он летит дальше, в противоположном направлении… Впрочем, нет… Он делает вдруг крутой вираж и оказывается на одинаковой с нами высоте… Потом поднимается выше и летит на нас. Между нами расстояние в высоту около 800 метров: значит, надо выждать, пока он подлетит ближе. Стрелять, немедленно было бы лишь бесцельной тратой патронов.
Я навожу пулемет на Спаду. Он находится как раз на пересечении нитей моего прицела, – значит, в 400 метрах. Он все еще не стреляет. Верно, думает застать нас врасплох… Посмотрим!…
«Так-так-так-так!» – трещит ему навстречу мой град пуль. Он невольно делает легкий вираж. Теперь мне удобно опять прицелиться в него. Я нажимаю спуск, – но выстрела нет…
Заряд застрял… Я быстро заряжаю опять и натягиваю ленту. А с противоположной стороны уже несутся веером пули. Энгман делает быстрые и крутые виражи, чтобы затруднить противнику прицел.
В это мгновенье я вижу, что мне удобно стрелять в француза… «Так-так-так!… » Три выстрела – стоп! Опять заело! Рычажок поднят кверху и не откинут назад.
Я тотчас же смекаю, в чем дело. Бросаю взгляд на ленту: ну, да, конечно! Она замерзла и висит как твердая доска, вместо того, чтобы упруго входить в отверстие…
Я еще раз откидываю назад рычажок и подтягиваю ленту…
Шесть, семь, восемь выстрелов – и опять задержка! А между тем, таканье француза, который придвигается все ближе, болезненно поражает мой слух…
Уф! Наконец-то я наладил свой пулемет! Я закатываю врагу двадцать выстрелов подряд. На это он делает несколько легких виражей и снова нависает над нами… Я опять начинаю стрелять…
Так!…
На этот раз я выжимаю только один выстрел. С ума сойти! К счастью, Энгман быстро схватывает положение и производит дьявольские повороты во все стороны. И спасает нас, ибо француз ни разу не попадает в наш самолет. Я крепко держусь правой ногой за железную подставку сиденья, чтобы меня не вышвырнуло при крутых виражах, и указываю Энгману в зеркале: домой!
Я пробую отвести назад рычажок, чтобы устранить задержку пуль. Не помогает… Тогда я быстро сдергиваю перчатку с правой руки и пробую еще раз. Я срываю себе при этом кожу, но зато рычажок отходит, и я получаю возможность влепить вновь приблизившемуся Спаде несколько выстрелов. Тут, француз, наконец, недоумевает. Он уже полагал, что раз пули застревают у меня в пулемете, победа окажется легкой. А тут мой «стрекотун» опять затакал… Неприятельский самолет делает резкий вираж вправо и быстро улетает…
Мне это приятно, ибо в то же мгновенье моя пуля опять застряла… в восьмой раз!
Когда, после возвращения, я снял с лица, перед зеркалом, лежавший на нем толстый слой жира, то под ним показалась дышавшая здоровьем физиономия…
«Ну, слава богу, – подумал я, – кажется, ничего не отморозил…
Но уже после обеда лицо мое пылало, как красный мак. А когда я пошел ужинать, то имел вид цветущей весенней розы: мой подбородок и обе щеки были все-таки отморожены…
У нас, на фронте, кто получает, повреждение, подвергается насмешкам… Таков обычай…
Когда я вошел в столовую, надо мной начали потешаться. Все решительно: от начальника авио-отряда до маленького Германа, которого за два дня до того произвели в лейтенанты.
– Если бы я был вашим командиром, я возбудил бы против вас преследование за самоувечье, – съязвил один из летчиков.
А начальник отряда отвернулся от меня и, с притворным сожалением, произнес:
– Да, красавцем вас назвать нельзя.
Вот и вся благодарность за труды и страдания!…