Во время ссылки

В Митаву я приехал в 8 часов утра и остановился в доме моего друга Дершау, так как мой был еще занят бароном Корфом, хотя срок найма уже истекал.

Прежде всего я написал письмо губернатору Ламсдорфу, чтобы поставить его в известность о своем приезде и извиниться, что по болезни не могу сделать ему визита. Он велел передать мне устно, что моя невзгода его очень огорчает и что он скоро сделает мне визит. И действительно он приехал ко мне, завязался длинный разговор, во время которого мы обнаружили и взаимное доверие, и одинаковое взаимное уважение. Я показал ему подлинный документ о моей отставке и он удостоверился, что император вовсе не заклеймил меня своею немилостью и что я принадлежу, следовательно, к числу тех, которые могут спокойно проживать в губернии. Этот визит был мне очень полезен и мало-помалу за ним перебывал у меня весь город.

Пробыв несколько дней у себя в кругу родственников и знакомых, я решился наконец выйти. Прежде всего я посетил губернатора и спросил его, не считает ли он нужным, чтобы я представился королю Людовику XVIII, к которому император относился в то время, как нельзя лучше. Он заставил его сложить с себя имя графа Де Лилль, принять королевский титул, окружить себя своей гвардией и принимать королевские почести. Ламсдорф был того же мнения, как и я. Решено было, что он представит меня на следующий день.

В воскресенье я отправился в замок, где я впервые увидел несчастного Людовика XVIII. Пройдя через последнюю приемную я встретил двух старых рыцарей св. Людовика со шпагами в руках, стоящих на часах. Когда мы вступили во внутренние покои, губернатор представил меня камергеру герцогу Де Вилькиер. Его рост — немного более высокий, чем у карлика соответствовал размерам его ума. Впрочем он был учтив и прямодушен. Через минуту появился Людовик XVIII и я должен сознаться, что этот государь внушал мне живейший интерес. Он хорошо говорит, обладает хорошими познаниями в римской, французской, итальянской и английской литературах. Память у него удивительная. Географию он знает, как никто. Менее понравился мне герцог Ангулемский, который имел смущенный вид и не умел сказать самой простой вещи, хотя, по-видимому, у него и не было недостатка в веселости. Герцог Де Берри отличался военной осанкой и держал себя без принуждения и без чопорности. Мне показалось, что король предпочитает его своему старшему сыну.

Самым лучшим при этом бедном дворе показался мне сначала гр. Аварэ. Он спас Людовика XVIII и любил его страстно.

Граф Сен-При вместе с холодным высокомерием сохранил прежние манеры и претензии министра из Версаля и потому в Митаве был совсем не ко двору. Все окружавшие Людовика XVIII ненавидели его и открыто высказывали ему свое презрение. Да и сам король, как кажется, больше боялся, чем любил его.

Герцог Граммон показался мне прекрасным человеком с военной выправкой, герцог же Де-Флери мне не понравился своей легкомысленной манерой держаться. Несчастья его родины и его семьи, казалось, так мало занимают его, что подобное легкомыслие восстановило меня против него. Впоследствии я никогда не мог отделаться от этого первого впечатления.

Меня пригласили к столу и посадили рядом с герцогом Ангулемским, который отделял меня от короля. Против меня сидел старый кардинал Монморанси, который приводил меня в изумление своей звучной фамилией и крепостью своего желудка: он не ел, а жрал. Так как он был очень глух, то я не обращался к нему.

Лицо виконта д’Агу сразу же свидетельствовало о благородной и чувствительной душе. И это действительно так и было, в чем я имел случай убедиться позднее.

Беседа короля касалась разнообразных предметов и текла беспрерывна. После обеда он говорил о несчастной судьбе своего брата Людовика XVI. Он, видимо, растрогался и вынул из кармана последнюю записку, которую ему написала из Темпля королева.

— Из «Journal dе Clèry» вы можете узнать печальные подробности, барон, — прибавил он.

— Прошу извинения Вашего Величества, я не знаю такого журнала.

Обратившись к какому-то высокому аббату, король поручил ему дать мне «Journal dе Clèry».

— Не премину, Ваше Величество, — отвечал аббат Мари (ибо так его называл король) и прибавил: «Это был учитель герцога Ангулемского».

Людовик XVIII показывал мне также печать Франции, которую постоянно носил с собою его несчастный брат и в волнении сказал: «В мои руки она попала чудом и я придаю ей огромное значение».

Рассказ короля глубоко тронул меня. Заметив это, он сказал мне: «Я раздираю ваше чувствительное сердце: сообразите теперь, что должен был вынести я».

Его глаза наполнились слезами, он отвернулся и отошел к окну.

Какая философская поучительность для меня! «Как, думал я про себя, удаляясь из замка, мог я позволить себе сегодня утром роптать на мою судьбу, в то время как этот несчастный король изгнан из отечества, где его предки царствовали со славою почти тысячу лет, и теперь пользуется благодеянием государя, который так обидчив, непостоянен и неустойчив»!

Герцогиня Гише пригласила меня к себе на чай в 8 часов вечера. Сильно переменившись с 1785 г., когда я: встречался с нею в Версали, она имела однако здоровый вид и была еще привлекательна. Ее миленькая четырнадцатилетняя дочь не делала ее старше: мне даже казалось, что мать выигрывает при сравнении между ними. Чай подавали в фаянсовой посуде, самовар был медный, словом все указывало на недостаток средств, только грации не испугались нищеты и еще более усиливали привлекательность.

Через минуту появился и герцог Ангулемский с своим братом, герцогом Беррийским. Вечер провели очень, приятно. Герцогиня спела одну итальянскую арию, которая, впрочем, не повеселила меня. После этого она превосходно исполнила несколько французских романсов. Французское общество всегда притягивало меня к себе: можно себе представить мое счастье, когда я встретил в Митаве такое количество во многих отношениях интересных лиц.

Если в глазах благородных людей несчастье дает право на почетное место, то тем, кто сам только что претерпел несправедливость, несчастье другого придает только особую силу. При таком настроении каждый француз был для меня существом священным, и мне казалось, что настроение их вполне согласуется с моим собственным.

Большинство этих господ очень скоро отдали мне визит и прислали мне свои визитные карточки, за исключением аббата Мари, который принес мне «Journal de Clèry». Я был в восторге от этого аббата. Мы проболтали с ним около часу и когда расстались, то нам показалось, что мы давным давно знали друг друга.

Аббат Мари в разговоре проявлял и образованность, и пылкость. Он любил Бурбонов до обожания и со всей: присущей ему силой воображения всей душой ушел в политические замыслы, имевшие целью возвести на трон Людовика XVIII. Наш петербургский двор он знал превосходно: все анекдоты были ему известны, известна ему оказалась и моя история со всеми подробностями постигшей меня невзгоды.

На другой день я отдал ему визит и мы провели вместе около двух часов. Взаимное доверие росло и я только удивлялся, как хорошо он знал о Валене, Безбородко и о других влиятельных лицах. Так как он был доверенным лицом Людовика XVIII, то я не сомневался, что король прекрасно осведомлен о всем. В следующий вторник по несколько случайно брошенным королем словам я догадался, что он знает о нашем разговоре. Это обстоятельство установило идейную связь между мною и королем, которую понимал только аббат Мари.

Намереваясь как можно приятнее провести свое уединение в Курляндии, я принялся устраивать свой дом, в котором думал пользоваться дружеским обществом моих милых французов. В октябре стали давать себя знать морозы и я позаботился об отоплении дома. Я уже мечтал о том, как радостно свижусь я с моей женой, которая должна была скоро приехать, и сидел однажды за чтением моего дорогого Жан-Жака, как мне доложили о приезде губернатора Ламсдорфа.

Он был бледен и смущен. Я думал, что он болен и выказал по отношению к нему, свою заботливость, попеняв ему, что при своем слабом здоровье он в такой мороз выходит из дома.

— Не в том дело, — заговорил он со смущенным и деланным выражением лица, — мое здоровье не так плохо. Но я очень расстроен. Моя должность становится для меня невыносимой. Ужасно неприятно, когда приходится исполнять только одни неприятные поручения.

Эти слова бросили для меня луч света и, вообразив самое худшее, я спросил:

— Меня ждет фельдъегерь в кибитке? Куда он должен меня отвести?

— Дело не так плохо, но император приказал вам немедленно выехать из Митавы и до нового распоряжения остановиться в вашем имении.

Я прочел предъявленную мне бумагу, в которой было сказано только то, что Ламсдорф передал мне на словах.

— Что же я такое сделал, — воскликнул я, — за что меня можно наказать ссылкой?

— Не знаю. Может быть, вы что-нибудь написали?

— Можете ли вы думать нечто подобное о человеке, который долго служил в Петербурге?

— В таком случае нужно предполагать, что на вас взведена какая-нибудь клевета отсюда. Если рассчитать время отправки фельдъегеря из Петербурга, то окажется, что он был послан спустя час или два после прибытия почты из Митавы.

Поговорив еще несколько минут по поводу этого непонятного наказания, губернатор поднялся и сказал:

— Вы знаете, что приказы императора должны исполняться в 24 часа. Не скрою от вас, что фельдъегерю приказано возвращаться обратно только тогда, когда он убедиться, что вы покинули уже Митаву.

Я вынул часы.

— Теперь четыре. Даю вам слово, что завтра раньше четырех часов я остановлюсь перед вашим подъездом в моем нагруженном чемоданами экипаже, чтобы попрощаться с вами. Вы можете приказать фельдъегерю сопровождать меня, пока я не выеду за пределы города.

Достойный Ламсдорф был глубоко тронут Он сильно боялся впечатления, которое может ссылка произвести на мою жену. Каждый невинный человек поймет мое положение. Легко сказать: невинность дает покой. Конечно это верно в смысле сознания своей правоты, но это не предохраняет от ударов, которые невозможно предвидеть.

Вся кровь бушевала во мне против низкого клеветника. Большими шагами ходил я по своей милой зале, которую предстояло покинуть, чтобы, может быть, умереть в изгнании, которое каждую минуту становилось все тягостнее и суровее. В самом деле, если меня могли без всякой причины выслать из города, то могли меня и арестовать в моем имении и даже перевести отсюда в крепость.

Я попросил зайти ко мне одного из моих друзей, чтобы сделать некоторые приготовления к моему отъезду и через него устроиться с моей корреспонденцией. К счастью мое имение находилось всего в полутора верстах от Митавы, вследствие чего я мог обеспечить за собою надежные и мало заметные способы для доставки мне корреспонденции.

Часть ночи я провел в приготовлениях к новому переселению и рано утром сообщил моим сестрам о происшедшей в моей судьбе перемене. Они вызвались провести со мною недели две в месте моей ссылки. Старшая со мною пожелала отправиться вместе со мною.

Мне было очень жаль, что моя жена еще не приехала. Мне посоветовали послать ей кого-нибудь навстречу, чтобы подготовить ее. Но так как это средство казалось мне не особенно удобным, то я решился ждать ее до 3 часов.

К счастью она приехала между 2 и 3 часами и чрезвычайно удивилась, видя, что мой экипаж нагружен чемоданами и, видимо, приготовился к отправлению в дальний путь.

— Я уезжаю в Бранденбург, — сказал я ей, — чтобы снова приняться за это имение. Управляя сами, мы можем получить большой доход и, кроме того, — прибавил я, принудив себя улыбнуться, — каждую минуту нас может постичь ссылка, как это уже и случилось со многими другими.

— Мы, значит, сосланы, — воскликнула она, бледнее.

— А если бы даже и так, то какая разница будет для нас жить в 12 верстах от города.

— Так вот что мне старался дать понять генерал Бенкендорф!

Она рассказала мне о загадочном разговоре, который происходил между нею и генеральшей фон-Ховен и смысла которого она не могла уловить. Они, очевидно, подготавливали ее к плохим вестям.

— Оставайся здесь, — сказал я, ссылка тебя ведь не касается. Успокойся и приведи в порядок наши дела, чтобы можно было провести зиму в имении. Время уходит и я должен ехать.

Я уселся в экипаж и вышел у дома губернатора, где мой фельдъегерь с важной миной смотрел на часы, зрелище, которое заставило меня содрогнуться.

Я поручил Ламсдорфу свою жену и он обещал мне навестить ее, как только я отъеду на некоторое расстояние от города, и служить ей всем, чем только может. Я просил его передать мой нижайший поклон Людовику XVIII и выразить сожаление по поводу разлуки с теми господами, с которыми я был в дружественных отношениях.

Прошло еще часа полтора — и я увидел себя сосланным навеки в имение, которое отдано было в аренду и в котором я был всем чужой. Мое присутствие здесь терпелось лишь в силу высочайшего повеления.

Деревенская жизнь никогда не представлялась для меня привлекательной. Легко поэтому представить себе мое раздражение, которое меня ожидало здесь, куда я явился против моей воли и притом еще в то время, когда поля и леса, лишенные своего убора, представляли печальную картину умирания. Даже счастливый человек, если он только не имеет привычки, едва ли долго выдержит при виде этой лишенной красок печальной картины. Каково же она должна была действовать на мою душу, удрученную горем, и на тело, ослабленное столькими потрясениями. Через несколько дней моя жена приехала ко мне со свояченицей и, таким образом, нас стало человек 5–6. Неприятное положение, когда у себя же не бываешь хозяином, было для меня невыносимо. Поэтому я написал арендатору Кеттлеру и просил его уничтожить арендный договор, чему он был очень рад, ибо обкрадываемый своим управляющим он почти не имел никакого дохода от этой аренды.

Губернатор рекомендовал моей жене держаться как можно замкнутее. Он предполагал, что император истолкует во зло необыкновенное участие, которое мне было выказано при моем возвращении. В самом деле все дворянство оказало мне огромную предупредительность и наш дом никогда не был пуст. Поэтому мы просили наших друзей не подвергать нас опасности и не делать нам визитов, которых нельзя было скрыть. Большую часть времени мы, сами того не замечая, проводили в напрасных попытках разгадать загадку, которая изменила мою судьбу.

Наконец, я получил давно жданный ответ на посланное мною надежным образом письмо к одному из моих друзей.

«Император впал в неудовольствие, узнав из письменного сообщения из Митавы, будто вы посещаете балы и общественные собрания и громко заявляете, что вскоре вы вернетесь ко двору еще с большим блеском. «Он смеет мне перечить», — воскликнул император. Хорошо, я зашлю его туда, где ему не перед кем будет хвастаться».

«Пален, который был при этом, не сказал ни одного слова в вашу пользу, между тем как Лопухин горячо держал вашу сторону и говорил так разумно, что совершенно смягчил гнев императора и тот сказал: «Напишите курляндскому губернатору, чтобы он отослал барона в его имение до нового распоряжения. Пален рассказывал обо всем одному из своих друзей, который вас недолюбливает, и был чрезвычайно удивлен участием, которое принял в вас генерал-прокурор. Будьте покойны, в скором времени все может перемениться».

Это письмо успокоило меня на некоторое время; но мне хотелось обнаружить автора письма из Митавы и я старался косвенным образом опровергнуть клевету, жертвою которой я стал.

Моим друзьям долго не представлялось случая писать мне с безопасностью. Наконец, в ноябре 1798 г. получил я одно письмо. Вот одно место из него: «Ваша болезнь огорчает меня больше, чем ваша ссылка, ибо в столице мы гораздо несчастнее вас. Мы только и видим перевороты и ужас нас охватывает нас всех. Бедный генерал фон-Ховен уволен потому, что его жена воспитывалась вместе с фрейлиной Нелидовой и всегда была с нею в дружбе. «Растопчин перешел на гражданскую службу в чине действительного тайного советника и назначен членом департамента иностранных дел. Пален получил Андреевскую ленту, а его друг Кутайсов орден св. Анны 1 степени с бриллиантами? Уверяют, что он будет украшен еще мальтийским крестом, ибо император с тех пор, как он сделался гроссмейстером, чувствует себя абсолютным властителем ордена»! 7 октября происходила комедия объявления Павла гроссмейстером Иоаннитов. Он считался уже их покровителем, но этот титул более подходил к его императорскому достоинству. Все гроссмейстеры до сего времени выбирались из числа подданных других государей. Но Литта надеется, что ему, в качестве наместника, придется исполнять обязанности гроссмейстера и он таким образом может извлечь кое-какую пользу для себя.

«Между тем император своим торжественным указом от 23 ноября 1798 г. дал нам нового святого. Это монах Феодосий Толмский, тело которого было погребено в 1558 г. и обретено нетленным в 1796 г. Населяя небо святыми, а улицы Петербурга рыцарями, он воображает, что усиливает свою власть с помощью неба и надеется со временем быть самому на небе. Шайка продолжает выдерживать его в своих идеях и постоянно возрастающая пленительность их может наделать не мало вреда. Дризен только что назначен курляндским губернатором, он уезжает немедленно. Он может заменить Ламсдорфа, но не в состоянии заставить его забыть. Какая разница между тем и другим!»

Это письмо крайне огорчило меня. Я очень уважал Ламсдорфа и хотя знал и Дризена за хорошего человека, неспособного сознательно приносить вред; однако мне было известно, что он во время проживания в Курляндии, беспрестанно просил то пособия, то подарков и что на свой пост он не несет с собою репутацию отзывчивого, великодушного и бескорыстного правителя.

Лишь только он прибыл в Митаву, я поручил одному из моих друзей позондировать его насчет его намерений относительно меня. Мне было известно, что секретным распоряжением император поставил всех удаленных под надзор губернаторов. Дризен отвечал моим друзьям с таинственным видом: «Могу вам только сказать, что будет хорошо, если его перестанут навешать в его имении. Этот совет я даю не как губернатор, а как друг».

Этот совет убедил меня, что Ламсдорфа удалили только для того, чтобы иметь в Курляндии креатуру Кутайсова, которая действовала бы под руководством шайки, и что я, очевидно, значусь в таинственном списке лиц, которые должны быть «под присмотром».

Однажды вечером, расхаживая взад и вперед по комнате, я вдруг почувствовал слабость и упал на ближайший стул. Моя жена, испуганная моим обмороком, послала в Митаву за нашим врачом, но бедный старик был сам нездоров. Он явился только на другой день, и не смотря на его успокоительные улыбочки, я понял, что мое положение опасно. На следующую ночь со мной сделались судороги, но, пролечившись дней восемь, я стал чувствовать себя лучше. Между тем наш доктор объявил, что по своей старости и по множеству у него пациентов он не может меня навешать так часто, как бы он хотел. Тогда я решился написать генерал-прокурору Лопухину выхлопотать у императора милость — позволить мне лечиться в Митаве. На это письмо я получил очень вежливый ответ с копией указа, данного Дризену. 28 января я получил официальное уведомление от губернатора и 2 марта опять был в Митаве, где моя жена уже заранее все приспособила.

В качестве больного я был избавлен от всяких визитов. Дризен получил орден св. Анны первой степени и я воспользовался этим случаем, чтобы сделать ему подарок. У меня была массивная звезда этого ордена отличной берлинской работы. Ее то я и послал к нему вместе с лентой. Это вызвало его визит ко мне и уверения в почтении и преданности. Он повторил мне совет видаться по возможности с немногими лицами, «ибо, — прибавил он сдавленным голосом, — мы окружены шпионами, и вы лучше всякого другого знаете, как действует император, если он на кого-нибудь сердит».

Поэтому я просил своих друзей не являться ко мне одновременно, но посещать меня поодиночке, чтобы было не так заметно.

Аббат Мари и другие французы явились ко мне с визитом утром, герцогиня Де-Гише и другие дамы вечером. Они посетили и мою жену, которая не была ни в ссылке, ни в немилости.

Общество в такой же мере содействовало моему выздоровлению, как и врачи. Но судороги у меня продолжались, я ослаб и стал нервным. Доктор посоветовал мне ехать в Карлсбад и при случае я решил переговорить об этом с Дризеном, тот обиняками дал понять, что это будет стоить около тысячи рублей. Я нашел, что это немножко дорого и так как многие из моих знакомых с успехом лечились в местном курорте Балдоне, то я снова обратился к Лопухину за разрешением отправиться на этот курорт. Разрешение это мог бы мне дать и Дризен, так как курорт находился в пределах его губернии. Но с ним трудно было иметь дело, так как он настаивал на буквальном смысле указа «разрешить лечиться в Митаве».

Лопухин немедленно ответил, что император дает мне разрешение и что он сам лично желает, чтобы мое здоровье поправилось.

Это было много для человека, впавшего в опалу. Бумага произвела сенсацию и уже думали, что она знаменует возвращение милости государя. Но такое мнение было ошибочно: шайка слишком ненавидела меня и старалась держать меня как можно дальше.

— Новости из Петербурга гласили: Лопухин, которому стало в тягость его положение, настойчиво требовал отставки. Напрасно его и его дочь осыпали титулами и богатством: его душа возмущалась против несправедливостей, которые совершались вследствие неуравновешенности Павла и злобности тех, кто его окружал. Благоволение к Палену увеличивалось с каждым днем. Он был сделан графом, точно также, как его друг Кутайсов, которому дали звание обер-егермейстера с оставлением в должности гардероб-мейстера, чтобы прикрыть его прежнюю обязанность парикмахера, которая, однако, продолжала лежать на нем.

Г.М. проездом через Митаву уверял меня, что у Палена множество врагов. Особенно опасны для него генерал Архаров, который тоже получил графский титул, и генерал Кологривов, которые и не скрывают своей ненависти к нему.

Первый вышел из Гатчины и был превосходным артиллерийским офицером, неутомимо-деятельным. Император любил его, как собственное создание, но он отличался желчностью, был плохо образован и в военных кругах навлек на себя всеобщую ненависть. Второй был наездником, превосходно сидел на лошади и отличался красивой наружностью. Павел, считая его храбрецом, так как он бессовестно хвастал, быстро повышал его, чтобы назначить его командиром гвардейского гусарского полка. Боясь быть убитым, он приказывал ему спать с ним в одной комнате, и это обстоятельство сделало Кологривова настолько же наглым, насколько он был невежественен.

Этот Кологривов имел глупость сказать однажды грубость Палену. Не смущаясь мнимой отвагой своего противника или в полной уверенности, что он не будет иметь при дворе никакою успеха, Пален обошелся с ним крайне оскорбительно и осыпал его бранью. Такой энергичный язык заставил нахала замолчать, но с этого времени они симпатизировали друг другу еще менее, чем прежде.

Открытая вражда этих двух лиц пошла только в пользу Палена в тех кругах, которые ненавидели Архарова и Кологривова.

Что меня больше всего удивило, так это внезапная отставка Литты. Благоволение, которым он пользовался, казалось, гарантирует его от всяких нападок. Тем не менее, не смотря на его итальянскую хитрость и пронырливость, против него нашли средство и показали императору письма его брата нунция, который, не смотря на свое звание папского посла, был выслан за границу.

Месяца за три до этого, на одном из парадов, император внезапно объявил во всеобщее сведение: «Фельдмаршал князь Репнин увольняется в отставку с мундиром». При всех своих хороших качествах князь Репнин обладал душой настоящего придворного — этим сказано все. Он был вне себя от этой отставки и писал всем, кто был в милости, но ни у кого не оказалось ни мужества, ни желания ему помочь.

Не могу умолчать о поведении Репнина по отношении к Суворову, когда тот получил отставку. Павел приказал объявить в дневном приказе, что «фельдмаршал Суворов, который уверяет, что в мирное время он бесполезен, увольняется в отставку». Так как император не упомянул о разрешении ему носить мундир, то старый фельдмаршал, получив приказ, велел выкопать у себя в саду яму в нескольких шагах от своих окон и поставить туда открытый ящик. Когда все было готово, он явился в полной парадной форме, со всеми орденами. Сбежались его слуги и окрестные крестьяне, среди которых только-что пронеслась весть о его увольнении. Приблизившись к краю ямы, Суворов начал снимать с себя ордена и, поцеловав их, бросил в ящик. Вслед за орденами последовала шпага, шляпа и мундир. Затем он запер ящик, облачился в крестьянскую одежду, которую держал наготове слуга, и громко сказал: «Фельдмаршала Суворова больше не существует; бросим в землю отличия, полученные им за свою службу, и похороним их».

Когда церемония окончилась, он начал опять: «Фельдмаршала Суворова больше нет, но жив еще Суворов, верноподданный Его Императорского Величества, чтобы молиться за своего государя». При этих словах он бросается на колени и начинает молиться за государя и отечество. Поднявшись, он обнял офицера, принял от него указ об отставке, поцеловал двух стариков из крестьян и сказал им: «Вы платите мне несколько тысяч рублей. Теперь мне эти деньги не нужны и вы будете мне давать рублей 500 в год на жизнь, этого для меня хватит». С этими словами он пустился в пляс и, прыгая, вернулся домой.

Выше я говорил, что общество французов оказало благотворное влияние на мое настроение, а, стало быть, и на здоровье. Поэтому мне следовало бы рассказать о прибытии в город супруги Людовика XVIII и madame Royale (сестры Людовика), которое обещало сообщить нашему городу особый блеск. Но день прибытия королевы ознаменовался неприятным скандалом, который имел очень грустные последствия для Людовика.

В то время, как экипаж королевы приближался в ряду других к замку, все с изумлением увидали, что из вереницы их один отделился и направился прямо к дому губернатора. В этом экипаже сидела камерфрау королевы. Ей предложили сойти и показали приказ Людовика XVIII, в силу которого она должна быть отправлена обратно за границу с запрещением когда-либо приближаться к королеве.

Эта камерфрау подняла громкие вопли о вероломстве, как она выражалась, и рассказывала перед собравшейся толпою ужасные вещи про Людовика. В то время, как она обращалась к королю с целым потоком слов, королева заметила, что нет ее дорогой Курвилльон и с нетерпением спрашивала о ней. Тогда ей доложили, что ее августейший супруг считает эту женщину подстрекательницей и причиной возникших между ними недоразумений и потому счел за лучшее отослать ее обратно. При таком известии королева потеряла свою сдержанность, вышла из себя, решила сейчас же ехать обратно, жаловалась на вероломство и показывала подлинное письмо короля, где стояло: «Вы можете взять с собою Курвилльон, если вы считаете ее для себя необходимой».

Эта история сделалась злобою дня. Митавские якобинцы были от нее в восторге и забавлялись этим происшествием. Это меня возмущало. Я говорил с одним господином, который мне сознался, что король поступил неправильно, последовав совету С. Приста, который склонил его к такому некорректному шагу, который во всяком случае следовало бы смягчить. Между тем Курвилльон была отослана в Вильну и там поселилась в одном из монастырей с обязательством оставаться там до тех пор, пока король не решит окончательно ее судьбу. Оттуда она нашла случай написать императору, который приказал ей явиться в Петербург, где она яростно нападала на короля. Пока, впрочем, мы оставим ее в монастыре.

Едва прибыла madame Royale, как Людовик XVIII получил согласие императора на обручение ее с герцогом Ангулемским. Павел написал невесте любезное письмо и прислал ей в подарок бриллиантовое колье.

На торжество были приглашены все именитые люди Митавы. Я не решился туда отправиться, но моя жена была на этой церемонии. Насколько madame внушала всем симпатию к себе, настолько же капризное поведение королевы не нравилось никому. Она держала себя без достоинства и всегда была в дурном расположении духа. В день представления она не сказала ни с кем ни слова, так что никто из дам не хотел являться к ней во второй раз. Между тем в ее свите было несколько очень привлекательных дам: герцогиня де Серран с двумя дочерьми, графиня Нарбонская, госпожа Дамас, которая скрашивала наше уединение и о которой я должен вспомнить с благодарностью.

Когда начался сезон, мы отправились в Бальдон, но недели через три бежали оттуда от скуки. Только что вернулись мы в город, как меня разбудили в 4 часа утра и подали письмо от моей племянницы, госпожи Тормасовой, следующего содержания:

«Я в страшном отчаянии. Император только что уволил моего мужа от службы и сослал в крепость Динабург. Мой муж сегодня ночью проезжает через Митаву, а я приеду сюда несколькими часами раньше. Я не оставлю его и, надеюсь, не совершат варварства и не откажут мне в разрешении разделить его участь, ибо он болен и его едва не разбил паралич».

Это неожиданное событие сильно подействовало на мои нервы, ибо я очень любил Тормасовых. Комендант крепости генерал Шиллинг, рискуя лишиться своего места, всячески старался облегчить положение ссыльного. Он позволил госпоже Тормасовой остаться при муже, а так как местный генерал-губернатор Бенкендорф был в близкой дружбе с Тормасовым, то комендант смотрел сквозь пальцы на все, что могло скрасить дни опального.

Невольно является вопрос, какое же преступление совершил Тормасов, если его подвергли столь суровому наказанию? Император поручил командование литовским дивизионом одному генералу, который был моложе Тормасова. Последний в порыве раздражения написал государю, что он готов исполнять приказы Его Величества, но не может служить под начальством младшего сослуживца и потому просит уволить его в отставку. Конечно, с формальной точки зрения он не прав. Но при всей его вине он не заслуживает однако тройного наказания: 1) у него отняли полк и генеральское достоинство, 2) отняли у него мундир и 3) заключили его в крепость.

Через некоторое время Тормасова выпустили на свободу, но приказали ему жить у себя в деревне. Так как у его жены было имение в Курляндии, то ему пришлось отправиться туда и проводить время недалеко от Митавы не без удовольствия.

Лопухин получил, наконец, отставку и на его место был назначен генерал Беклешов, бывший сначала рижским губернатором, а затем генерал-губернатором в Орле и Курске. Должность эта такова, что сила ее чувствуется во всей Империи и одинакова страшна как в Камчатке, так и в Петербурге.

Генерал-прокурор есть око государево, а прокуроры по всей Империи его помощники, которые обязаны не только смотреть за исполнением закона, но и тайно доносить своему начальнику о всем, что может касаться безопасности государя или управления государством.

Выбор нового генерал-прокурора встретил повсеместно одобрение. Беклешов, будучи Лифляндским губернатором, стяжал себе репутацию честного человека, которую и сохранил за собою на всех должностях. Он свободно говорил по-немецки и хорошо владел французским языком, так что все были довольны, что с ним можно объясняться без переводчика.

Я знал Беклешова в Петербурге, но знакомство наше было поверхностное. Тем не менее я был очень рад этому назначению, будучи уверен, что он пойдет по прямому пути. Пален, отлично знавший его по Риге, хотел сделать вид, будто он способствовал этому назначению, но я из верных источников знаю, что император сам возымел эту мысль.

Фавор Палена и Растопчина увеличивался со дня на день. Последний получил в управление почту и пожалован Андреевской звездой. Через несколько дней Кутайсов получил орден Александра Невского.

Пока эти господа незаслуженно пользовались милостями государя и Суворов достиг высших почестей. 8 августа император пожаловал его титулом графа Италийского, а 26 издал приказ воздавать ему воинские почести, какие полагаются императору, хотя бы последний и был сам в столице. Великий князь Константин, который находился при победоносной армии, получил титул цесаревича.

Растопчин уже давно метил на должность государственного канцлера и исполнял его обязанности с тех пор, как был назначен членом департамента иностранных дел. Кочубей был уволен, а вице-канцлером назначен гр. Панин. Мы скоро увидим тайную побудительную к этому причину и убедимся, что все эти насильственные перемены, которые ставятся насчет Павлу, являются только следствием глубоко задуманной комбинации и такой искусной паутины, что для этого нужна была дьявольская ловкость.

Как бы сами собой пошли толки против Беклешова и так как он сделал вид, что не обращает на них внимания, то его опала была решена. Ему готовились тысячи неприятностей. Так как он имел смелость противоречить государю, когда тот пускался в юридические вопросы и хотел решать их без всякого разбирательства, то ему стали ставить в упрек его наставительный тон и медленное ведение дел?!

Павел заменил его генералом Обольяниновым, справедливость которого Пален превозносил до небес и о котором он говорил с уважением, когда, уже после смерти Павла, я приехал в Петербург. Тем не менее жалели и Беклешова, несмотря на резкие манеры. Незадолго до своей отставки он был назначен курляндским вице-губернатором на место уволенного в отставку Гурко Арсеньева.

Фрейлина Нелидова заболела в имении Буксгевденов. Так как ей грозила опасность ослепнуть, то она просила у государя позволения вернуться в ее любимый Смольный институт, чтобы лечиться там у своего прежнего врача и вместе с тем просила за Буксгевдена, который хотел ехать с семьею за границу.

Император не только разрешил ей все это, но даже прислал за нею придворные экипажи. Возвращение Нелидовой сильно встревожило заговорщиков: они боялись возможных последствий встречи Павла и Нелидовой.

Тогда пущены были в ход все средства, чтобы отклонить императора от его намерения посетить его прежнюю больную приятельницу. Он уже начал совершать прогулки по направлению к Смольному, но Кутайсов, который в своей новой должности обер-шталмейстера всюду его сопровождал, сумел возбудить самолюбие Павла и таким образом помешал ему сделать первый шаг к сближению.

С другой стороны императрица заметила, что Павел колеблется и, очевидно, желает повидаться с Нелидовой, поспешила дать этому примирению напрасную торжественность. Она устроила блестящий вечер, на котором обещал быть и император. Шайка уже считала себя погибшей, и графиня Лопухина и Кутайсов старались вызвать у императора неприятное чувство, что он опять попадает в сети императрицы и Нелидовой.

Павел долго колебался и в 7 часов вечера послал сказать, что он не будет. Он сделал больше: он торжественно обещал Лопухиной никогда не посещать Смольного, пока там живет Нелидова.

Какие многообразные последствия, какие счастливые перемены мог бы принести один час разговора, при котором заговорило бы долго сдерживаемое желание задушевности и дружбы, которой была нанесена такая рана. Необыкновенная впечатлительность Павла ожила бы от воспоминаний старого, которое всегда действует так сильно и та цель деятельности, которую ему указала бы бескорыстная дружба, вывела бы его на правильный путь, с которого его постарались совратить.

Спустя некоторое время я был приятно изумлен визитом гр. Вельегорского, который проезжал через Митаву. Он сообщил мне, что опала с него снята и что он даже надеется опять поступить на службу. Эта новость доставила мне тем большее удовлетворение, что я видел здесь счастливое предзнаменование для самого себя.

Моя жена написала Нелидовой письмо, в котором осведомлялась о ее здоровье. В ответ последняя, между прочим, писала: «Я поставила себе законом не видаться ни с кем, кроме подруг по институту и от этого твердого решения отступать не хочу». В самом деле она ни разу не приезжала в город и проводила жизнь в большом уединении.

Едва уехал Вельегорский, как явился ко мне старший сын Шуазеля с известием, что его отец и генерал Ламберт высланы. Он между прочим сообщил, что его отец собирается нас посетить. Моя жена была очень испугана этим посещением, опасаясь, что он наделает нам бед. Она просила его передать отцу наше извинение в том, что мы не решаемся принять его у себя, так как мы сами значимся в списки лиц, подвергшихся высылке.

Поведение императора относительно Шуазеля и Ламберта встревожило меня за участь Людовика XVIII. Я говорил об этом с аббатом Мари. Но все эти господа до того были уверены в благосклонности Павла, что я не настаивал на своих предостережениях.

В самом деле император предложил королю скрепить узы связавшей их дружбы и братства и принял орден св. Духа и св. Лазаря, прислав с своей стороны королю орден св.

Андрея Первозванного и крест ордена Иоаннитов. Король воспользовался случаем и пожаловал орден св. Лазаря Палену, Растопчину и Панину. С разрешения императора тот же орден был пожалован митавскому губернатору и генералу барону Ферзену. Везти в Петербург орден св. Духа было поручено аббату де Фирмон, а орден св. Лазаря г. Коссе. Оба они были осыпаны знаками милости. Де Фирмон говорил, что невозможно быть любезнее и привлекательнее, чем был Павел в беседе с ним.

Легко понять, что со стороны Людовика XVIII и окружавших его это было проявление новой угодливости, которая должна была увлечь Павла. Все питали твердую уверенность, которой я, однако, не разделял, о чем я со своей обычной прямотой и сказал аббату Мари. Но со свойственной французам учтивостью мне заметили, что вследствие своей личной неудачи вещи представляются мне в мрачном свете и что можно вполне полагаться на лояльность Павла и на поддержку Растопчина.

Между тем наступил купальный сезон. Мы отправились в Бальдон и встретили там бывшего генерал-прокурора Беклешова, бывшего президента академии художеств и бывшего посланника гр. Шуазель-Гуффрие, бывшего генерала Экеля и многих других бывших, которые все искали хотя некоторого облегчения своих физических немощей, и в этом находили единственное развлечение от своих нравственных страданий.

Несчастье сближает людей в особенности, если они испытали одинаковую несправедливость. Деревенский храм Наяд служил для нас сборным пунктом. В начале разговоры шли о болезни и тщательно избегали взаимного сближения из опасения шпионов. И действительно, через несколько дней мы заметили две три подозрительные фигуры. Но было не трудно держаться от них подальше или направить их на ложный след.

Я был очень рад, что познакомился с Беклешовым поближе. Его открытое лицо, его простое, хотя несколько резкое обращение понравились мне. Не говоря про императора ни дурного, ни хорошего, мы толковали о разных мероприятиях и я не слыхал от него ни одного несправедливого приговора, хотя и не всегда был согласен с ним относительно некоторых лиц, насчет которых у него были свои предрассудки. Однажды разговор зашел о моем печальном положении и он сказал мне:

— Вы напрасно считаете его хуже, чем оно есть. У меня был список лиц, которые должны находиться под надзором. Могу вас уверить, что вы там не значились. И если делают вид, будто имеют относительно вас специальные распоряжения, то это просто уловки, которые позволяют в провинции, чтобы предать себе больше весу.

С этого момента он порассказал мне много интересного и я почувствовал к нему чувство истинного уважения, которое во мне не так-то легко возбудить. Он ни слова не говорил о Палене, но такое молчание объясняло все. Избегал он говорить и о Кутайсове, но когда произносилось это имя, презрение выражалось на его лице.

С графом Шуазель я виделся довольно часто. Мы вместе присутствовали, бывало, при дворе на малых выходах, вместе, бывало, там ужинали. Так как судьба наша была одинакова, то мы и беседовали между собою с полной откровенностью. В общем беседовать с ним было приятно, но в конце концов становилось ясно, что он очень образован, но не глубок. Он отлично усвоил несколько идей, бывших тогда в моде, но мало думал и мало размышлял. Его поверхностность сообщала ему светский лоск. Природа сделала для него все, но лень и удовольствие похитили у него слишком много времени и не дали ему возможности оценить как следует свои таланты. По возвращении из Бальдона я получил письмо из столицы, помеченное 15 сентября 1800 г. Велико было мое изумление, когда я прочел: «Пален только что потерял место генерал-губернатора, его сын, полковник конного полка, удален из столицы и в тот момент, когда я пишу, его экипажи стоят наготове. Он ожидает приказа присоединиться к своей дивизии, ибо у нас готовится война с Англией, вследствие чего начинается передвижение войск. Около Гатчины будут большие маневры».

Через несколько дней мне снова писали: «Положение Палена лучше, чем когда-либо. На маневрах он командует одной армией, а Кутузов другой. Император вне себя от радости, что у него в армии два таких тактика. Он сделал им подарки и наградил офицеров и генералов, как будто была одержана большая победа.

Те, кто знает подкладку комедии, говорят, что войдет в силу Дибич. Он подкупил императора тем, что скрывал от него его малейшие промахи. Пройдоха-пруссак каждую минуту выкрикивал по-немецки: «О, великий Фридрих! Если б ты только видел армию Павла! Она выше твоей!» Этот льстивый энтузиазм совершенно покорил сердце императора. Умели очень ловко возбудить его воображение и направить его на какую-нибудь якобы справедливость, которую нужно было воздать нашим войскам, которые де все движения исполняют с величайшей пунктуальностью.

Ко всем своим должностям Пален присоединил еще должность Эстляндского, Лифляндского и Курляндского генерал-губернатора. Таким образом, его власть распространялась теперь на важнейшие вследствие своих гаваней провинции.

Дризен вдруг потерял свое место губернатора, на которое был назначен вице-губернатор Арсеньев. А его заместил прокурор Брискорн, переведенный сюда из Казани.

Англия снова отняла у французов остров Мальту. Павел потребовал, чтобы этот пункт пребывания ордена, которого он был гроссмейстером, был возвращен, но ему ответили, что так как император всероссийский выступил из коалиции еще до завоевания этого острова, то вопрос о его возвращении будет предметом суждения при выработке будущих условий мира и что до того времени Англия не может дать какого-либо положительного ответа.

Несмотря на мягкую форму, в которую Сент-Джеймский кабинет облек свой отказ, Павел впал в страшный гнев. Он сейчас-же распорядился (14 октября 1800 г.) конфисковать все английские суда, бывшие в наших гаванях, а затем (18 октября) распространил это распоряжение на всякие имущества и товары, принадлежавшие англичанам.

Насильственные меры вызвали необыкновенное возбуждение в Петербурге и в Риге, где были гавани с миллионным оборотом. Узнав об этом, я сказал своим друзьям: император затеял большую игру. Французские якобинцы, с которыми он обращается по заслугам, без сомнения, питают к нему особенную ненависть. И если теперь наши гавани закрываются для англичан, а их имущество подвергается секвестру, то нужно опасаться, что среди людей, которые ввергнуты этим в нищету, найдется человек, способный на все.

Между тем окружающие Павла, казалось, с одобрением приняли подобную выходку. Гений Бонапарта заметил этот момент раздражения против Лондонского двора. Он сделал Павлу лестные предложения сначала через Берлин, а затем и непосредственно от себя. Бумага была составлена так ловко и исполнена такой тонкой лести, что Павел забыл свою ненависть к Францией стал сближаться с правлением, которое он только что гнал огнем и мечом.

Пален сделался главной пружиной во всех делах. Он предложил императору одну из самых рискованных мер, которая была как раз по вкусу Павлу.

— Вашему Величеству угодно было наказать исключением из армии весьма значительное количество офицеров. В этом числе, без сомнения, есть и такие, которые исправились и могли бы усердно нести службу, если бы им выпало счастье снова вернуться в армию.

— Вы правы, — отвечал император, — я их всех прощаю и разрешаю принять их немедленно.

Вот пример того, как охотно делал он добро и как можно было направить к добру его чересчур большую впечатлительность.

1-го ноября был издан манифест, в силу которого все отрешенные и исключенные из службы могли вернуться обратно, если только они не подверглись формальному судебному осуждению. Но в манифесте была прибавка, которая поразила всех мыслящих людей. Всем отрешенным и уволенным по всей огромной империи от Иркутска до Прусской границы было приказано явиться лично в Петербург.

Эта прибавка повергла в отчаяние тех, кому, при недостатке средств, предстояло совершить путешествие в 3–4 тысячи верст, а затем, пожалуй, и еще столько же и притом только для того, чтобы вернуться к своим прежним полкам. Было бы гораздо проще, если бы те офицеры, которые пожелали бы снова вступить в службу, являлись бы к военному губернатору своей губернии, а тот посылал бы их прошения ко двору и сообщал бы им, куда им следовало отправляться. Прибавка уничтожала все это добро, которое хотел сделать император.

И вот можно было видеть, как офицеры генерального штаба, многие с Георгиевскими крестами или с орденом св. Владимира, пешком или верхом на тощей лошади или в кибитках, тащились в Петербург. Многие должны были просить милостыню, чтобы добраться сюда.

Павел, конечно, мог устранить все эти затруднения, стоило ему только вдуматься в дело. Но это страшно изумило бы тех, кто посоветовал ему совершить этот акт благодеяния и без сомнения, лучше его знал о положении офицеров!

В самом деле, какой смысл был сзывать в столицу сразу огромное число недовольных? Разве не было заранее известно, что обратно примут не всех? Разве не следовало опасаться, что люди, ожесточенные нищетой и голодом, видя, что их вторично выбрасывают со службы, могут предаться всяким проявлениям отчаяния?

Теперь нет сомнения, что таким путем надеялись вызвать взрыв — замысел, достойный позднейшего злодеяния.

Между тем похвалы Палену переходили из уст в уста. Чтобы обеспечить всход сделанному им посеву, он разослал нескольким генералам, которые, по его мнению, были оскорблены более других, частное приглашение воспользоваться милостью императора.

Генерал Тормасов все еще находился в ссылке и не попал под общую амнистию. Он получил от Палена дружеский совет обратиться непосредственно к императору и действительно так и сделал. Когда ему было разрешено прибыть в Петербург, он представился Павлу, который почти не знал его в лицо и был приятно изумлен его манерой говорить и держать себя. Он назначил его инспектором кавалерии в Курляндии и Лифляндии и велел прикомандировать его к королю шведскому, который тогда ожидался в Петербурге. Император слишком отличил Тормасова и тем самым охладил с этого времени отношения к нему Палена. Впоследствии он перевел его на весьма опасное место командира конного полка, шефом которого был великий князь Константин Павлович.

Не буду рассказывать здесь, как Павел поссорился с юным шведским королем, который высказал большое хладнокровие и достоинство как раз в тот момент, когда Павел забыл, как он должен обходиться с государем, которого сам так долго приглашал в Петербург.

Генерал-прокурор Обольянинов добился от императора, чтобы оказанная милость была распространена и на военных. Многие из уволенных снова вступили на службу, в числе их и гр. Вельегорский. Он убеждал меня также просить об обратном приеме на службу или, по крайней мере, выразить желание снова вернуться на службу, и выставить единственным препятствием мою болезнь. Я последовал его совету и просил разрешение отправиться в прусский курорт Фрейенвальд. Проситься в Карлсбад или Теплиц было невозможно вследствие раздражения Павла против Венского двора. 10 Декабря 1800 г. я получил в ответ, что время для отъезда выбрано неудачно.

Зубов, Волконский, Куракин, Долгорукий и множество других просили об обратном приеме и действительно все были приняты на службу. Но с некоторыми бедными офицерами обошлись очень сурово и император на смотру отказал им в их просьбе. Не объясняя причин, он, взглянув на просителя, ограничивался только тем, что говорил своему адъютанту: «принять», или «отказать». И в том и в другом предстояло выехать из столицы в течение трех суток. Этого срока было бы достаточно для какого-нибудь отчаянного человека, который в порыве гнева мог потерять власть над собою. Но провидению было угодно устроить все иначе и недовольные оставались верными своему долгу.

Между тем вся политическая система Павла вдруг подверглась перемене. Он сблизился с Бонапартом, который предлагал ему Мальту и возвращение русских пленных. Панин попал в немилость. Граф Карамон, присланный в Петербург Людовиком XVIII в качестве его посла, был выслан. Король подумал, что его посол впал в личную немилость у Павла и счел за лучшее спросить у него, чем граф мог навлечь на себя такое несчастье. Это письмо было очень ловко представлено Павлу как раз в такой момент, когда он был в очень дурном настроении. Не зная намерения Людовика, Павел в гневе воскликнул: «Он требует у меня отчета в моих действиях? Надеюсь, что он здесь еще не хозяин».

Только что он успокоился от возбуждения, как его снова раздражили, и страшный результат этого раздражения обнаружился 3–15 января (1801 г.). Генерал Ферзен получил от Палена бумагу, следующего содержания:

«Вы передадите Людовику XVIII, что император советует ему снова сойтись с его супругой в Киле».

Несчастный Людовик, как громом пораженный, написал Павлу трогательное письмо, которое заканчивалось такими словами: «не смотря на скорбь, которую он испытывает при такой немилости, он повинуется и ожидает только необходимых паспортов». Чтобы еще более раздражить Павла, готовность короля к отъезду постарались сделать в его глазах доказательством того, как мало ценил он убежище, которое ему так великодушно было предоставлено. Тогда Навел забыл священные законы гостеприимства и приказал сказать королю, которого сам же пригласил в свою империю, что если он желает получить паспорта, то ему их выдадут с условием, что он немедленно воспользуется ими как для себя лично, так и для всей своей свиты.

Этот страшный взрыв уничтожил французов, которые не ожидали подобной жестокости.

Граф д’Аварей не мог удержаться от слез и сам я плакал так же горько, как и он сам, плакал о позоре, которым покрыл себя монарх, которого я в глубине души продолжал еще любить.

Под влиянием недалеких людей губернатор Арсеньев решил, что высочайший приказ касается и лейб-гвардии короля. Стоило большего труда убедить его, что гвардия эта носит русский мундир и состоит на жалованьи у императора. Только благодаря таким разъяснениям он согласился предоставить старым служакам отсрочку до получения ответа из Петербурга. Но не прошло еще и 48 часов, как прибыл третий фельдъегерь с очень определенным приказом: «все без исключения французы должны уехать и притом возможно скорее».

Легко себе представить горе Людовика и особенно герцогини Ангулемской, которой император подал столько надежд при ее обручении.

Аббат Мари почти не владел собою: он передал мне через виконта д’Агу, что у него нет сил видеть меня.

К неслыханному бедствию присоединилось еще приостановка в выдаче обещанной королю денежной помощи, которая раньше аккуратно выплачивалась 1-го января. Между тем Пален еще 4 декабря писал Ферзену, что деньги будут выплачены сполна. Эстафета за эстафетой летела в Ригу, где, как, полагал вице-губернатор Брискорн, задерживали деньги вследствие какого-нибудь недоразумения.

Король, герцогская чета и наконец все, кто жил в Риге, хотели по крайней мере распродать с аукциона принадлежавшую им мебель и вещи. Но губернатор нашел, что не соответствует достоинству императорского дворца устраивать в нем аукцион, и запретил его очень решительно.

Узнав об этом, я, хотя мне и нездоровилось, поспешил к Арсеньеву и поставил ему на вид, что в Петербурге после умерших в казенных дворцах лиц чуть не ежедневно устраиваются аукционные распродажи. В конце концов удалось его урезонить, и он обещал мне дать соответственное разрешение. По через полчаса после меня явился Брискорн и испортил все дело. Я приказал сообщить во дворец о результате моих переговоров с губернатором, там уже стали готовиться к аукциону, но на другой день все переменилось.

С одной стороны отказывали в разрешении устроить аукцион, а с другой торопили отъездом.

Я был в негодовании от такого обмана, но скоро открыл причину столь несправедливого отношения: хотели принудить и короля и свиту оставить их вещи, чтобы под каким-нибудь предлогом присвоить их или даже сделать вид, что они куплены на аукционе, на который-де никто не явился.

Тогда мы с некоторыми друзьями подняли шум и дали попять, что общественное мнение объясняет отказ в разрешении аукциона мотивами, мало похвальными. Это помогло, и распродажа наконец состоялась.

Никогда не забуду я отъезда несчастного Людовика и герцогини Ангулемской, на долю которых выпали все невзгоды злосчастной судьбы. Все эти храбрые кавалеры, которых принудили к отъезду среди суровой зимы, должны были бы идти пешком, если бы почтенные и сострадательные люди не сделали с своей стороны все возможное, чтобы облегчить им незаслуженные страдания.

Люди нашей среды вели себя по отношению к французам во всех отношениях безупречно и даже курляндские бюргеры, тронутые их судьбою, всячески старались им помогать.

Горестные сцены потрясли мои и без того расшатанные нервы.

После прощания с д’Агу и графом д’Аварей я был настолько расстроен, что на поправление понадобилось несколько недель.