— Он спит?
— Странно, с полчаса тому назад он говорил со мной и пошел в кабинет, чтобы принести мне и показать отделанный в рамку портрет на кости, который я ему подарила…
— Значит, он пошел и заснул… Впрочем, это отчасти хорошо. Он сегодня снова утром страдал припадками мигрени… На него было жалко смотреть, и когда мне сказали, что ты приехала, я порадовалась за него, я подумала, что это развлечет его и успокоит его страдания…
— Но где ты была?
Мне надо было сделать несколько распоряжений по хозяйству… Несносная Гавриловна только и знает, что говорить: «Как вы прикажете, ваше сиятельство», а когда «мое сиятельство» приказывает, то она все-таки делает по-своему… А ты давно?..
— Я приехала уже около часу… Мадемуазель Лагранж, узнав, что ты у себя, впустила меня в подъезд, а сама поехала по своим делам, обещав заехать за мной через два часа… Как он, однако, крепко спит… Мы говорим с тобой довольно громко…
Тем лучше, у него пройдет головная боль, и он через полчаса, много час, встанет свежий и бодрый… Приедет Эрнестина Ивановна, и мы все вчетвером поедем кататься… Пойдем ко мне… Пусть спит…
— Но мне почему-то делается страшно при виде его… И потом, посмотри, что-то лежит на ковре около дивана…
Так разговаривая, стояли в открытых дверях роскошно убранного кабинета две молодые девушки.
Одна из них, хозяйка дома, княжна Александра Яковлевна Баратова, была сильная брюнетка, со смуглым лицом и ярким румянцем на покрытых пушком щеках; орлиный нос, несколько загнутый книзу, придавал ее лицу почти строгое выражение, а тонкие линии у углов полных, чувственных ярко-красных губ красноречиво говорили о твердом характере. Над верхней губой сильно пробивались усики, а нижняя была несколько выдвинута вперед, производя впечатление надменности и недовольства окружающими.
Большие темно-карие глаза, всегда полузакрытые веками с длинными, густыми ресницами, были прелестны, но никто не мог уловить их выражения, и если они, согласно пословице, были зеркалом души княжны Александры Баратовой, то в этом зеркале нельзя было рассмотреть этой души.
Княжна была роста немного выше среднего. Бюст умеренной полноты и вся ее фигура, соразмерная в своих частях, давала бы ей право назваться грациозной, если бы не было одного недостатка, который не мог быть скрыт даже лучшей московской портнихой, — княжна была кривобока.
Ей, как она сама говорила и как с ней любезно соглашались, шел двадцать третий год. Московские остряки уверяли, что этому нельзя не верить, так как княжна уже несколько лет, как всех в этом уверяет.
Другая гостья была княжна Варвара Ивановна Прозоровская. Стройная шатенка, с тонкими чертами лица и с тем наивным испуганно-недоумевающим взглядом голубых глаз, который так нравится в женщинах пожившим людям. Маленький ротик и родимое пятнышко на нижней части правой щеки были ее, выражаясь языком паспортов, особыми приметами. Княжне Прозоровской шел двадцатый год, что не подлежало сомнению и никем не оспаривалось.
Обе девушки были одеты по тогдашней последней моде, с тем богатством и роскошью, которые не бьют в глаза и служат признаком настоящего аристократизма. Княжна Баратова была одета несколько проще, в домашнее платье.
Описанная нами сцена происходила 8 декабря 1772 года.
— Что такое ты там видишь на ковре? — спросила княжна Александра Яковлевна, щурясь своими близорукими глазами.
— Видишь, что-то голубое… Подойдем.
Молодые девушки на цыпочках приблизились к спавшему на диване князю Владимиру Яковлевичу Баратову.
Князь, похожий на сестру, был красавец в полном смысле этого слова, но на его матово бледном лице бурно прожитая ранняя юность положила свой отпечаток. В момент нашего рассказа ему было тридцать шесть лет. Рано лишившись отца и матери, он, по выходе из шляхетского корпуса, недолго прослужил в Петербурге в одном из гвардейских полков, вышел в отставку и уехал за границу, где при самой широкой жизни не мог не только истратить колоссального, доставшегося ему от родителей состояния, но не в силах был тратить всего годового дохода. По этому одному можно было судить о колоссальном его богатстве. Здоровье, впрочем, хотя и отпущено ему тоже довольно щедро природой, — было растрачено.
Вернувшись из-за границы, князь поселился в своем великолепном доме на Тверской улице, куда для совместной с ним жизни приехала и окончившая курс в Смольном институте в Петербурге его сестра Александра Яковлевна, или, как он ее называл, Alexandrine. У последней было отделенное по завещанию отцом и матерью приданое, состоящее из капиталов и имений в разных губерниях и в общей сложности превышающее миллион.
Понятно, что князь и княжна были кумиром московских гостиных, как более чем заманчивые жених и невеста. Первого спали и видели маменьки и дочки, а за второй вился постоянно целый хвост претендентов и старых, и молодых, и военных, и штатских.
Брат и сестра, видимо, однако, не спешили оправдать возложенных на них надежд. Погоня за их особами и капиталами пока что оставалась безрезультатной.
Князь Владимир Яковлевич, с самой ранней юности избалованный женщинами, пресыщенный ими в Петербурге и за границей, не спешил выбирать себе подругу жизни, не заботился о продолжении доблестного и древнего рода князей Баратовых, спокойно живя с сестрой, окруженный множеством крепостных слуг, на обязанности которых было вести дом так, как было «при стариках», за чем главным образом наблюдала ключница Гавриловна.
Княжна Александра Яковлевна тоже оказалась из «разборчивых невест», разборчивее даже свыше тех прав, которые, по мнению большого московского света, давало ей ее громадное состояние.
— Убогая, а туда же, разбирает… — говорили отвергнутые претенденты, намекая этим на несколько искривленный стан богатой невесты.
Они не смогли додуматься, что именно это «убожество» красавицы княжны заставляло ее быть на самом деле чрезвычайно разборчивой. Убожество это произошло с княжной в младенчестве, когда она была окружена множеством нянек и мамок, одна из которых, заговорившись с другой, уронила ребенка, всецело оправдав пословицу, что «у семи нянек дитя без глазу», что и причиняло молодой девушке много нравственных страданий.
Вся эта толпа поклонников, казалось ей, гонится только за ее миллионами, а потому она, предубежденная против них, не хотела даже ни к одному из них близко присмотреться. Ее съедало дьявольское самолюбие, ей хотелось властвовать над людьми, над своим состоянием, своей личностью, красотой, умом, и само это состояние, вступавшее в соперничество с ней, было ей противным. Оно, казалось ей, кроме того, крайне ничтожным.
С летами душевное состояние княжны еще более обострялось.
Невнимание к окружающим ее поклонникам сменилось какою-то глухою ненавистью ко всем мужчинам, не исключая и ее родного брата.
Таким образом, княжна Баратова массой злобствующих поклонников была зачислена в старые девы. Сама княжна, конечно, этого не признавала, упорно не желая считать свои лета далее двадцати двух.
Князь Владимир Яковлевич сдался скорее сестры и в момент нашего рассказа был уже объявлен женихом княжны Варвары Ивановны Прозоровской, увлекшей его детски-наивным выражением своего миловидного личика. Красавец князь произвел на молодую девушку впечатление, а его богатство вскружило ей голову. Сама княжна сравнительно с миллионером женихом была бесприданница. Они уже были обручены, и свадьба была назначена в январе.
— Это и есть мой портрет!.. — вскрикнула княжна Варвара Ивановна, поднимая с полу замеченный ею голубой предмет. — Он бросил его на пол…
Краска негодования залила ее лицо. В руке она действительно держала свой портрет, вделанный в футляр голубого бархата с золотыми застежками и украшениями в виде инициалов ее имени и короны.
— Тише… тише… что ты кричишь!.. Ты разбудишь его…
— И пусть… Пусть он встанет и объяснит мне, как он смел бросать на пол мой портрет?.. — топнула ногой княжна Прозоровская.
Княжна Баратова не отвечала. Она широко раскрытыми глазами смотрела на лежавшего брата и только после довольно продолжительного молчания сказала:
— Постой… Как он, однако, крепко и странно спит… Уж спит ли он?..
— Что ты хочешь этим сказать? — вздрогнула княжна Варвара Ивановна.
Княжна Александра Яковлевна между тем подошла к дивану и положила свою руку на голову брата. Она тотчас же отняла эту руку, ощутив под ней могильный холод.
— Он умер!.. — успела она вскрикнуть и как подкошенная упала около дивана.
— Умер!.. — вне себя вскрикнула княжна Прозоровская и тоже как сноп упала на ковер, выронив из рук портрет.
В кабинете все стихло. В нем, казалось, лежало вместо одного три трупа.
Первая пришла в себя Александра Яковлевна. Она приподнялась, встала и обвела глазами кабинет, лежавшего на диване брата и на полу его бесчувственную невесту. Нечто вроде злорадной усмешки промелькнуло на ее губах. Несколько минут она стояла посреди кабинета, как бы соображая. Затем она вдруг вскрикнула почти диким голосом и снова упала на пол.
Этот крик был услышан слугами, которые и явились в кабинет его сиятельства. Их удивленным глазам представилась странная картина: лежавшего на диване князя и валявшихся на полу двух барышень. Позванные горничные унесли бесчувственных княжон в апартаменты княжны Александры, где молодых девушек стали приводить в чувство. Княжна Александра Яковлевна пришла в себя первая.
— Брат умер… умер?.. — был первый ее вопрос.
— Скончались… — почтительно отвечала Дуняша, специально ходившая за княжной, и быстрым, испытующим взглядом окинула свою госпожу.
Княжна потупилась и не сказала более ни слова.
Обморок с княжной Варварой Ивановной был более продолжителен. Только после неимоверных усилий, прыскания холодной воды, натирания висков спиртом она очнулась и открыла глаза.
— Неужели он умер?.. — прошептала она.
Ей не отвечали ничего.
В комнату в то время вошла бывшая гувернантка княжны, ставшая ей компаньонкой, Эрнестина Ивановна Лагранж.
Это была обрусевшая француженка, вернее, швейцарка, чистенькая старушка, с молодыми, блестящими глазами и быстрыми манерами. Она уже знала о происшедшем несчастии в доме Барановых.
Увидев ее, княжна, уже сидевшая в кресле, вскочила, бросилась к ней на шею и зарыдала.
— Quel malheur! Quel malher!..[1] — шептала она.
— Pleurez, ma petite, pleurez… C'est le mieux, que vous puissiez fair dans ces circonstances[2], — сказала француженка.
Она бережно усадила рыдавшую княжну снова в кресло и дала ей выплакаться. Слезы облегчили молодую девушку, и через несколько времени Эрнестина Ивановна могла с помощью двух горничных одеть ее, вывести из подъезда, усадить в карету и увезти домой. Овдовевшая так неожиданно невеста всю дорогу тихо плакала.
— А я еще рассердилась на него, что он бросил на пол мой портрет… А он выронил его из рук перед смертью… — рассказывала она Эрнестине Ивановне все, что произошло в кабинете покойного князя.
Старушка сочувственно качала головой.
— Но зачем же было входить в кабинет, когда мужчина спит?.. — не удержалась она, чтобы не сделать замечания.
Княжна удивленно вскинула на нее глаза.
— Но ведь он был мертвый… — прошептала она, как бы извиняясь.
Старушка не нашлась сразу, что ответить, но затем сказала:
— C'est egal… Все равно… — даже перевела она на русский язык, который, кстати сказать, она знала хорошо, хотя и говорила с сильным акцентом.
И княжна, и компаньонка, поняли, вероятно, что вследствие пережитого ими обеими волнения они могут договориться до-полного абсурда. Княжна продолжала тихо плакать.