Стояла тихая майская ночь 1771 года.
На небе, усеянном звездами, сверкал серебристый диск луны. Своим мягким беловатым светом освещал он темный лес и проникал своими лучами фантастического зеленоватого света под свод черных сосен.
Огни были погашены, и русский лагерь отдыхал. Кое-где раздавалось ржанье коня, который, фыркая, скакал по прошлогодним листьям и мху, покрывающим землю. Из глубины леса слышались порой окрики часовых:
— Кто идет?
Затем все снова стихало.
Вот медленно проходит унтер-офицер для смены караула. Солдаты, одетые в шинели, уходят без шума, исчезают, как привидения. На смену их являются другие, чтобы в свою очередь нести сторожевую службу.
На прогалине леса у костра сидели человек десять солдат в разных позах, иные дремали, иные слушали монотонный, как шум воды, рассказ старого товарища, бывалого уже в боях и видавшего виды. Другие, тихо разговаривая, курили свои трубки.
— Еремеев, подбавь-ка хворосту… — слышится приказание унтер-офицера, лениво набивавшего свою трубку.
Молодой солдатик вскочил и мигом исполнил приказание ближайшего начальства. Костер с треском разгорается. Вылетает целый сноп искр, и большое пламя освещает окружающую дикую местность, сложенные в козлы ружья, стволы сосен, и красный отблеск огня теряется в темноте густого леса. Старый солдат все продолжает свой рассказ.
— На немца ходили мы при матушке Елизавете, этот, братцы мои, хитер, с ним ухо востро держать было надо, выскочат, как бесенята какие, прости Господи, там, где их и не ждешь совсем…
— А поляк? — послышался чей-то вопрос.
— Поляк… — сильно затянувшись, так, что трубка захрипела, и сплюнув в сторону, продолжал рассказчик— Поляк, — мы тоже его доподлинно знаем, — глуп… Он форсит, на это его взять, только из форсу-то его выходит один для него конфуз, баба его подзадорит, он на словах для нее на рожон лезть готов, шапку заломит, пошел ходить, а как до дела чуть, сейчас и «до лясу».
— Одначе, они тут, надысь, бойко орудовали, и нашим не поздоровилось… — вставил замечание один из слушателей.
— Так тут с ними француз орудует… А одному ему — куда. Плясать он — лих, болтать он — лют, пить — мастер, а воевать — на то его нет… Да притом, пока он здесь озорничал, на его батюшки-командира не было… Я ведь, братцы, суздалец…
— Что же, что суздалец, такой же солдат, как и другие… Суздальский-то полк нешто выше других. Хвастать ты горазд и все вы, суздальцы… Я-де суздалец… В отряд вас напихали, а что толку… — раздражительно заметил другой, тоже старый солдат.
— Эх, старина, старина, до седых ты волос дожил, а ума тебе, кажется, у поляков занимать надо, а у них насчет этого товару не разгуляешься… Суздальцы, что такое суздальцы… Слыхал ты, небось, о генерале Суворове?..
— Слыхал…
— То-то слыхал, да не дослышал… Суздальский-то полк с ним почитай два года в Ладоге стоял, а он, отец-командир, бывало, говаривал: «Солдат и в мирное время на войне». Так-то…
Затеявший спор молчал.
— Едва взойдет солнце, он, бывало, родимый наш, уж на ногах и сбор бить велит. «На вахтпарад, братцы, на вахтпарад, — кричит он нам, — смотрите, уж птички Божьи поднялись, а нам грешно не встретить солнышко в чистом поле!» Потом разделит полк и полковую артиллерию на две части и давай сражаться! Сперва застрельщики, потом атака на пушки, на кавалерию и, наконец, в штыки. Напоследях он, батюшка, сам не свой… Бросится, бывало, вперед с обнаженной шпагой и кричит что есть мочи: «Штык в полчеловека, ура! Бей! Коли! Вперед, бегом!.. Наблюдай интервалы!.. Ура, ура!.. Спасибо, братцы! Спасибо, чудо-богатыри!.. Пуля — дура, штык — молодец!.. Победа — слава! Всем по чарке водки!.. Ступай домой!..» Вот он, какой командир!..
— С таким смучаешься, — заметил один из молодых солдат.
— Эх ты, дурья голова, а ты в солдаты пошел на боку лежать?.. Так на то бабы Богом приспособлены… А мы не только не скучали таким ученьем, а рады-радешеньки ему были… Втянул он, значит, нас в славную солдатскую науку.
Наступило на несколько минут молчание. Слышно было только, как трещал хворост в костре и сопели солдатские трубки.
— А мы раз, братцы, монастырь штурмой взяли… — снова заговорил балагур-солдат.
— Свой?
— Вестимо свой, для прилику. Захотелось ему, батюшке, показать молодым солдатам штурму. Однажды во время маневров он построил полки и нагрянул на близлежащий монастырь и мигом взял его приступом… Монахи спервоначалу страсть как перепугались… Матушка-императрица Екатерина вызывала командира.
— Досталось?..
— Нет, похвалила даже.
— Дела!..
— Это что, я с ним, батюшкой, на немца ходил… Так там он истинно чудеса делал.
— Ну!..
— Я тогда в гусарах служил и под его команду попал… «Ребята, — говаривал он нам, — для русского солдата нет середины между победой и смертью. Как сказано «вперед», так я не знаю, что такое ретирада, усталость, голод и холод… Успех на войне в глазомере, быстроте и натиске». И действительно, была с ним сотня казаков да нас тоже с сотню гусар… В одну ночь проскакали мы сорок две версты и прискакали к городу Ландсбергу. Высланные вперед для рекогносцировки казаки, вернувшись, объявили, что в городе прусские гусары… «Помилуй бог, как это хорошо, — отвечал Суворов, — ведь мы их и ищем…» — «Не прикажете ли узнать, сколько их?» — заметил сотник. «Зачем! Мы пришли их бить, а не считать! Стройся!» — скомандовал он нам и затем крикнул «марш-марш». Город был взят, пруссаки сдались, хотя были впятеро сильнее.
— Д-да… молодец.
— Уж такой молодец, что другого нет. В городе Голнау его ранили картечью в ногу… Он, батюшка, примочил рану водкой из фляжки и снова вскочил на лошадь… Его начальство было в госпиталь прогонять, а он сказал: «На коне лучше, чем в госпитале…»
Рассказы словоохотливого солдата казались неистощимы.
Вдруг со стороны реки раздался выстрел, затем другой, третий. Солдаты вскочили, в один миг схватили ружья и бросились из леса по направлению к берегу, где выстрелы уже сделались частыми. Это поляки вздумали неожиданно напасть на русский лагерь.
В лагере, действительно, произошло некоторое смятенье. Солдаты спали, но при первом выстреле весь лагерь проснулся. Бросились к ружьям. Лагерь сразу ожил. Восклицания смешались с бряцанием оружия и ржанием лошадей, чующих порох. Слышались брань и проклятия.
— Ах, негодяи!.. Подобрались-таки… Кто мог их ожидать!.. Понабрались духу.
— К оружию, к оружию, вперед, вперед!
Отряд в стройном порядке встретил неприятеля и без особого труда обратил его в бегство. Русские остались хозяевами положения и леса.
Снова раздаются тихие шаги под деревьями, шорох ветвей, тяжелые вздохи, бегущие тени и журчанье реки, которое отчасти заглушало эти звуки. Из середины толпы, освещенной луной, слышались жалобные стоны.
— Помилуй бог, что там такое? — раздался резкий голос, заставивший расступиться толпу.
— Генерал… — пронеслось среди солдат и офицеров.
Это был действительно Александр Васильевич Суворов. Небольшого, даже, вернее, маленького роста, несколько сгорбленный, он имел далеко не представительный вид, на голове его были редкие, уже начинавшие седеть волосы, на лице, несмотря на то, что ему было только сорок лет, были морщины. Впрочем, выражение этого, ничем не замечательного лица оживлялось умным, проницательным взглядом.
Расступившаяся толпа открыла печальное зрелище. Трое смертельно раненных лежали на земле. Двое солдат лежали, неподвижны, а третий, совсем юный офицер, полулежал, поддерживаемый тем самым балагуром солдатиком, который за какой-нибудь час перед тем рассказывал товарищам о Суворове.
— Помилуй бог, вы ранены, Лопухин… — подошел к юноше Александр Васильевич.
— Я… немного… она… дело… медальон, — прошептал раненый.
— Что… как… как…
— Я вам говорил… генерал…
— Знаю, знаю… Но не в том дело, помилуй бог…
Суворов опустился на колени и поспешно расстегнул мундир Николая Петровича Лопухина — так звали молодого офицера.
— Помилуй бог, дружище, помилуй бог!.. Но это пройдет, все пройдет.
Раненый откинулся назад.
— О, как я страдаю… Поскорее бы конец… — шептал он.
— Что вы говорите… Помилуй бог!.. Сейчас уже и умирать…
— Да, да, я умираю… Не забудьте… мой отец… Саша… вы знаете… Саша… я ее люблю… я ее… обожаю…
Раненый захрипел. Голова его упала на грудь, между тем как правая рука сжимала висящий на груди золотой медальон.
— Умер, умер! — с отчаянием в голосе воскликнул Суворов. Он приложил руку к сердцу раненого. — Нет, нет… оно бьется… Это обморок, положите его на землю…
Солдат, поддерживавший Лопухина, бережно опустил его на траву. Александр Васильевич расстегнул рубашку на его груди. Она вся была залита кровью. Он вынул свой носовой платок, осторожно вытер кровь и обнаружил рану в правом боку. Пуля остановилась между двух ребер. Из растревоженной раны появилось сильное кровотечение. При каждом движении, даже дыхании несчастного, кровь текла ручьем. Суворов сильно прижал рану двумя пальцами.
— Берите-ка его, братцы, двое за руки, а двое за ноги! — скомандовал он окружавшим солдатам. — Поднимайте, но осторожнее, помилуй бог, осторожнее…
Солдаты бережно исполнили приказание любимого начальника. Ровным шагом шли они, унося бесчувственного Лопухина. Суворов шел с ними рядом, по-прежнему двумя пальцами правой руки закрывая рану молодого офицера. Он не отводил глаз с бледного лица несчастного раненого. Кровавая пена покрывала губы последнего.
Сзади их еще раздавались последние выстрелы — это уже стреляли по обратившимся в бегство полякам чересчур рьяные их преследователи.
Солдаты, несшие раненого, и Суворов достигли перевязочного пункта. Искусный старый фельдшер Иван Афанасьевич быстро и умело принялся за дело. Он положил раненого на кожаный матрац и исследовал рану зондом, покачал сомнительно седой головой.
— Что, старина, плохо? — с тревогой в голосе спросил его Александр Васильевич.
— Плоховато, Александр Васильевич, плоховато, ваше превосходительство, да ничего, Бог даст, выживет, молод, натура лучше врача.
— Помилуй бог, как хорошо ты молвил, старина… Натура лучше врача, помилуй бог, как хорошо.
Иван Афанасьевич приступил тотчас к извлечению пули. Операция под его искусными руками удалась отлично. Перевязка уже была окончена, когда страдалец пришел в себя и удивленно оглядывался кругом.
— Что, братец, дурной сон приснился? — обратился к нему Александр Васильевич, подавая окровавленную пулю. — Ничего, все хорошо, что хорошо кончится… Помилуй бог, хорошо…
Раненый не мог говорить и только перевел полный благодарности взгляд с генерала на фельдшера.
— Через две недели опять на ногах, опять молодцом! Чудо-богатырь!.. — сказал Суворов и удалился к своему уже собравшемуся после отражения неприятеля отряду.
Выстрелы уже давно прекратились. Затих как бы и ветер, бушевавший в эту ночь, и только Висла по-прежнему с ровным шумом катила свои валы. Наступило раннее утро.
— Спасибо, чудо-богатырь, славно намылили голову бунтовщикам, другой раз не сунутся будить русских людей, спросонок русский человек бьет еще сильнее… Спасибо, чудо-богатыри!
— Рады стараться, ваше превосходительство! — гулко разнесся по всему лесу ответ тысячи голосов на приветствие любимого начальника.
В отряде уже знали, как отнесся генерал к раненому молодому офицеру, любимому солдатами за мягкость характера, за тихую грусть, которая была написана на юном лице и в которой чуткий русский человек угадывал душевное горе и отзывался на него душою. Такая сердечность начальника еще более прибавляла в глазах солдат блеска и к без того светлому ореолу Суворова.
Оставим его на дороге к Кракову, где и произошло несколько стычек с думавшими напасть на него врасплох поляками, и попытаемся передать картину раннего детства и юности этого выдающегося екатерининского орла, имя которого было синонимом победы и который силою одного военного гения стал истинным народным героем.
Слабо перо, но сильно желание.